Если и можно извинить у современных греков решительное отрицание смешения крови их предков с славянскими элементами тем соображением, что горделивые притязания или суетные вожделения новогреков прослыть за законных нисходящих потомков величайшей аристократии человечества вполне понятны, то все же и грекам следует примириться с обычной судьбой исторических рас, которые все подвергались скрещиванию и потому только сохранились, что обновлялись. Смешение со славянской кровью, было ли оно сильно или слабо — безразлично, столь же мало превратило греков в сарматов, как примесь германской крови превратила итальянцев и французов в немцев, или сами немцы через примесь вендской крови сделались вендами. Нам неизвестно численное соотношение между греками и славянами в эпоху наисильнейшего распространения последних. В эпохи упадка государств и нации достаточно ничтожной вооруженной силы одних для массового порабощения других. Греция испытала это и в XIII веке благодаря франкскому завоеванию. Пытались, правда, из количества славянских наименований местностей сделать вывод о размерах заселения Греции славянами и вычислили, будто в Пелопоннесе на десять греческих имен приходится одно славянское[149].
Этнологическое превращение должно было там сказаться резче, нежели в Элладе, и сильнее в селениях, чем в городах, а особенно в городах значительных, где греки удерживались постоянно. Во всяком случае, было бы столь же бесплодно в X веке отыскивать чисто эллинское население без подмеси в Аргосе и Патрасе, Коринфе, Лакедемоне и Афинах, Монембазии и Фивах, как искать в ту же эпоху чистых латинцев в Риме, Флоренции, Равенне и Анконе. Предполагая даже, что наиболее укрепленные города Греции могли на первое время сохраниться свободными от примеси славянского элемента, с течением времени в каждую и из этих даже твердынь должны были проникнуть волны того смешения народов, которое было присуще космополитическому византийству. Ведь афинский народ еще в римскую эпоху слыл за смесь разных народностей; потому-то К. Пизон и порицал человеколюбивого Германика, когда тот слишком мягко отнесся к афинянам[150].
Сила, которую проявила Романская империя в осуществлении гигантской задачи ассимиляции составных своих элементов негреческого происхождения, поистине изумительна, и в этом отношении Константинополь отнюдь не уступает Древнему Риму. В центр великого космополитического государственного организма приливали соки изо всех провинций, обновляя его и оживляя своей молодостью. Славянские, персидские, сарацинские элементы, начиная с Юстиниана, вводились в войско, управление, церковь, аристократию и даже в самый императорский дворец, где и самый трон занимали армяне, исаврияне, пафлагонцы, иллирийцы и славяне. Словно из огромного плавильного тигля вся смесь народов выходила, словно сплав, объединенной в византийцев. Единственно постоянному переплавлению грубых, чужестранных элементов и было государство Константина обязано своим непреходящим существованием. Но это непрестанное воспринятие чуждых элементов в государственный организм и постоянное его соприкосновение с варварами привило к самому государственному организму варварские черты. Дикая жестокость уголовного правосудия, ослепления и изуродования, хозяйничание евнухов, ужасные придворные интриги и т. п. — все это является единичными показателями одичания византийства и обусловливается притоком славянских и азиатских элементов.
Процесс претворения отдельных народностей в ромейское царство, однако же, не удавался столь полно, как это наблюдается на романцах на Западе. Славянские народы целыми группами сопротивлялись влиянию византинизма. Сербы и болгары отстояли свою самобытность, создав национальные государства, но эти последние подвергались внутреннему брожению, оставались всегда враждебными империи и в стремлении к Византии, как естественному центру тяготения, вечно служили угрозой самому существованию империи. Единственно в Греции подверглись славянские племена эллинизации.
Религия, право, нравы и, наконец, культурный язык перешли от греков к варварам, которые в силу физических влияний греческой природы подверглись облагорожению и ослаблению. Варвары за частичными исключениями претворены были эллинством в новогреков. Славянские наречия, однако же, так мало повлияли на сложение новогреческого языка, что позаимствования из первых в последний едва видимы, тогда как романское, турецкое и албанское влияния оставили по себе ясные следы в новогреческом языке. Действительно в новогреческом языке можно отметить ничтожное число позаимствований славянских слов[151]. В знаменитой Морейской летописи, представляющей подлинный памятник народного языка новогреков конца XIV в., можно найти кое-какие французские и итальянские слова, но ни единого славянского[152].
