Но если намерение превратить мирскую столицу государства в духовную не осуществилось, зато по крайней мере народонаселение вне Медины привыкало в течение долгого ряда лет все более и более видеть в халифе Омейяде истинного главу общины верующих. Не недостаток народной привязанности поэтому подготовлял правительству затруднения — уже в начале междоусобной войны сирийцы готовы были за своего мудрого и щедрого эмира идти в огонь и в воду. Зато именно теперь всплывают снова старинные обычаи арабского язычества, менее чем где-либо оттесненные на задний план силой религиозного воодушевления; в особенности же развился партикуляризм и взаимная племенная зависть, доходящая до неприязненности, равно как и строго преследуемое еще Мухаммедом кровомщение. Самая опасная рознь проявилась между племенами ма’аддитскими (северо-арабскими)[237] и йеменскими (южно-арабскими). Еще со времени больших переселений до Мухаммеда почти повсеместно по арабскому полуострову наседали друг на друга враждебные племена, целые столетия преследовали они друг друга со смертельной ненавистью. В Сирии йеменцы преобладали. Они принадлежали к большой группе Куда’а, по преимуществу к племени Бену Кельб; а также немалочисленные Ма’адциты принадлежали к Кайс Айлану — большому племени бедуинов центральной Аравии. Сообразно этому все раздоры подымалась между двумя партиями кельбитов и кайситов, подобно средневековым гвельфам и гибелинам. Му’авия умел, однако, мастерски обессиливать оба противоположные течения, мудро распределял свои знаки милостей, ровно придерживая чаши весов, и сдерживал твердой рукой все их мелочные распри. Раз только по вопросу о престолонаследии и ему пришлось нелегко с ними, но благодаря известному своему искусству и бесстрастию он успел и тут побороть возникшие несогласия. Он особенно превосходно усвоил манеру обращения с народом: хотя некоторые замечают, что и халиф также, вероятно увлекшись опытностью своего «братца» Зияда, завел постепенно телохранителей, почетную стражу и полицейских, но он понимал, что свободный араб имеет право позволить себе высказаться самостоятельно перед лицом повелителя правоверных. Даже на грубость он предпочитал, для поддержания обаяния своего сана, отвечать лучше языком, чем кнутом. И мудрый мекканец почти всегда находил в запасе меткое словцо. Дерзкие бедуинские замашки, таким образом, ни разу не перерождались в грубое неповиновение либо нарушение общественного спокойствия. До нас дошла история вражды, возгоревшейся между двумя маленькими племенами, Амир и Ракаш, принадлежавшими к йеменцам куда’итам: обе родственные ветви из-за какого-то несчастного пари жестоко перессорились. Особенно преследовали друг друга эпиграммами Зияд ракашит и Худба амирит; дошло наконец до настоящего побоища, и Худба умертвил Зияда. Родственники обратились с жалобой к Са’ид Ибн-аль-Асу, заместившему только что Мервана в качестве наместника Медины. Тот засадил нескольких родственников Худбы в тюрьму в виде ответственных заложников за всю семью. Надо было выручать близких, и убийца явился добровольно сам. Са’ид отослал его вместе с донесением к халифу. Худба был недурной поэт и все свое дело импровизировал в стихах перед муавией. Как и всякий араб, халиф обладал и вкусом, и пониманием настолько, чтобы оценить высокий поэтический талант, да и сам иногда при случае пописывал стихи. Несчастный заинтересовал его, но оправдать было трудно. Му’авия отослал преступника назад к наместнику с указанием держать его в тюрьме, пока не подрастет сын убитого Зияда и не решит, что делать с пленником: отомстить ли убийце смертью за смерть или удовольствоваться вирой. Халиф полагал своим решением спасти несчастного, но он ошибся: лет пять, шесть спустя молодой человек достиг определенного возраста, пожелал смерти Худбы и на этом уперся, хотя многие почтенные граждане Медины, в числе их наместник, сыновья Омара и Алия, предлагали ему уплатить удесятеренную пошлину за кровомщение. Честность и дарования пленного заполонили сердца многих. Когда вывели его на казнь, он вручил душу свою Богу в следующей строфе[238]:
О Господи на троне, перед Тобой муслим,
к Твоей защите прибегаю
От огненной геенны, я, богатый
скорбию страдалец.
Неправое ли ненавистно было, доколе
не касалось лично.
Строптивость увлекла, неправым
стал, жаровней распалился гнев.
Но, что б ни говорили деспот и
его синклит,
И около ворот толпы
богатых, бедных, —
Я все-таки уверен, что никто не повелевает, — Ты один:
Если Ты караешь, это в Твоей власти,
Если Ты милуешь, то ведь Ты всемилостивый.
Но по дороге к месту казни он сымпровизировал новую строфу в ином духе:
Не ликовал я никогда, хоть счастье
нередко улыбалось,
Но не робел при встрече — порою
с злой судьбой.
Не я раздор затеял — горе притянуло:
Что ж, храбро устремился — где
нужно первым на коне.
