Бедствия Афин Акоминат живописует в своих письмах с красноречием отчаяния; эти письма вместе с тем дают единственное в своем роде подлинное изображение состояния города в течение Средних веков. В первом же письме к Авториану, впоследствии патриарху никейскому, Михаил замечает: «Мое письмо исходит из Афин, но от того оно не станет ни лучше, ни мудрее, но тем скорее будет тебе желанным, хотя и сильно отзывается деревней». Здесь слышится намек на те письма, которые Синезий Киренский писал из Афин своим друзьям. «Нет здесь вовсе мужей, — так пишет Акоминат, — которые бы занимались философией; едва ли найдутся здесь даже и такие, которые бы предавались банаузическому искусству». Епископ может даже вообразить, что находится в Иерусалиме, осажденном вавилонянами; его, словно второго Иеремию, угнетает вид завалившихся стен, пустынных улиц и слез народа, прикрытого рубищем и с трудом питающегося ячменным хлебом. Все, конечно, преходяще; являются и исчезают целые роды, но земля остается. Так и по сей еще час живы изящество аттической страны, богатый медом Гимет, не знающий ветра Пиреи, богатый мистериями Элевсис, обильная кормами для лошадей Марафонская долина и Акрополь, — только вот древнее красноречивое и философское поколение сгибло, а на смену ему народилось поколение, чуждое музыке и столь же жалкое умственно, как и телесно. Некогда великий, знаменитый город стал пустыней, и лишь кое-где можно приметить, прибавляет Акоминат, очевидно, вспоминая опять пророка Иеремию, разве кузню да слесарню.
Упадок промышленности в Афинах Акоминат оплакивает в первом же письме. Он как-то просит гардикийского епископа о присылке экипажных мастеров, так как афинские изделия, в том числе даже сельскохозяйственные орудия, весьма неудовлетворительны[206]. В то время как в Фивах и Коринфе шелковая промышленность по-прежнему процветала, в Афинах нельзя было даже найти ткача шелковых материй[207]. Когда он писал как-то к одному из своих друзей, что вышлет ему бархатные материи, как только они выйдут из окраски, то здесь велась речь скорее о фиванской окраске, чем об афинской[208], хотя, по-видимому, афинские судовщики принимали участие в ловле пурпурных раковин[209].
Если делаемый Акоминатом очерк Афин и Аттики и не чужд, пожалуй, риторических прикрас, то, оставляя их в стороне, все же несомненен исторический факт глубокого упадка города и страны. Истинными причинами этому были недостаточность свободных землепашцев, стеснение свободы в ремесленной деятельности, гнет податей, отсутствие общественной безопасности и морские разбои — ужаснейшая язва для Аттики, как и для всех побережных стран Греции. Итальянские, греческие, турецкие корсары угрожали поселениям, где отсутствовали императорские вахтенные суда, а равно и гаваням, имевшим слабые гарнизоны, так как самооборона граждан с помощью милиций вышла из обычая. Во многих письмах и речах Акоминат жалуется на неистовства корсаров; даже собственный его племянник был ранен стрелой морского разбойника[210]. В особенности Эгина, лежащая по соседству от Афин, служила тогда морским пиратам сборным пунктом[211]. Так как византийскому патриарху причитались некоторые доходы с этого острова, то он поручил сбор их афинскому архиепископу, но тот по прошествии года отклонил от себя это трудное поручение на том основании, что никого даже и не решается посылать на Эгину, ибо большая часть жителей покинула остров из-за пиратов, а оставшиеся там — единомышленники разбойников[212]. Равным образом и лежавший близ аттического берега островок Макронизи, на котором стоял монастырь Св. Георгия, был сущим разбойничьим гнездом. По-видимому, менее в то время страдала Эвбея, — по крайней мере, Акоминат в проповеди, произнесенной в главной церкви Халкиды, восхваляет этот город, — тогда уже носивший название Еврипа, — по причине его богатства, многолюдства и обеспеченности положения при проливе, который его отделяет от материка.
Наравне с материальным упадком поражала ученого архиепископа и умственная запущенность афинян. Сам он преисполнен воспоминаний о той классической народности, которая превосходила все прочие умом и нравами, а теперь все, что ему ни представлялось, оказывалось павшим и извратившимся. Акоминат не прочь был и город, и жителей окидывать взором современника Платона, и его поэтому просто-таки устрашило ужасное превращение всего быта Греции, исторический ход которого Михаил в качестве идеалиста не принимал в соображение. Перенесенный из мировой столицы — из Константинополя — в провинциальный городок, он, как теперь оказывалось, очутился между варварами и опасался, как бы и самому не одичать. Очевидно, Акоминату припоминался насмешливый отзыв Аполлония Тианского, дошедший до нас через Филострата, когда он впоследствии писал Георгию Тессараконтапехису. «Так как я давно уже живу в Афинах, то и превратился в варвара»[213]. Эта часто употребляемая Акоминатом фраза была издавна в ходу. Эпиграмма неизвестной эпохи, сочиненная горделивым византийцем, гласит следующее:
Не варварскую ты зрел страну, но Элладу,
И стал варваром по языку и нравам[214]
Акоминат нашел здесь божественный огонь настолько угасшим на алтаре муз, что от него в Афинах, на взгляд епископа, не сохранилось ни единой даже искорки[215].
