<нязя> Потемкина, который, как известно, никогда не бывал более деятельным, как тогда, когда казался ничего не делавшим. По вечерам, однако ж, когда обширное зарево рассветало над берегами Нары и беседы вокруг огней становились откровеннее, видали престарелого, но бодрого еще генерала, редко сопровождаемого кем-либо из его свиты. Он одет был в простой мундирный сюртук с открытыми лацкенами, если погода позволяла, и с большими эполетами. Шарф надевал он часто через плечо, в виде перевязи, по-екатеринински; иногда же опоясывался им по-нынешнему, и тогда кисти висели обыкновенно очень низко. Голова его прикрыта была фуражкою, из-под которой мелькали седины. Росту был он среднего, сложен крепко; в плечах широк; немного сутуловат и довольно тучен телом, но легок в движениях, свеж, еще крепок на седле, хотя нередко казак нарочно возил за ним скамеечку, на которую он опирался ногою, когда слезал с лошади или садился в седло. Этому, однако ж, причиною были не лета, не упадок сил; но болезненное состояние ног. Он ездил на маленьком бодром клеппере, с нагайкою в правой руке. Часто останавливался, сходил с своей лошадки, грелся где-нибудь у огня, заложа руки за спину; a когда разговаривал, потирал ими с живостию рука об руку. Если же был погружен в задумчивость, то поглядывал на все стороны, вслушивался в разговоры солдат и опять уезжал, никого не беспокоя. Это был он — наш фельдмаршал, который на этой же лошадке, также в фуражке и с нагайкою в руке располагал приуготовлениями за день перед великим днем Бородинского сражения в его простреленной голове таился ум, созревший в течение 70 лет; в его уме была опытность, постигшая все тайны политической жизни; над ним парил тогда орел; на нем был образ Казанской Божией Матери; кругом него 100 000 голосов кричали ура!
Но пока наши войска, говоря военным языком, стягиваются на Тарутинскую позицию, перенесемся в Москву, бросим взгляд на полевой, домашний быт новых посетителей нашей столицы. Желаю придержаться описания одного из лучших французских повествователей о войне 1812 года.
Из Петровского дворца в ближайших окрестностях Москвы Наполеон возвращался в город, в Кремль. Его встречали войска, не размещенные по квартирам. По причине опустения города и продолжавшихся пожаров они жили за заставой, в шалашах или на биваках. Здесь невольно склоняюсь к некоторому отступлению от строгого единства рассказа.
Война 1812 года, в которой, косвенно или прямо, участвовали все народы просвещенного мира, представляет разительные примеры перемещения лиц и наименований. Вслед за Франциею, казалось, что Неаполь, Германия и Польша перенеслись на большие дороги России. Люди, которых колыбель освещалась заревом Этны и огнями Везувия, которые читали великую судьбу Рима на древних его развалинах, и, наконец, несколько более нам знакомые люди с берегов Вислы, Варты и Немана шли конные и пешие, и с бесконечными обозами тянулись по московской столбовой дороге, на которой бородатый русский извозчик по снежным сугробам минувшей зимы привычно мчал седока, окутанного в шубу сибирских медведей, и в заунывных песнях напевал об Оке и Волге.
В одно время (это можно видеть из путевых походных росписей — из маршрутов) герцог Экмюльский стоял в селе Покровском. Сие соединение имен Экмюля и села Покровского, сие странствование народов, сие как бы перемещение мест, сближение отдаленностей не остановит ли внимания потомства на этой эпохе какого-то всеобщего смешения языков?
Но если в походе, справедливее сказать, в нашествии французов встречаем смешение народов и лиц, то на их подмосковных биваках глазам их императора представилось еще большее смешение вещей. Странные и отвратительные черты ярко и резко отличались в пестрой картине сих биваков. На грязной, остылой земле пылали походные огни, на растопку которых немилосердно разламывали дорогие изделия из красного дерева — образцы вкуса и роскоши. Туда же валили рамы от окон, двери, панели и другие комнатные украшения с богатою позолотой. Подле сих огней, разведенных позолоченными дровами, толпились закоптелые, грязные, оборванные солдаты и офицеры, немногим от них отличавшиеся. Некоторые, без чинов, неопрятно, располагались на пышных диванах, одетых шелком; другие сидели в богатых креслах, пока приходила очередь поддерживать пламя огней. Тут, казалось, могущий случай издевался над условной ценностию вещей и попирал все, что прихоть, роскошь и властительная мода приучили считать драгоценным. В известной песне о походе князя Игоря на половцев есть одно место, где поэт говорит, что победители могли постлать гати паволоками и дорогими одеждами, отнятыми у неприятеля. Что-то подобное, только не в таком пиитическом смысле, встречалось и здесь. У ног бивачных французских солдат брошены были драгоценные шали, может быть с большим трудом вывезенные из области Кашемирской, которую поэты представляют очаровательною; подле них валялись сибирские белки и соболи; бобры, ловленные в Камчатке; цибики с душистым китайским чаем; иконы и утварь московских церквей и золотая парча персидская. На серебряных блюдах ели кровавое конское мясо и жалкий раствор черной муки с водою, нередко осыпанный бивачным пеплом. Таково было странное смешение богатства, нищеты, святыни, роскоши — и грязи!
