Книга пятаяУтверждение и расцвет арабского государства в Испании
Глава 1Курейшитский сокол
Волшебная привлекательность, свойственная всему необыкновенному, значительно увеличивается, когда произносят слово «Альгамбра»… Здесь произошло слияние восточного характера с западным, после долгой борьбы и на короткое время, но с полным взаимным проникновением. Чуждым и полным резких противоречий кажется нам этот характер даже там, на Востоке, но в жилах большинства испанских мусульман текла кровь басков, римлян и вестготов, разбавленная лишь несколькими каплями арабской крови. Вот почему для нас в происшедшем от такой помеси народе гораздо больше родного, чем во всех остальных магометанах. Потому он не отталкивает нас и действует на нас своим романтизмом.
Арабы и испанцы создали культуру западного ислама; но, чтобы создать его историю, нужен был третий фактор, третий народ — берберы. Берберы дрались под предводительством Тарика при Фронбере и решили победу ислама над королевством вестготов. Впоследствии берберам не раз приходилось мечом отстаивать мусульманское владычество против могучего напора христиан, а с уничтожением берберского элемента настал и конец этому владычеству. Число арабов было ничтожно, и им пришлось при покорении Северной Африки больше пользоваться внутренними раздорами среди берберских племен, чем собственною силой. Поэтому поддержание господства халифов стоило им крайних усилий, а успех становился все сомнительнее. Ничтожно было и число представителей господствующего класса в Испании, и им приходилось поддерживать свое право не только по отношению к покоренным христианам, но и по отношению к берберам-союзникам. В том, что им удавалось до поры поддерживать это право, — настоящая причина существования испанско-арабского государства. В том, что они никогда не могли обойтись без берберов, — причина его слабости, его больное место, от которого оно впоследствии погибло.
Берберы по всему своему складу племя, враждебное культуре, как бы обреченное на умственную неподвижность. Вследствие этого вышло, что когда испанцам и арабам удалось сойтись и примириться на почве общей культурной работы, добровольное соглашение с берберами все еще казалось невозможным, и между ними и их единоверцами продолжалась все та же отчужденность. Из всех великих мыслителей и поэтов западного ислама ни один, насколько ныне известно, не принадлежит к берберскому народу — все они арабского, западного или еврейского происхождения; только в богословии берберы играют выдающуюся роль, и всегда в смысле фанатического правоверия. Глубокая пропасть отделяет этих африканцев от остальных подданных, и, когда у властителей не хватило силы, чтобы совладать с этими противоположностями, берберы первые, наполовину разрушив блестящую Кордову, нанесли этим первый тяжелый удар испанско-арабской культуре, достигшей высоты своего развития. Правда, они позже, когда раздробленность на мелкие государства дошла до того, что натиску христианских королей с севера нельзя было дать отпора, еще раз на четыреста лет укрепили положение ислама, по крайней мере шестой части его бывшей области, но за эту услугу остальным мусульманам пришлось дорого расплатиться. С берберским господством на полуострове воцаряется дух нетерпимого фанатизма, враждебности к просвещению, бессердечно подавляющий свободу, несмотря на все старания испанских арабов противопоставить жизненность и бодрость его угнетающему давлению.
Как доказывает решающая роль берберов, на историю западного ислама прежде всего влияют его отношения к христианским государствам. В самом деле, восьмисотлетняя история этих отношений представляет непрерывное и неутомимое стремление христианских князей и народов стеснить ислам, сначала в Испании, а затем вытеснить его через пролив обратно в Африку, стремление, возникшее с момента окончательного арабского завоевания. С этой точки зрения мы можем рассматривать ход испанско-арабских событий в связи с общей системой всемирной истории и соединить их с историей Северной Африки, Сицилии и Южной Италии в одну общую картину, точно так же как на Востоке неразрывные связи между тремя народами — арабами, персами и турками — позволяют нам рассматривать судьбы населенных ими стран как одно в течение ряда столетий неделимое целое.
