История Французской революции: пути познания — страница 45 из 58

всех историках 1920-х гг. хотя бы потому, что до сих пор никто не занимался изучением в целом советской предвоенной историографии данной темы. Высказывание же о «распространенности» подобных представлений, похоже, и вовсе всего лишь риторический оборот. В то же время содержащийся в книге самого Гордона внимательный и, подчеркну, весьма объективный анализ некоторых советских работ 1920-х гг. по истории Французской революции, если и не дает оснований для столь радикальной оценки их содержания, как «дилетантство», то определенные сомнения на сей счет у читателя все же оставляет.

В самом деле, что давало основание представителям формирующейся советской историографии свысока смотреть на «русскую школу» и пренебрежительно отмахиваться от ее наследия? Может быть, они превосходили своих предшественников в профессиональной подготовке? Едва ли. Пришедшие после 1917 г. в науку советские историки еще только начинали постигать азы профессионального мастерства. Даже у признанного лидера советской историографии стран Запада и, в частности, Французской революции Н. М. Лукина к тому моменту, как он возглавил подготовку новых историков для большевистского режима, еще не было ни одной научной публикации. Может, в таком случае марксистские исследователи обладали более широким кругом источников, чем их дореволюционные коллеги, и соответственно строили свои выводы на значительно более солидном фактологическом основании? Опять же нет. Представители «русской школы» годами работали в центральных и департаментских архивах Франции, тогда как у советских историков лишь в самом конце 1920-х гг. появилась возможность посещать Париж на относительно краткий срок, да и та просуществовала недолго. Иначе говоря, сравнение профессионального потенциала «русской школы» и молодой советской историографии складывается явно не в пользу последней. И тем не менее начинающим историкам-марксистам было свойственно высокомерно - снисходительное отношение к предшественникам.

Ощущение собственного превосходства советским историкам давала их глубокая убежденность во всемогуществе марксистского метода объяснения прошлого и преобразования настоящего - убежденность или, точнее сказать, вера, не нуждавшаяся в доказательствах, ибо, как гласила известная ленинская аксиома, «учение Маркса всесильно, потому что оно верно». В отношении российской истории подобная позиция была почти афористично выражена М. Н. Покровским: «Вся история марксистской революции в России может быть понята только человеком, который стал сам на марксистскую точку зрения. Иначе мы, действительно, оказываемся перед необъяснимым, перед чудом». Процитировав это высказывание, А. В. Гордон замечает: «Метод, которому приписывались столь чудодейственные свойства революционного изменения действительности, переставал быть просто научным методом, наравне с другими. Это было больше, чем мировоззрение - особое состояние духа людей, претендующих на свою исключительность; и формулировка Покровского откровенно передает эту “вдухновенность”» (Гордон А. В. С. 35). Подобной же верой в превосходство марксистского метода отмечены, как наглядно показывает Гордон, и работы советских историков Французской революции.

Таким образом, новизна вклада большевистской историографии в разработку данной темы сводилась во многом к реинтерпретации фактов, установленных в рамках традиционных подходов. А. В. Гордон так пишет об этом: «Убежденность в абсолютном методологическом превосходстве диктовала, казалось бы, превращение формирующейся марксистской концепции советских историков в прямую противоположность той, что существовала в “буржуазной историографии” революции XVIII в. Однако реальность оказалась гораздо более нюансированной. Радикально - новаторские принципы носили преимущественно полемический характер и становились большей частью заявлением о намерениях, а фактура работ зачастую бывала достаточно традиционной; и в воссоздание общей канвы революционных событий советские историки 20 - 30-х гг. не внесли больших изменений» (Гордон А. В. С. 36).

Вместе с тем вера в исключительность и непогрешимость марксистского метода предполагала возможность найти с его помощью некое единственно верное (истина всегда одна!) объяснение любому историческому явлению, в данном случае - Французской революции. Ну а поскольку для большевистского режима отсылки к революционному опыту прошлого имели, как уже отмечалось, огромное идеологическое значение, такая «правильная» трактовка приобретала и большую политическую важность. Для обозначения этой «единственно верной» - в гносеологическом, идеологическом и политическом смыслах - трактовки А. В. Гордон использует понятие «канон». «Вся советская история, - подчеркивает он, - находилась в рамках идеологического канона, хотя бы потому, что тот индоктринировался в головах ее представителей, сделавшись внутренним фактором существования и движения науки. Можно тем не менее согласиться, что внешнее давление ощущалось в разных областях исторического знания с неравной интенсивностью, и Французская революция, например, была более «привилегированной» областью политических интересов, чем большинство других частей новой истории, не говоря уже об античности и средних веках» (Гордон А. В. С. 11). Эта формулировка мне кажется весьма точной, пожалуй, лишь за одним малым исключением: можно ли в данном случае говорить о «науке»? Если обратиться к изложенным в начале этого обзора соображениям П. Нора об истории - науке и об исторической памяти, думается, подобное канонизированное представление о прошлом скорее относится к домену коллективной памяти, нежели к области собственно научного знания. Четко определенный, идеологически жестко детерминированный образ Французской революции стал для большевистского режима средством самоидентификации (отчасти через аналогии, отчасти через противопоставление), Из-за чего и подвергся сакрализации, будучи облечен в форму утвержденного свыше «канона».