Весь тот грамматический переворот, которому должен был подвергнуться древнегреческий язык ради превращения в новогреческий, настолько же чужд славянских влияний, как образование новолатинского языка чуждо германских влияний. Вообще же в новогреческом наречии сила античного культурного языка сказалась столь блестяще, что, несмотря на грамматические утраты позволила народному диалекту отклониться от Гомера, Платона и Демосфена едва ли не более того, чем отклонился итальянский язык от Виргилия и Цицерона. Тот факт, что вообще греческий народ победоносно вышел из многократной и тяжелой борьбы с варварскими элементами в течение веков невежества и удержал свой национальный язык и самобытность, может по справедливости служить доказательством несравненной его жизненности.
Достославный труд национального возрождения Греции для Македонской династии был затруднен непрестанными войнами с арабами и болгарами. Эти хищники смогли даже в 904 г. напасть на богатый, никогда еще до сего времени не подвергавшийся осаде со стороны славян торговый город Фессалоники и опустошили его. Арабские и болгарские морские разбойники делали моря ненадежными и предпринимали набеги на острова и побережье вплоть до Аттики.
Еще страшнее были болгары. При хане Симеоне, сыне Бориса и первом болгарском императоре или царе, народ этот, который по природе был скорее наклонен к мирным пастушеским и земледельческим занятиям, впал в силу политических обстоятельств в воинственность и начиная с 893 г. проявил такую могучую деятельность, что византийским императорам потребовалось целое столетие, чтобы сломить этого страшного соперника. Болгары целыми массами неоднократно вторгались в страны, лежащие к югу от Фермопил. Симеон опустошил все провинции Эллады, а в том числе, несомненно, и Аттику, повстречав отпор разве со стороны укрепленных городов[153].
Если бы в ту пору на слабые Афины обрушилось бедствие вражеского завоевания, несомненно, несмотря на варварское состояние летописания в данную эпоху, о подобном событии сохранилось бы свидетельство у кого-нибудь из летописцев. Но ни история, ни предание не нарушают для нас безмолвия, окутывающего судьбы достославного города. Это безмолвие настолько непроницаемо, что тот, кто исследует следы жизни знаменитого города в описываемые столетия, радуется, словно открытию, когда натыкается хотя бы на ничтожнейшие данные вроде приводимых в «Житии» св. Луки о том, как чудотворец посетил Афины, молился в парфенонской церкви и нашел пристанище в одном из тамошних монастырей.
Кое-где попадаются нам имена афинских епископов, особенно в чреватом событиями споре из-за патриархата между Фотием и Игнатием, приведшем к отделению восточной церкви от римской. На VIII вселенском соборе епископ афинский Никита выступил в защиту дела Игнатия; сторонниками же этого последнего явились епископы Савва и Анастасий[154]. Во время же этой церковной распри в 887 г. случилось и то, что император Лев VI сослал в Афины двоих из своих противников — манихейского епископа Феодора Сантабарена и Василия Эпикта, родственника императрицы Зои[155].
Победоносная партия сторонников Игнатия, по-видимому, отплатила за приверженность афинской епископии ее интересам возведением этой последней в архиепископию, а перед 869 г. и в митрополию. Среди епископий империи Афины занимали 28-е место. Афинский же митрополит получил титул экзарха всей Эллады, подобно тому, как коринфский митрополит именовался экзархом всего Пелопоннеса. Этому последнему были подчинены целых десять викарных епископий — Эйрипос, Орэос, Каристос, Портмос, на Эвбее, Диаулия, Коронея, Авлона и о. Скирос, Андрос и Сира. В Аттике же не упоминается ни об единой епископии, сверх афинской; марафонская епископия, существовавшая в VI веке, была упразднена, вероятно, вследствие опустошений, произведенных на побережье варварами и морскими разбойниками[156].
Подобно тому, как это замечается в Риме в рассматриваемые века, и для афинян единственно церковные дела могли служить предметом живого сочувствия. Наиважнейшими событиями, влиявшими на благосостояние Афин, являлись совершавшиеся в Константинополе выборы в сан афинского архиепископа и стратега фемы Эллады. Митрополит ведь оказывался влиятельнейшей личностью в Афинах не только потому, что он был духовным владыкою народа, но и потому, что был богатейшим в стране землевладельцем, так как церковь уж, конечно, владела более многочисленными угодьями, чем те немногие земли, какие были удержаны старинными семьями эвпатридов. Авторитет митрополита был достаточно силен, чтобы заступаться за общину и охранять ее от произвола стратега или императорского претора, который правил всей Элладой из Фив, назначал городских сановников, надзирал за ними, раскладывал подати, набирал войска для боевой службы и являлся высшей инстанцией по гражданским спорам. Гнет, какой на местное население оказывали стратеги и государственные чиновники, военачальники, судьи, писцы, откупщики и сборщики податей, бывал временами настолько тягостен, что повергал жителей в отчаяние.