Обмен влияния между этими двумя группами, на которые распадается территория ислама, не мог значительно развиться, и это объясняется уже географическими и национальными условиями. Восточные Аббасиды и Омейяды долго старались удержать провинцию Кейруван, впоследствии берберы завоевали Египет для Фатимидов, однако никогда не удавалось перекинуть прочный политический мост через ту широкую разъединяющую область, которая здесь представляется в виде Сиртов и песчаной полосы Триполи, между дельтой Нила и западными провинциями. И как бы значительно ни было общение запада с востоком благодаря обязательному паломничеству в Мекку, как ни оживлен был духовный обмен между обеими группами мусульман, устранить это внешнее и внутреннее разобщение не было возможности. Впрочем, если даже выделить ту группу, которая расселилась по западной части Средиземного моря, то и тут трудно говорить о дальнейшем общем развитии. Сицилия, как остров, и впоследствии сохраняет относительную самостоятельность, и на нее имеют влияние, главным образом, судьбы соседней Южной Италии; и даже развитие Северной Африки только мало-помалу поддается более решительному влиянию соседней Испании, причем сказывается разобщающее влияние пролива. Но все же они составляют одно целое подобно тому, как два передовых отряда, стоящие отдельно от армии, находящейся у них в тылу, составляют одно целое между собой и с ней. И в великой средневековой драме народов нам предстоит рассмотреть и проследить в одном акте, как надвигающиеся народы запада нападают сперва на один, затем на другой из этих форпостов — на мусульманскую Испанию со стороны Леона и Астурии, на Сицилию в лице южноитальянских норманнов — и как первая погибает для ислама после восьмисотлетней борьбы, вторая — после непродолжительного сопротивления. Естественно, что сила, с которой христианские и мусульманские государства вступают в борьбу, зависит от внутренних условий, в которых находится та или другая сторона. Но успех или поражение всегда наполовину зависят от того, в каком состоянии находится управление другой: раскол среди христиан тотчас оказывается победой мусульман, а междоусобие у последних обеспечивает успех первым. Так образование Астуро-Леонского королевства делается возможным благодаря восстанию берберов против арабов в 123 (741) г. и тем раздорам, которые вскоре за этим последовали; и наоборот, только продолжительные дурные отношения между христианскими князьями, Леонским, Кастильским и Наваррским, и частые споры этих династий из-за престола дали возможность продлиться, правда, жалкому существованию мусульман в период их распада на мелкие государства. Но, сообразно с рамками поставленной нами задачи, мы не будем пытаться изобразить это взаимодействие во всех подробностях, как бы интересны и поучительны они ни были. Мы должны рассматривать это развитие со стороны ислама[358].
После поражения, которое потерпели берберы от арабов и мединская партия от сирийцев Балджа, казалось, наступало спокойное время при эмире кельбите Абуль Хаттаре 125 (743) г. Но надежде на продолжительность внутреннего мира, столь необходимого уже ввиду нового христианского Астурийского государства, снова не суждено было осуществиться. Это совершенно понятно: если враждующие друг с другом племена кайситов и кельбитов ни в Африке, ни в самой метрополии халифата Омейядов, даже там, где их господство и господство арабов не было делом решенным, не могли сдерживать унаследованную ненависть, то в Испании нечего было думать о каком бы то ни было самообладании, которое вовсе не в характере этого народа.
Ас-Сумейль ибн Хатим, военачальник из кайситского племени килаб, по деятельности своей и храбрости был одним из наиболее выдающихся вождей сирийских арабов, которые, после победы над противными партиями, поселились в прелестной Андалузии[359]. Как-то к нему обратился за помощью какой-то человек из кайситского племени кинана, обиженный несправедливым приговором йеменца-наместника, и Сумейль, не задумавшись ни на минуту, отправился к эмиру и решительным тоном потребовал изменения приговора. Абуль Хаттар рассердился на этот поступок одного из членов ненавистного ему племени и резко отказался исполнить это требование, а когда Сумейль ответил ему с раздражением, он велел за его хвастливую требовательность надавать ему пощечин и выгнать вон. Сумейль был потомком того Шамира, по приказанию которого когда-то при Кербеле был зарезан Хусейн, внук пророка, почти так же, как предок его, он мало стеснялся предписаниями религии; храбрый и щедрый, беспощадный и жестокий, презирающий смерть и жаждущий наслаждений, он не был похож на верующего мусульманина, а скорее на одного из древних героев пустыни времен язычества, которые, под влиянием того или другого настроения, то дрались на поле брани, то бражничали и выше всего прочего считали личную честь. У такого человека мог быть только один ответ на обиду. Небольшого труда ему стоило заручиться для осуществления своего плана мести содействием кайситских племен[360], которым, конечно, было не по душе молча переносить обиду, нанесенную одному из их лучших людей. Но чтобы не быть в меньшинстве в борьбе с йеменцами, решено было переманить на свою сторону из их среды лахмитов и джузамитов, что было не трудно благодаря множеству ссор из-за пустяков между отдельными племенами, ссор, в которых, конечно, не было недостатка. Переманить их удалось обещаниями, что один из их начальников будет предводителем союзного войска, а в случае победы ему достанется испанский эмират. Эта приманка возымела действие; оба племени присоединились к заговору и весною 128 (745) г. начали военные действия к югу от Кордовы.