Подобная каноническая форма трактовки Французской революции советской историографией проявилась со всей очевидностью еще во время знаменитой дискуссии 1920-х гг. о Термидоре. Данный сюжет подробно освещен в известном исследовании Т. Кондратьевой[508], однако А. В. Гордону удается добавить к нарисованной ею картине новые яркие штрихи. На ряде примеров он наглядно показывает, в какой степени тезис о «термидорианском перерождении» руководства СССР и ВКП(б), выдвинутый троцкистской оппозицией и придавший теме Термидора особую идеологическую остроту, сделал политически опасной любую трактовку соответствующих событий XVIII в., отличную от канона. «Аналогии, - пишет он, - буквально загонялись в подсознание, становясь отчасти помимо воли историков 20-х (не только советских), двигателем формирования исследовательских установок, когда вся история революции XVIII в. на какой - то момент стала рассматриваться сквозь призму июльских событий 1794 г.» (Гордон А. В. С. 54).

Впрочем, даже при господстве в представлениях о Французской революции образов исторической памяти, целенаправленно формировавшихся государством, в советском обществе 1920-х гг. сохранялось и определенное пространство для истории - науки. Таковым в значительной степени были те академические учреждения, где наряду с историками-марксистами вели исследовательскую работу «последние могикане» уходившей в прошлое «русской школы». Да и отдельные представители новой советской историографии, как показывает А. В. Гордон на примере Я. М. Захера, своего будущего научного руководителя дипломной работы, еще верили в возможность совмещать неизбежную дань идеологии с «чисто академическим подходом» (Гордон А. В. С. 53). Однако в 1930-е гг. даже эта весьма ограниченная территория науки стала сокращаться, как шагреневая кожа.

Начало стремительному наступлению идеологии на последние оазисы науки - А. В. Гордон образно именует этот процесс «великой перековкой» - положило «академическое дело». Идеологическое прикрытие репрессиям советских карательных органов против ученых дореволюционной формации обеспечила кампания изобличения историками-марксистами «буржуазных ученых». Она привела не только к вытеснению иных, отличных от марксистского канона интерпретаций истории (в частности, и не в последнюю очередь истории Французской революции), но и к «кристаллизации» самого канона. Если ранее в его рамках еще допускалось некоторое, хотя и умеренное, различие взглядов, то одной из основных, по мнению Гордона, целей идеологической кампании начала 1930-х гг. «было утвердить дисциплину единомыслия, выучить научные кадры советской формации мыслить по - партийному» (Гордон А. В. С. 73). Характерно, что в указанный период отечественная историография Французской революции потеряла не только последних мэтров «русской школы» - Н. И. Кареева и Е. В. Тарле (он вернется в науку лишь несколько лет спустя), но и таких, пожалуй, наиболее оригинальных историков из когорты марксистов, как Я. В. Старосельский и Я. М. Захер[509]. В ходе этой кампании, отмечает Гордон, «были обозначены установочные пределы для исследовательской мысли. На смену более или менее свободным поискам и плюрализму подходов, в большей степени потенциальному, чем реальному, утверждалась «генеральная линия». <...> Возникало соответственно явление вброса методологической установки извне в качестве окончательного (на данный политический момент) решения исторической проблемы и разрешения историографических расхождений. <...> Историки приучались мыслить в установочных категориях “как надо”» (Гордон А. В. С. 82 - 83).

Одним из важнейших результатов «великой перековки» стало, по мнению автора книги, утверждение в исторической науке специфической «культуры партийности». «Партийность в этом смысле означала самоидентификацию ученых с политическим сообществом, подразумевавшую абсолютное подчинение установленным им и в нем нормам. В узком смысле это означало распространение на ученых (независимо от наличия партбилета) той специфической дисциплины, что отличала большевистскую организацию и закрепилась в структуре политического образования.