кались из прошлого.
Принцип занимательности в «Истории» воплощал идеалы Карамзина-художника. В прошлом историограф искал прежде всего происшествий величественных, характеров героических, событий, которые можно было представить как пышные театральные представления с массой народа, ревом толпы, голосами героев и, наконец, со звучным безмолвием, событий, где люди походили на актеров, выступающих то с монологами, то в хоре. Для Карамзина уже не имели значения реальные последствия таких событий на дальнейший ход «происшествий». В силу своей «занимательности», красочно представленной в «Истории», эти события как бы затмевали массу других, подчас более важных, но менее ярких. Не говоря уже о действительной исторической значимости «занимательных» фактов, которую историограф, подчас увлеченный описанием, и не пытался определить, даже чисто внешне (по объему текста, отведенного на них) возникал перекос, искусственное выпячивание. В таких случаях в «Истории» писатель-художник преобладал над ученым-историком, художественное начало побеждало научное.
В среде литературных поклонников Карамзина, рассматривавших исторические знания преимущественно как исходный материал для художественного творчества, карамзинский принцип занимательности, естественно, встретил поддержку. Такую позицию, пожалуй, наиболее отчетливо сформулировал Н. М. Языков. «Что мне дело до ошибок против летописей, — писал он. — Я могу восхищаться его (Карамзина. — В. К.) слогом, его картинами — и для поэта довольно!»{489}
Какие же принципы исторического познания и повествования противопоставили Карамзину его критики?
Прежде всего Каченовский, Лелевель, Арцыбашев, Погодин, отчасти Булгарин выдвинули популярный для литературы этого времени лозунг «беспристрастия» историка. Среди участников полемики не было единства в толковании этого лозунга. Если Арцыбашев в пылу спора склонялся понимать его как принцип безоценочности событий, поступков и характеров исторических лиц, то Каченовский, выдвигая этот лозунг, имел в виду взгляд на прошлое, полностью свободный от авторских симпатий и антипатий. Это хорошо видно на примере его рассуждения о беспристрастии и патриотизме историка. «Любовь к отечеству, друг мой, — читаем мы в «Вестнике Европы», — есть долг гражданина, долг священнейший и столько же приятный для души благородной; беспристрастие же есть первейший, важнейший, непременный долг бытописателя… Любовь к отечеству в историке есть дело, постороннее важной его должности, нимало не препятствующее быть справедливым»{490}. Объективно применительно к критике «Истории» лозунг «беспристрастия» мог иметь положительное значение. Ведь обвинения в пристрастии были направлены в адрес труда, концептуальная основа которого пронизана самодержавной идеологией. В условиях цензурного гнета это можно было бы рассматривать как средство подцензурной критики политических идей Карамзина. Однако у нас нет оснований считать, что именно такой смысл был заложен в этот лозунг, например, Каченовским, Арцыбашевым или Булгариным. Наоборот, как реакция на антитиранические идеи «Истории» и «апофегмы», содержащиеся в ней, призывы к «беспристрастию» исторического рассказа были направлены на нейтрализацию нравственного потенциала труда Карамзина.
Каченовский подверг критике карамзинский принцип занимательности исторического повествования: «Историк не романист и не поэт эпический, он описывает истинные происшествия, представляет невымышленные характеры: он не волен увеличивать маловажные случаи и опять не может оставить их без внимания, ежели они входят в систему повествуемых событий»{491}. Каченовский отрицал и карамзинский принцип историзма, причинности, понимая под ним не простое выведение последующих событий из предшествующих, а реальную связь «происшествий», объяснение «деяний и характеров» в их истинном виде, показ «все необходимо нужного, все в связи, все на своем месте и в надлежащей перспективе, ибо история также имеет свою перспективу, как имеет ее живопись»{492}.