Эмир Абуль Хаттар во главе своего йеменского войска двинулся навстречу восставшим, но участие лахмитов и джузамитов, из среды которых, согласно условию, Суваба ибн Селама был избран предводителем восстания, имело дурное влияние на правительственные войска, которым важно было только, чтобы высшая власть была в руках у йеменца — будь то Абуль Хаттар или Суваба, — а бороться против родственного племени у них не было ни малейшего желания. Таким образом, сражение, происшедшее на берегах Гуадалете[361], не могло быть серьезным, так как все было заранее сговорено и хитро обставлено. После вялой схватки, только для вида, люди Абуль Хаттара обратились в бегство, сам эмир был взят в плен, но, несмотря на то что ему скоро удалось снова получить свободу при помощи одного храброго кельбитского вождя, большинство йеменцев не были склонны серьезно вступиться за него. Он был вынужден удалиться в область своего племени, а Суваба в качестве эмира поселился в Кордове. Дело в том, что в это время на востоке, после смерти халифа Хишама в 125 (743) г., происходила междоусобная война, которая впоследствии привела династию Омейядов к гибели и принудила их с самого начала предоставить Испанию самой себе. А арабам в Африке тем более нечего было и думать о вмешательстве в дела полуострова, так как у них было много дела — сперва борьба между собою, а потом с берберами запада[362]. Таким образом, Суваба мог беспрепятственно держать себя как властитель Испании. Однако, чтобы не возбуждать ревности у знавших себе цену арабских вождей кажущимся высокомерием, он, как и его преемники, велел по-прежнему в мечетях молиться — сперва за последних Омейядов, а потом за Аббасидов, как за настоящих носителей верховной власти.
Вожди привыкли подчиняться власти наместника халифа, который был лишь primus inter pares (первый среди равных) и каждую минуту мог быть сменен, но они ни за что не повиновались бы начальнику, не происходящему даже из царствующего рода халифов, если бы он вздумал заявить самодержавные права. И без того авторитет эмиров был не велик. В стране господствовал полный беспорядок. Берберские племена в северных провинциях, уже ослабевшие от борьбы со своими соседями-арабами с 123 (741) г., а также гарнизоны пограничной области Южной Франции должны были воевать с христианами, а так как они редко и в недостаточном количестве получали помощь от Кордовы и Сарагосы, то понятно, что им все более приходилось отступать: через несколько лет, в 142 (759) г., они потеряли Нарбонну, а еще ранее, в 138 (755) г., Пампелуна опять попала в руки басков. А в западных провинциях и в самой Андалузии кроме тех мест, которые на основании особых капитуляций были предоставлены прежним жителям, как, например, значительная часть юго-востока, расселились арабы, раздававшие в качестве господ подчиненным христианам землю в наследственную аренду, и получали хороший доход, требуя львиную долю в свою пользу. Благодаря этому они имели достаточно времени (кроме разве тех, которые жили по соседству с беспокойными берберами), чтобы заниматься государственными делами — то есть по всякому поводу нападать на чужие племена или даже восставать против правительства и вообще производить всякие беспорядки. Сам эмир располагал доходами с отобранной в казну пятой доли земельной площади, которая отдавалась покоренным на подобных же условиях; все его влияние на остальных арабов зависело от добровольного повиновения, которое поддерживалось уважением к его личности и племени и более или менее целесообразным употреблением бывших в его распоряжении средств. Что касается побежденных, то они в это время еще не играли никакой политической роли.
Там, где вестготское дворянство сумело вовремя заявить покорность и таким образом спасти свое имущество, еще в V (XI) столетии мы встречаем христианских дворян, которые, держась в стороне от мятежных движений, устояли, несмотря на все случайности промежуточного времени[363]; они могли обеспечить себе дальнейшее существование только самым добросовестным выполнением всех возложенных на них обязательств и безукоризненным верно-подданничеством. Крестьяне же, которым предоставлено было право пользования землею и возможность обрабатывать ее, под надзором новых господ, смотрели на господство арабов, вначале проявлявшееся очень снисходительно, только как на улучшение своего прежнего угнетенного положения, и им в голову не приходило восставать против новых порядков. Если они принимали ислам, что, естественно, с течением времени случалось все чаще, то они и их дети могли пользоваться известными преимуществами, принадлежавшими господствующему классу, так как в таком случае необходимо было встать под покровительство одного из арабских племен. В качестве клиентов влиятельных господ им легче было дойти до благосостояния; они могли занимать места в управлении, поступать в войско и т. д. Но, конечно, прежде чем эти муваллады («усыновленные») — их удачно прозвали «ренегатами» — составили самостоятельный класс, который мог бы влиять на политическое развитие страны, должно было пройти много времени, тем более что теоретическая равноправность между новообращенными и арабскими мусульманами здесь, как и везде, существовала только на бумаге.