Перенесемся навстречу к нашему арьергарду. Посмотрим на это защитное войско, которое, в течение двадцати суток, от Боровского перевоза до Калужской дороги, выказало донельзя и храбрость, свойственную русскому, и искусство удивительное. Многие марши с большою ловкостию были скрадены, другие усилены и закрыты. Арьергард переносился с одной дороги на другую, заманивая неприятеля по всем.
Сколько раз при склонении дня к вечеру длинная линия казачьих дротиков мелькала на опушке леса и огни светились в тумане осенней ночи на одной дороге, тогда как войско арьергарда дугообразным переходом переносилось уже на другую, склоняясь все влево и строго направляя параллельное направление к большой армии, которая со всею громадою обозов и артиллерии сама направлялась к неизвестной цели. Это выражение поместил князь М. Л. Кутузов в донесении своем к государю. И поистине в великом замысле его и в стратегическом исполнении оного было нечто таинственное! Вместе с утренним туманом исчезали огни и дротики казаков, и неприятель в недоумении пускался наудачу, ощупью, отыскивать русских по той дороге, на которой уже давно их не было! Таким образом француз против воли своей и против правил военной науки, которую (отдать им справедливость) они очень хорошо знали, делали рассыпное (эксцентрическое) движение от Москвы (как средоточия), по всем большим и проселочным дорогам, ведущим вовнутрь России, между тем как главная русская армия, сильная единством, прикрытая непроницаемою тайною и арьергардом, тогда выказывавшим себя, и опять исчезавшим, спокойно совершала то великое движение, чрез которое с каждым днем более и более достигала возможности угрожать главному пути сообщения неприятельского — Можайской дороге.
Генерал от инфантерии Михайло Андреевич Милорадович начальствовал арьергардом большой российской армии в сие незабвенное время. Он сто́ит, чтобы, оставя на минуту все, заняться описанием только его — как военачальника и человека. Впрочем повествовательная нить о войне 1812 года не прервется, если и обратимся исключительно к одному из главных действовавших лиц в сей, так сказать, великой тяжбе за право быть или не быть.
В 1811 году М. А. Милорадович после блистательных успехов в Валахии (имея уже шпагу с надписью «Спасителю Бухареста») находился в звании Киевского военного губернатора и жил в Киеве. Этот 1811 год памятен России по своему необычайно знойному лету и повсеместным пожарам. Города полуденной России горели неведомо от каких причин. Киев наполнен был тревогой; третья часть людей не спала по ночам; по всем улицам ходили конные и пешие дозоры, полицейские команды и собственная чередовая стража граждан. Ничто не помогало. Часто с вечера разносился слух (от кого? и как? никто не ведал!), по которому предсказывали час, место и время, когда и где должно было ожидать пожара, и предсказание никогда почти не обманывало! Страшнее всех был известный пожар на Подоле. В тесных, изгибистых улицах все горело. По обе стороны пылали здания; под ногами тлела из бревенчатого накатника мостовая; сверху сыпались горячая зола и огарки, высоко взносимые крутым, порывистым вихрем, может быть, возбужденным разрежением воздуха от сильного развития огня.
И в этой буре свирепеющего пламени и дыма на статном коне, с обожженным лицом, в мундире, покрытом звездами и орденскими знаками, в шляпе с высоким пером, которое не раз загоралось, отличался один человек: он всем распоряжал, его все слушались. Это был Милорадович! На другой день большая часть дворца, служившая помещением для военного губернатора и его штата, уже вмещала в себе до пятидесяти беднейших семейств, лишившихся последнего приюта в пожаре. Их кормили и оделяли первыми потребностями. Но следуя непринужденно развитию характера своего во всей его полноте, Михайло Андреевич в то же время давал балы и веселил целый Киев. Занятия его были слишком разнообразны. Часто в один и тот же день он принимал просителей и местным, отчасти ему природным наречием, разговаривал с добродушными малороссиянами, приходившими из дальних сел просить у него расправы; потом охотно и, так сказать, с любовию, занимался разведением нового сада, ездил верхом, заходил в келью к схимнику Вассияну и, ввечеру, давал в полном смысле блестящий бал, где часто бывал сам первым в мазурке и всегда радостным угостителем всех и каждого из своих гостей, — во время одного из таких балов в прелестный летний вечер несколько особ, вышедших на балкон, заметили новое явление на небе. Это была извилистая комета. Тут увидели ее в первый раз, и мало-помалу она делалась предметом общих разговоров. Возникали предчувствия, гадания, предрекали войну.
В таком положении оставался Михайло Андреевич до 1812 года. Но 18 июля сего года, вследствие высочайшего рескрипта, которым подчинена ему армия в 55 баталионов, 26 эскадронов и 14 конных и пеших артилл