К тому же начались проблемы.
— Нам нужно быть осторожными, — говорил Эшан-хан, — они так просто не сдадутся. Чем больше детей нам удастся освободить, чем больше эксплуататоров мы сдадим властям, тем сильнее они будут стараться заставить нас замолчать. Потому что они боятся нашего голоса. Они богатеют благодаря молчанию и всеобщему невежеству.
Как-то вечером я случайно услышала, как Эшан-хан говорил вполголоса своей жене:
— Я боюсь за Икбала. Теперь он на виду, и они знают, что именно благодаря ему нам удается побеждать. Ты ведь знаешь, какой он горячий. Нужно быть осторожнее.
И действительно, с тех пор в зале на нижнем этаже по ночам всегда дежурили двое людей из Фронта. Однажды нас разбудили странные звуки: сначала какие-то удары и крики, а потом шум убегающих ног. Когда мы спросили, что случилось, нам ответили: «Ничего особенного», но это было не так. Атмосфера была странная: случалось, что на улице кто-то грозил нам кулаком и даже оскорблял. На тротуаре напротив здания Фронта часто часами стояли какие-то подозрительные типы, наблюдая, как мы входим и выходим.
Когда я думала о них — тех, кто хочет нам зла, — мне сразу приходил на ум Хуссейн, но я понимала, что они должны были быть чем-то большим, гораздо хуже Хуссейна, пусть я и не могла себе представить ничего хуже.
А потом был тот случай на рынке. Даже в таком большом и современном городе, как Лахор, настоящий центр городской жизни — это рынок: на нем в течение дня появляются почти все жители. В основном чтобы сделать покупки, но не только: еще и чтобы встретиться с друзьями, поболтать, на людей посмотреть. Активисты Фронта время от времени ходили на рынок, сооружали там небольшой помост из четырех досок, вешали длинное полотнище с надписью: НЕТ ЭКСПЛУАТАЦИИ ТРУДА НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИХ, поднимали плакаты с обвинительными лозунгами, раздавали листовки, как в тот раз, когда их увидел Икбал. Сотрудники Фронта выступали с помоста, используя что-то вроде трубы, которая называется мегафон, с ее помощью тебя могут услышать даже те, кто стоит далеко.
Вокруг всегда собиралась небольшая толпа: торговцы, особенно богатые, поднимали выступающих на смех, оскорбляли, провоцировали и доходили даже до того, что кидали в них разные предметы. На эти провокации все смотрели с безразличием, лишь некоторым хватало смелости робко проявлять несогласие, и в основном это были крестьяне, поденщики, словом, те, кто по опыту знал, что значит потерять сына или дочь таким образом. Обо всем этом мне рассказывал Икбал, потому что нам с Марией было запрещено участвовать в выступлениях. Это было слишком опасно, как нам говорили.
На этот раз слово взял Икбал. Он встал на шатающийся перевернутый ящик из-под фруктов, с трудом удерживая перед собой ту самую тяжелую трубу, что усиливает голос, и, превозмогая смущение и застенчивость, несмотря на крики, свист и шум голосов, рассказал о своей жизни. Он говорил о Хуссейне, о цепях, о плетении ковров и потом назвал конкретные имена. Он выкрикнул перед всеми имена, которые слышал на собраниях Фронта, — имена ростовщиков, имена богачей, важных и загадочных, которые жили в роскошных домах в центре города, путешествовали и заключали сделки по всему миру. Это и были они, я думаю.
Он назвал их мясниками, эксплуататорами, стервятниками.
В толпе поднялось волнение. Небольшая группа людей попыталась забраться на трибуну, полетели толчки и оплеухи. Полиция нехотя вмешалась.
Их, конечно, не было на площади, они ведь на рынок не ходят. Но у них, очевидно, было много знакомых.
На следующее утро Эшан-хан вернулся с кипой газет: во всех газетах Лахора и даже в одной столичной были статьи о событиях предыдущего дня. В двух были и фотографии Икбала, сделанные во время его выступления, с этой смешной трубой перед лицом.
В одной из газет его представляли как «отважного мальчика, который осмелился выступить с обвинением против своих эксплуататоров», другие же говорили о «постыдной спекуляции с использованием неопытного ребенка».
Не знаю, что это означает.
Все мы подшучивали над Икбалом, говорили, что он скоро станет кинозвездой. А он краснел до ушей.
— Это ведь хорошо, правда? — спросил он у Эшан-хана. — Ведь ты говорил, что они становятся сильнее благодаря молчанию и невежеству. А теперь вон какой шум поднялся.
— Да, Икбал, — ответил ему Эшан-хан, — это нам очень поможет.
Но отвечал он как-то неуверенно и явно беспокоился.
Я хорошо помню то время: как Икбал тогда вырос! Я ждала, что у него вот-вот начнет пробиваться борода. Кто знает, какой он был бы смешной с бородой! Но и я тоже выросла.
Икбал был счастлив, смотрел на будущее с энтузиазмом, жаждал нового. Мы начинали привыкать к новой жизни, к жизни на свободе.
Мы выходили на улицу когда хотели. То есть почти: жена Эшан-хана старалась ходить с нами и следила, чтобы мы поздно не возвращались.