Этим объясняется, что уже скоро после завоевания этой большой страны завоеватели, не обращая никакого внимания на берберов и христиан, пошли по тому же пути, по которому они шли на востоке после смерти халифа Валида I: личные распри и племенные междоусобицы наполняют следующие десятилетия, пока наконец одному честолюбивому и энергичному человеку не удается снова собрать в одно целое раздробленные элементы и этим остановить в Испании падение владычества ислама, которому теперь уже угрожали с севера астурийцы и франки, пользуясь тем, что арабы ничего не делали для защиты себя извне.
Уже через год после провозглашения Сувабы эмиром, когда, казалось, было на мгновение восстановлено единение между арабскими партиями, новый наместник умер в 129 (746/47) г. Понятно, что его племя само желало избрать преемника. Из вождей Яхья ибн Хурейс считал себя наиболее достойным этого высокого звания. Но Сумейль не считал его подходящим. Он сам помышлял о том, как бы захватить бразды правления, чтобы затем выместить свою злобу на йеменцах, на своем личном враге Абуль Хаттаре, который был еще жив. Ему нужно было подставное лицо, и он нашел его — это был правнук Укбы, знаменитого покорителя Африки, Юсуф ибн Абдуррахман. Такое происхождение служило для него хорошей вывеской, точно так же и принадлежность к племени фихр, ветви курейшитов; племя это, как наиболее близкое по родству к пророку, считалось в глазах обеих племенных групп высшей, в некотором роде стоящей выше партий, аристократией. Родословными преимуществами этого ничем не выдающегося вождя удачно воспользовались, и Юсуф был провозглашен эмиром (129 = 747 г.), а Ибн Хурейса удовлетворили, дав ему видное наместничество в Рейе[364]; и все пошло бы на лад, если бы кайсит Сумейль сумел сколько-нибудь обуздать свой гнев против йеменцев, то есть если бы он перестал быть кайситом. Но едва ему показалось, что его ставленник стоит твердо на ногах, как он склонил его, готового следовать всем его указаниям, отрешить от должности Ибн Хурейса, который едва успел отправиться в свою провинцию. Гнев обманутого Яхьи нашел немедленно отклик у его соплеменников. Йеменцы взялись за оружие; даже старого Абуль Хаттара, который не ждал от этого добра, заставили принять участие в восстании. Но ему не везло. Когда оба войска встретились у Секунды на берегу Гвадалквивира, прямо против Кордовы (130 = 747 г.) завязался продолжительный горячий бой, не дававший перевеса ни той ни другой стороне; наконец к вечеру Сумейль призвал на помощь жителей Кордовы, к которым в другое время он отнесся бы с презрением. Как ни незначительно было это подкрепление, усталым йеменцам не удалось ни отразить их натиска, ни даже воспользоваться бегством: многие из них, между ними Ибн Хурейс и Абуль Хаттар, попали в руки победителей. Теперь Сумейль мог отомстить, и он воспользовался этим безумно и безжалостно, и даже если бы он мог предвидеть, что через несколько лет ему придется поплатиться властью и жизнью за свою жестокость, он и тогда не остановился бы ни перед чем. Нечего говорить, что Ибн Хурейс и Абуль Хаттар были казнены; но когда он приказал рубить головы подряд всем остальным пленникам, то и самым жестоким из его союзников стало жутко. Когда таким образом пало более семидесяти взятых в плен, его приверженцы заставили его прекратить эту резню, но было уже поздно: воспоминание об этом кровопролитии навсегда и непоправимо отравило отношения между йеменцами и кайситами в Испании.