Современный исследователь умственного состояния Афин в ту эпоху не в состоянии проверить, насколько жалобы епископа соответствовали истине. Мы не имеем никаких документальных свидетельств о тогдашнем отношении афинян к сокровищнице собственных их древностей. Мы не знаем, какие у них выработались предания, и не нашли ли себе наука, поэзия и философия их предков выражение в новых грамматических школах.
Предположить, чтобы таковые совершенно исчезли и чтобы в Афинах никого не было, кто бы занимался Гомером, Софоклом и Платоном, разумеется, нельзя. В то самое время, как в Афинах жил Акоминат, в Фессалониках на театре еще представлялись сказания о гомеровских героях. Это явствует из сочинения Евстафия; он отмечает ту критическую оценку, какую об этих представлениях мог бы дать древний грек, если бы воскрес, пояснив зрителям, что лицедеи, изображающие Приама, Одиссея, Аякса и Атридов, не более как фигляры. Правда, Фессалоники были крупным городом, а Афины сильно упали. В Афинах занятиям епископа не могли споспешествовать ни общественные библиотеки, ни ученые школы. По счастью, он с собой из Византии привез собственное собрание рукописей, и между ними находились Гомер, Аристотель, Гален, Евклид, Фукидид, Никандр и иные произведения древних. Но даже и в Афинах приобрел Михаил и переписал не одно сочинение; нашел он там целую коллекцию книг, принадлежавшую епископии и хранившуюся, по-видимому, в святая святых парфенонской церкви. Но если афинская митрополичья библиотека умещалась за алтарем в двух шкафах, то едва ли могла быть особенно содержательной.
«Как должен я страдать, — писал Михаил к патриарху Феодосию, — я, который удален от всяческой мудрости и осужден жить среди толпы варваров, обделенных философией». Он жаловался на то, что аттический язык превратился в грубое наречие, которого ему, Михаилу, никогда не постичь; касаясь упадка языка, он неоднократно, в виде остроумной притчи, приводит басню о том, как Терей варварски изуродовал Филомелу. Даже древние наименования местностей извратились в устах афинян, ибо, как замечает Акоминат, лишь немногие старинные имена сохранились без всяких изменений, как, например, Пирей, Гимет, Ареопаг, Калирроэ, Элевсис, Марафон[216]. С тем же упорством, с каким романцы удерживали употребление латинского языка в школе, в церкви и во всех правовых обрядах, цеплялись и греки за классический свой литературный язык, хотя он давно уж застыл в безжизненности. Он видоизменился, подчиняясь тем же законам, и в то же почти время, как и язык латинский. Уже император Юлиан жаловался на это. В греческий язык проникли необычайные формы слов. Тонкое понимание языка в Акоминате возмущалось против признания законности за греческим народным наречием, тогда как Михаил Пселл не брезгал и сам им заниматься[217]. Феодор Продром, старейший современник афинского архиепископа, известен как один из первых византийских ученых, введших в употребление народное наречие: два из стихотворений, посвященных Феодором Продромом императору Мануилу, написаны на вульгарном греческом языке[218]. Еще старее дидактическое стихотворение Spanes, которое некоторые приписывали императору Алексею I. На смену классическому гекзаметру благодаря утрате различения долгих и коротких слогов явился отвратительный, похожий на прозу пятнадцатистопный стих, который получил в словесности странное наименование «политического» или «гражданского»[219].
Подобно тому, как Акоминат жаловался на варварство аттического народного наречия в современную ему эпоху, так в глазах византийских ученых, даже и четыре века спустя после него, язык афинян слыл — основательно или неосновательно — за один из наиболее нечистых диалектов Греции; странно, что подобное же презрительное суждение высказывал и Данте о современном ему языке римлян. Даже Данте — этот величайший поэт — относился вначале весьма отрицательно к итальянскому народному наречию, хотя это последнее по счастливой случайности благодаря творческому гению Данте, Петрарки и Боккаччо вскоре и превратилось в благородный письменный язык, тогда как греческому народному наречию, несмотря на попытку Кораиса поднять его до высоты языка письменного, это счастье на долю не выпало