История Французской революции: пути познания — страница 31 из 58

На чем основана критика якобинской диктатуры, прозвучавшая в этих выступлениях? За полтора десятилетия, минувшие со времени упомянутой нами дискуссии, в Советском Союзе не выходило крупных работ, которые содержали бы принципиально новые факты, проливающие дополнительный свет на данный период революции. Да и в зарубежной историографии эта тема сейчас отнюдь не принадлежит к числу наиболее активно изучаемых. Истоки подобной критики - в меняющемся сегодня отношении к отечественной истории. Открывающиеся едва ли не ежедневно все новые и новые факты чудовищных преступлений сталинского режима вызывают вполне естественное желание осудить и якобинский террор, субъективно воспринимаемый, по справедливому замечанию д. и. н. А. В. Адо (МГУ), «как Старший брат сталинского террора». Разумеется, такая критика необходима, ибо содействует разрушению стереотипов, длительное время господствовавших в нашем историческом сознании. И все же, подчеркнул А. В. Адо, она носит скорее этический и эмоциональный характер, не являясь строго научным анализом.

Проблема некоторого сходства динамики революционного процесса во Франции XVIII в. и России XX в. реальна, но она должна решаться на высоком научном уровне. Пока же в публицистике, как показал к. и. н. С. Л. Сытин (Ульяновский государственный педагогический институт) на примере одной из недавних статей[366], нередко допускаются поверхностные, не подкрепленные достаточным знанием фактов аналогии.

Едва ли можно дать однозначную оценку и некритическому отношению советских историков 1920 - 1930-х годов к якобинскому террору, которое нередко доходило до его идеализации. А. В. Адо отметил, что подобная тенденция не объясняется желанием оправдать сталинские репрессии. Она берет начало еще в 1918 г. и связана со стремлением исторически обосновать «красный террор». Действительно, историки 1920-х годов, писавшие о Французской революции, сами вышли из революции и их взгляд на эпоху террора не был и не мог быть взглядом беспристрастного исследователя. Тем трагичнее судьба людей, оправдывавших репрессии 1794 г. «революционной необходимостью»[367], но оказавшихся в 1930-е годы в числе тех, кто именем той же «необходимости» был расстрелян или отправлен в лагеря. Такова была участь Н. М. Лукина, Г. С. Фридлянда, Я. В. Старосельского и других специалистов по Французской революции. Ряд их работ, напомнил д. и. н. В. А. Дунаевский (Институт истории СССР АН СССР), остался неопубликованным и ныне хранится в архивах, например рукопись труда Я. В. Старосельского «Борьба за народоправство в буржуазной демократии».

Сложнее выглядит и вопрос о взаимоотношениях масс и якобинской государственной машины, отнюдь не сводящийся лишь к тому, пусть даже очень важному, аспекту, что был затронут в выступлении Н. Н. Болховитинова. А. В. Адо, д. и. н. Г С. Кучеренко (ЮНЕСКО) и к. и. н. Э. Е. Гусейнов (издательство «Известия») отметили, что едва ли можно считать Робеспьера и других монтаньяров «творцами» террора, ибо террор пришел «снизу», начавшись как стихийная народная расправа с подлинными или мнимыми врагами революции. Именно давление масс, знаменитая демонстрация 5 сентября заставили революционное правительство прибегнуть к террору, и только потом робеспьеристы использовали его в своих политических целях.

Что касается представителей «подлинного авангарда революции», а к ним Болховитинов, как и Ревуненков, отнес Эбера, Шометта и других руководителей Парижской коммуны 1794 года, то и они отнюдь не были противниками террора, а, напротив, требовали от Робеспьера еще более широкого применения террористических методов.

Развернувшаяся дискуссия о якобинской диктатуре лишний раз подтвердила необходимость новых исследований и, прежде всего, новых подходов к объяснению данного явления. Простая смена знака на противоположный не приблизит к пониманию сути. В рамках же существующих в нашей историографии концепций пока не удается дать убедительной интерпретации феномену якобинизма. Общая их черта - стремление привязать «партию» якобинцев к более или менее четко очерченной социальной основе. Если концепция «революционно - демократической диктатуры» якобинцев, которую в свое время отстаивал А. 3. Манфред (в ходе обсуждения ее защищал д. и. н. В. В. Согрин, ИВИ), позволяет определенным образом объяснить некоторые аспекты деятельности якобинской власти на первом этапе ее существования (лето - осень 1793 г.), когда она действительно удовлетворила ряд требований плебса и крестьянства, то при изучении периода весны - лета 1794 г. эта концепция представляется неприменимой.