Как-то она дала нам две монеты, и мы отправились в кино. Там все было так, как в рассказах Карима. Показывали индийский фильм, который шел четыре часа, и я все четыре часа проплакала. Хотела посмотреть его второй раз, но Икбал развредничался и отказался. Еще мы узнали, что такое телевидение. Послушали ту самую странную музыку издалека — из Америки, как нам сказали. Иногда она звучала, как буйволы, дерущиеся на рогах, но в целом мне понравилась.
У Икбала был миллион планов на будущее, он постоянно рассказывал о них нам с Марией. Его совсем не пугала вся эта новизна. А меня немного пугала. Мне казалось, все происходит слишком быстро, или, может, я просто боялась, что однажды это закончится, как прекрасный сон.
Как-то утром в здании Фронта появился смешно одетый иностранец. Он представился американским журналистом и взял интервью у Икбала и Эшан-хана. Они проговорили два часа. Потом появился еще один и сказал, что он международный корреспондент.
— Теперь и за границей узнают о нашей борьбе, — говорил Эшан-хан, — нам помогут, и мы будем более защищены.
Две ночи спустя нас разбудил страшный грохот. Проснувшись, мы услышали крики и увидели языки пламени, поднимавшиеся до окон второго этажа. Мы попытались спуститься вниз по лестнице, но Эшан-хан загородил нам путь.
— Оставайтесь здесь! — крикнул он.
Кто-то метнул две бомбы с зажигательной смесью в здание Фронта. Один человек был ранен.
Потом мы ходили навещать его в больницу, у него были забинтованы обе руки.
Они сделали нам предупреждение.
14
— Мы больше часа ехали в темноте. Луна не светила, было очень холодно, и мы — все, кто ехал в кузове, — залезли под кусок брезента, чтобы хоть немного согреться. Мы были похожи на младенцев, которых уложили под одно одеяло.
— Ну и видок, представляю!
— Мне было ужасно смешно, но я сразу догадался, что смех был не к месту: все были очень серьезными и заметно нервничали. Эшан-хан предупреждал нас — да ты, Фатима, и сама слышала, как он сказал: «Прошу вас, будьте очень осторожны! На этот раз дело сложнее, чем обычно». Мы и впрямь в таком месте раньше не бывали. В какой-то момент асфальтированная дорога закончилась, и началась грунтовая, вся в колдобинах. Я понятия не имею, где мы ехали, — кругом была сплошная тьма, а еще тишина и ледяной ветер, от которого у нас стыли носы. Наконец вдалеке показалась кирпичная фабрика.
Это была огромная площадка, сплошь грязь и камни — ни дерева, ни травинки. Над ней четкий силуэт печи для обжига — уродливая гора кирпичей, похожая на огромную дымовую трубу. Там уже работали, ведь на рассвете работать легче всего. Позже от солнца, жары и усталости начинает ломить в плечах, и темп замедляется. Когда мы подъехали, никто даже не поднял головы, чтобы лишний раз не отвлекаться. Ты бы их видела, Фатима: разбросанные группками по огромной площадке, почти незаметные в темноте. У каждой семьи своя яма. В яме работали дети: смешивали глину с водой и лепили из нее что-то вроде булки. В руках у них были небольшие мотыги, чтобы копать землю. А земля очень твердая. Девочки носили воду из колодца, который находится за километр. Они ходили туда и обратно с канистрами воды по двадцать литров в каждой. Потом дети бросали смесь матери, которая еще раз ее замешивала, точно хлеб пекла, и кидала дальше — отцу, а тот вдавливал смесь в деревянную форму, обрезал лишнее и опрокидывал готовый кирпич на землю сохнуть на солнце. Вся площадка была усеяна этими длинными, похожими на змей рядами кирпичей, которые с каждой минутой становились все длиннее.
— Так, значит, на кирпичных фабриках работают целыми семьями?
— А как же. Там платят поденно: в день им нужно сделать 1200 кирпичей, чтобы получить 100 рупий.
— 100 рупий — это много!
— Я тоже так думал. Но послушай: мы вылезли из фургонов, подошли поближе к одной из групп, и Эшан-хан рассказал главе семьи, кто мы такие и чего хотим. Мужчина даже головы не поднял. Он сидел на земле на корточках — весь в грязи, даже борода и длинные волосы, — и каждые тридцать секунд лепил новый кирпич. Эшан-хан не отставал. Тогда мужчина, по-прежнему не поднимая головы и не прерывая работы, пробормотал: «Ради бога, брат. Уходите отсюда». Клянусь тебе, Фатима, я чуть не расплакался. Ужасно, когда видишь, как дети работают в нечеловеческих условиях, мы-то знаем. Но это было еще хуже. Потому что это был мужчина. Взрослый. Отец. И… я не знаю…
— Что с ним было?
— Просто он не был похож на человека. У него ничего не осталось. У него и у всех других, кто ползал там по земле на рассвете вдоль рядов кирпичей. Мне вспомнился наш Салман, который работал на такой кирпичной фабрике и всегда отказывался говорить о ней. Теперь мне понятно почему.
— Бедный Салман, ты помнишь его руки?
— Конечно, помню… Я подошел к яме и начал разговаривать с детьми, и они тоже поначалу не хотели отвечать. Но потом самый старший, похоже мой ровесник, начал рассказывать, продолжая ковырять в земле мотыгой и подливать в смесь воду. Он с головы до ног был в грязи.
— Что он сказал?