На ссору вызвал друг, и я его
убил.
Хотя бы и свояк обидчик твой — не уступай,
борись!
Своеобразные переливы утешительного исповедания простой и величественной исламской идеи покорности судьбе рядом с неискоренимой старинной арабской спесью представляют нечто в высшей степени трогательное. В стихах этих легко также подметить, как глубоко еще сидело чувство личной независимости и раздражительной гордости даже в груди лучших людей народа. Еще новое доказательство замечательного искусства управления Му’авии: он умел обуздывать всевозможные страсти. Менее способному правителю легко могло не посчастливиться. Другому не удержать бы этих упрямцев от всеобщей жесточайшей взаимной резни.
И на разные отдельные отрасли управления Му’авия обращал также серьезное внимание. Сам он работал усердно и много, во всем решительно стремился ввести улучшения. Будучи религиозно индифферентным, он не боялся ставить на высшие должности христиан, наиболее освоенных с местными порядками. Он старался ввести самостоятельную чеканку, избегая рабского подражания чужим образцам. При нем первом стали выбивать серебряные и золотые монеты с оригинальным собственным чеканом. В высшей степени, однако, характерно, что арабы, особенно недоверчивые к золоту, не захотели принимать новую монету, «так как на ней не было креста». Как ни ненавистен был для мусульман этот символ христианской религии, но как свидетельство полновесной византийской чеканки он повсеместно встречал самый лестный прием. С особой заботой относился Му’авия к финансам. В его владычество подати не были особенно тягостны, но он пользовался всяким обстоятельством, чтобы добыть побольше денег. Раз (июня 659 = 39) явились к нему на разбирательство епископы яковитские и маронитские со своими вечными религиозными спорами. Он допустил к себе этих глупых ревнителей, не постыдившихся из-за богословских препирательств выставлять на суд мусульманского эмира насущнейшие дела христианства. Диспут продолжался долго; спокойно он выслушивал обе стороны, пока епископы не наговорились досыта, причем яковиты под конец как будто начали сдаваться. Тогда, обратясь к ним, эмир стал увещевать их на будущее время быть посмирнее, а чтобы не обижали их впоследствии марониты, потребовал за свое покровительство взноса ежегодно в государственную казну 20 тыс. золотых динариев.
Прочное единение всех сил ислама в одних руках дало вскоре возможность Му’авии двинуть большинство свободного войска вперед на дальнейшие завоевания. Лишь только халиф почувствовал себя достаточно укрепившимся, он тотчас же нарушил перемирие с византийцами. И начались почти без перерыва в течение более 20 лет походы и набеги, страшно опустошавшие несчастную Малую Азию. По меньшей мере раз в году, а то и два громадной лавиной разливались арабы по пограничным областям, напирали все дальше и дальше, брали города, разоряли страну. Греки защищались, понятно, как умели; борьба шла с переменным успехом, часто арабы близко подходили к Константинополю, но ни разу не удавалось им надолго покорить весь полуостров. Здесь, не так, как в Сирии и Египте, на византийцев не глядели как на постылых господ, чуждых населению по своему происхождению. Здесь была исконная греческая земля, а нападали на нее полуварвары, разбойники семиты. Сами жители напрягали все силы, чтобы избавиться от них. И приходилось арабам постоянно терять в конце концов все завоевания в короткое время. Рядом с несколькими победами, крупной добычей, множеством пленных случалось и им терпеть чувствительные поражения, в особенности же под стенами Константинополя, где приходилось каждый раз платиться головой.
Историю этих походов, каждого особо, опять-таки весьма трудно восстановить. Арабские известия, можно сказать, более чем лаконичны. Успехи так часто сопровождались чувствительными потерями и к тому же были так скоропреходящи, что о них неохотно упоминалось в летописях. Византийские источники во всем, касающемся этого периода, тоже слишком скудны; дошедшие до нас отрывочные сведения переполнены противоречиями и лишь изредка не расходятся с арабскими известиями. Более освещен, как кажется, большой двойной поход, предпринятый в 43–45 гг. (663–665) под первоначальным предводительством Бусра Ибн Арта. Заняв часть Малой Азии в 43 (664), он перезимовал на месте, а летом 44 (663) двинулся далее; отряды его заняли позиции недалеко от Константинополя. Осенью заменил его Абдуррахман, сын Халида, покорителя Сирии. Равно как и отец его, он был наместником в Химсе (Эмесса) и прежде нередко переступал византийские границы. На этот раз двинут был особенно значительный отряд. И действительно, полководцу удалось, огибая полуостров вдоль северных склонов Тавра, занять крепости Амориум и Пессинунт, даже достичь Халкидона, расположенного напротив Константинополя. С помощью флота, которым теперь командовал Буер, обложена была также Смирна. Но в 45 (665) обстоятельства как-то сразу меняются, арабы отступают, а в 46 (666) Абдуррахман снова очутился в Химсе. Вскоре после того его сразила внезапная смерть, как говорят, от яда, преподнесенного по приказанию Му’авии. Халиф начина