В лице Арцыбашева Карамзин встретил противника принципу морализации исторического рассказа. «Желательно знать, — заявлял Арцыбашев, — почему историки берут себе право порочить от своего лица? Им должно, кажется, повествовать только, а не судить, ибо они, как люди, могут делать ошибки и в таком случае вынудят нас, читателей, томиться над пустыми умозаключениями безо всякой пользы. Мы желали бы только видеть в их сказаниях совершенную истину и по бытиям, также по суждению современников или почти современников бытий разбирать (без учителей) пятна и чистоту чьей-нибудь славы»{493}. Арцыбашев возводит свое требование в абсолют, он решительно не принимает и какие-либо элементы художественного рассказа о прошлом, критикуя тех, по его словам, «историков-художников», которые стараются «показывать события или, простите мне уподобление, сквозь граненый хрусталь, или сквозь закопченоо стекло»{494}. С ним соглашался и Булгарин. История, писал он, не должна быть строже законов цивилизованного человеческого общества; судить поступки исторических лиц можно только ориентируясь на эти законы. Нравственные «апофегмы» являются принадлежностью не исторического труда, а проповедей; соответственно историк — это не судья и проповедник, а повествователь «истины»{495}. Важно отметить, что позиция Булгарина и особенно Арцыбашева и Каченовского в идеологическом звучании совпадала с тем, что требовали от исторического труда, например, Шишков и Магницкий. В подготовленном последним проекте цензурного устава (1826 г.) специальный пункт предписывал: «История не должна заключать в себе произвольных умствований, которые не принадлежат к повествованию и коих содержание противно правилам сего устава». В замечании к этому пункту неизвестный рецензент выразил обоснованное опасение, что если такой пункт будет введен в действие, то «Тацита, Тита Ливия и даже Карамзина Истории запрещены будут»{496}.
Призывая к повествованию «истины», такие критики Карамзина, как Арцыбашев, Погодин, Булгарин, видели ее критерий в критическом анализе источников, превращая его в главный принцип исторического повествования. Как и у Карамзина, принцип историзма у этих исследователей не поднимался выше уровня изложения достоверных фактов прошлого в виде простой хронологической последовательности. Арцыбашев, возражая против введенных Карамзиным «фонариков» — названий параграфов, отразивших попытки историографа интерпретировать факты, отступая от хронологии, фактически возводил свое понимание принципа историзма в абсолют. В противоположность атому среди таких критиков «Истории» из декабристской среды, как М. Ф. Орлов, Н. М. Муравьев, Н. И. Тургенев, принцип историзма получает более глубокое толкование, поднимаясь до уровня интерпретации фактов прошлого с целью выявления тенденции исторического развития. В их выступлениях также звучат призывы к «беспристрастию» и «истинности» повествования. Однако критерии этого они видят не в самой науке, а в постоянно изменяющейся общественной практике прошлого и настоящего, в которой они видели постепенно набиравшие силу ростки определенных новых идей, в конечном итоге торжествовавших над старыми понятиями. В установлении тенденции развития этих идей в прошлом, с тем чтобы «уроками умеренности и справедливости» направлять их движение дальше, видел, например, одну из задач истории декабрист Н. М. Муравьев. Он же, кстати, принципу занимательности Карамзина противопоставляет принцип «дельности», ибо, как он считал, «смотреть на историю единственно как на литературное произведение есть унижать оную. Мудрому историку мы простим недостаток искусства, красноречивого осудим, если он не знает основательно того, о чем повествует»{497}.
Критику карамзинских принципов исторического познания разделял и Полевой. Вслед за Каченовским, Арцыбашевым, Булгариным, Погодиным, Лелевелем и другими он также требовал точного, основанного на тщательных критических разысканиях воспроизведения исторических фактов. Но карамзинским принципам, принципу безоценочности таких исследователей, как Каченовский или Арцыбашев, их трактовкам принципа историзма Полевой противопоставлял свое понимание историзма. Говоря о том, что историк — это не только добросовестный повествователь, но прежде всего философ, он главным принципом исторического повествования делает принцип теоретического мышления. Для него главное — философское осмысление прошлого с целью познания человека и общества. Соответственно и принцип историзма, по Полевому, заключается в еще более углубленном, чем у Карамзина, Арцыбашева, Каченовского, Тургенева, Муравьева, Орлова, понимании. Полевой ставит задачу такого обобщения исторических фактов, которое бы позволило в историях отдельных стран и народов выявить закономерности развития человечества.
Обсуждение в ходе полемики вопросов о «пользе» истории, принципах исторического повествования так или иначе заставляло ее участников затрагивать и вопрос о предмете исторического труда.
Уже названием своей работы Карамзин поставил перед современниками этот вопрос. Исключая оставшийся малозамеченным труд сотрудника Московского архива Коллегии иностранных дел И. Г. Стриттера, три тома которого вышли в 1800–1802 гг.{498}, Карамзин впервые в отечественной историографии своим заголовком обещал читателям не историю «царства», как у Г. Ф. Миллера, не «российскую» историю, как у М. В. Ломоносова, В. Н. Татищева, М. М. Щербатова, а историю русского