Интересы какой социальной группы выражали Робеспьер и его сторонники, приступившие с конца зимы 1794 г. к реализации своей позитивной «программы»? Крестьянства? Но еще Ж. Лефевр доказал: вантозские декреты, несомненно, важнейшая в тот период социальная мера робеспьеристов, не учитывали реальной ситуации во французской деревне и реальных требований различных слоев ее населения[368]. Городского плебса? Но работы А. Собуля[369] и В. Г. Ревуненкова совершенно справедливо говорят об антисанкюлотской направленности робеспьеристской политики весной - летом 1794 г. Буржуазии, «зажиточной крестьянства», как считают Ревуненков и Болховитинов? А как быть с филиппиками Робеспьера против «порочных богачей», с определением Сен-Жюста «богатство - позор», да и с мнением правых термидорианцев, искренне веривших в замысел Неподкупного расправиться со всеми собственниками?

Думается, чтобы приблизиться к объяснению якобинизма, надо прежде всего отказаться от ставших привычными представлений, что борьба фракций внутри якобинской «партии» и Конвента была непосредственным отражением противоречий между социальными группами. Видимо, необходимо исходить из того, что в период ранних буржуазных революций самостоятельность надстройки по отношению к базису была больше обычного. Объективно деятельность того или иного политика, той или иной фракции могла отражать интересы какого-либо класса, но связь эта была, как правило, опосредованной, чрезвычайно гибкой, едва ли отчетливо осознаваемой, а потому весьма непрочной. Как показал Д. А. Ростиславлев (Московский государственный педагогический институт), именно такая связь существовала на определенном этапе революции между «программой» «левых якобинцев» и требованиями парижского плебса.

Однако возможна была и другая ситуация, когда субъективные устремления находившейся у власти политической группы оказывались в противоречии с реальными интересами практически всех более или менее значительных слоев общества. Надстройка на какое - то время как бы повисала в воздухе. Не исключено, что именно в этом основная причина столь легкого и почти бескровного свержения Робеспьера.

Важно также учитывать особенности политического сознания самих участников революции. Подавляющее большинство их едва ли имело хотя бы смутные представления о социальном содержании происходившей политической борьбы. А. В. Адо и к. и. н. А. М. Салмин (Институт международного рабочего движения) обратили внимание на то, что современники, осмысливая революцию при помощи этических категорий, видели в ней проявление извечного соперничества добродетели и порока, путь к восстановлению естественного, разумного порядка, основанного на здравой морали. При господстве этического образа мышления и политика различных фракций не строилась на сознательном учете реальных интересов конкретной социальной группы или класса.

Таким образом, новые подходы к изучению якобинизма, видимо, предполагают рассмотрение его не только в качестве социального феномена, но и признание его политической и идеологической автономии. О ведущихся в этом направлении поисках свидетельствуют, на наш взгляд, и некоторые выступления участников «круглого стола». Так, к. и. н. Е. М. Кожокин (ИВИ) поставил проблему изучения якобинской диктатуры как этапа начавшихся в 1789 г. поисков форм нового правового государства, призванного заменить абсолютную монархию. Революция создала нового суверена, юридически поставив народ на место монарха. Соответственно, история государственных учреждений периода революции может рассматриваться как поступательное развитие демократических форм, как последовательное приближение суверена к процессу управления. Однако такое приближение происходило за счет сокращения правовой основы государственности, пока в конце концов не был установлен режим «прямой» якобинской демократии, отрицающий всякую правовую основу вообще.

Ряд выступавших затронул проблему причин и последствий государственного переворота 9-го термидора. По мнению д. и. н. Е. Б. Черняка (ИВИ), к концу 1793 г. революция достигла всего того, что было «исторически возможно». Именно этот момент и должен, по его словам, оцениваться как высшая точка революционного процесса, ибо «с начала 1794 г. по сути дела не было проведено каких-либо социально - экономических мероприятий, которые могли бы считаться движением революции по восходящей линии». В политической борьбе тогда объективно решался вопрос «о степени неизбежно кратковременного выхода революции за ее исторически возможные пределы, о масштабах неизбежного последующего отката». Социально - политический идеал робеспьеристов вследствие его утопичности «оказывался совершенно непригодным политическим компасом в условиях, обусловливавших неотвратимость отступления революции», именно поэтому столь сильным оказался «откат революции» после Термидора[370].

Несогласие с этой концепцией высказал к. и. н. А. В. Гордон (Институт научной информации общественных наук АН СССР). Нельзя, подчеркнул он, загонять реальные события в рамки абстрактной схемы, оценивая то или иное явление лишь с точки зрения его соответствия, либо несоответствия критерию «задач буржуазной революции». На самом деле в революционном процессе участвовали самые различные силы, боровшиеся как за буржуазную, так и за антибуржуазную альтернативу Старому порядку. С 31 мая - 2 июня 1793 г. по 27 июля 1794 г., по его мнению, преобладала антибуржуазная линия. Термидор же означал для общества «возвращение на путь буржуазного развития», а потому в отношении буржуазной революции он не должен рассматриваться как контрреволюция.