Через несколько лет началось тяжелое для мусульман время. Вследствие неурожаев в 132 (750) г. обнаружился голод, повторившийся в 134 (751) г. и затем до 136 (753) г. принявший такие размеры, что погибло множество людей. Всюду господствовала страшная нужда, и берберы, и до того озлобленные против арабов и сильно стесняемые христианами, во множестве устремились обратно в Африку. Здесь Сумейль показал себя с лучшей стороны. Уже в первый год бедствия — 132 (750) — эмир Юсуф, которому надоела постоянная опека, просил его принять наместничество в Сарагосе. И хотя опытный политик хорошо понимал цель эмира, но принял предложение: в этой провинции жило много йеменцев, и он предвкушал удовольствие при мысли о том, как он им убавит спеси. Но когда он увидал нужду, выступавшую здесь особенно ярко, хорошие чувства в нем взяли верх: теперь он стал всеми способами смягчать страдания бедных, и, благодаря его щедрости и доброжелательности к друзьям и врагам, заслуга его по отношению к подчиненным его управлению округам была действительно велика. Но ничто не помогло: из тех, кто держал сторону йеменцев, никто не мог забыть палача Кордовы. Едва только голод стал прекращаться — 136 (753/54) г., как вокруг Сарагосы начали подниматься враги наместника. И надо сказать, что не только южные арабы были против него. Выше мы уже указали на удивительное на первый взгляд явление, что вожди и племена господствующих партий, завидуя могущественному положению, в которое была поставлена личность эмира, в их глазах не стоявшего выше той среды, из которой он вышел, не брезговали заключать союзы с противниками для его низвержения. Те же условия, которые тогда дали Сумейлю перевес над Абуль Хаттаром, теперь обратились против него. Многие из кайситов были недовольны жестокостью и самовластными привычками этого опасного человека; многие из принадлежавших к самым знатным родам курейшитов с презрением относились к фихриту Юсуфу, происходившему все же от одной из ветвей этого племени, еще сначала пользовавшейся наименьшим уважением, и ничтожному в качестве правителя. К числу таковых принадлежал и Амир, из старого рода Абд ад-Дар, который поставлял знаменоносцев еще в языческие времена, а затем при пророке и даже при Бедре.
Вследствие этого, а также благодаря своим военным подвигам, он считал себя гораздо выше эмира; когда же этот, по какому-то поводу, лишил его должности командующего одной частью войск — чаша была переполнена. После неудачной попытки Амира у самой Кордовы против Юсуфа он поспешил со своими приверженцами к йеменцам на ту сторону Эбро, где был встречен с распростертыми объятиями; к ним присоединились из окрестностей шайки берберов, и вскоре Сумейль, у которого было немного надежного войска, оказался осажденным в своей крепости в 136 (754) г. Еще недавно почти всемогущий вождь теперь был в крайности: его эмир в Кордове пользовался слишком незначительным авторитетом, чтобы в короткое время собрать ему на выручку войско, и не скоро Сумейлю через своих посланных удалось призвать на помощь кайситов, живших в провинциях Эльвира[365] и Хаэн (по-арабски Джайян). Но лишь к середине 137 г. (началу 755 г.) войско наконец настоящим образом выступило, еще несколько дней — и Сарагоса не выдержала бы. Союзным войскам, не желавшим оказаться между двух огней, пришлось прекратить осаду, но войну они не прекратили, пока у них в руках было оружие. Спасение Сумейля значительно увеличило усердие кайситских племен, а в течение весны Юсуф появился с следующими отрядами, так что когда они соединились у Толедо, то это соединенное войско было уже значительно сильнее мятежников и могло, не сомневаясь в успехе, опять перейти через Эбро. Йеменцы — потому ли, что были обескуражены своею неудачей, либо решили дождаться готовившегося восстания их соплеменников у Севильи — приняли мирные предложения, которые им сделал Сумейль с необыкновенной умеренностью и которые состояли только в требовании снова покориться эмиру и выдать Амира с сыном и еще одного курейшитского вождя. Трудно было предположить, чтобы им грозила опасность со стороны северных же арабов — их соплеменников; таким образом, йеменцы без особых затруднений согласились на это условие, не заключавшее, по-видимому, ничего позорного. Договор был заключен, и три курейшита были выданы, но — ужас овладел всем кайситским войском, кода Сумейль высказал намерение казнить пленников. Гнев его с йеменцев перешел всецело на курейшитов, благодаря вмешательству которых восстание, правда, стало действительно угрожающим; снова жажда мести сделала его недоступным для каких бы то ни было соображений, человеколюбивых или политических. Правда, он должен был уступить энергичному протесту уважаемых вождей, главным образом Сулеймана ибн Шихаба и Хусейна ибн ад-Даджна из племени бенукаб ибн Амир, и до поры до времени пощадить трех пленников. Но он уговорил эмира послать неудобных для него заступников с их войском в Пампелуну против басков, которые незадолго до этого сбросили иго ислама, а когда вскоре затем до войска, медленно возвращавшегося в Кордову, на берегу реки Ярамы[366] дошла весть, что кабиты побеждены в горах Наварры христианами, что Ибн Шихаб пал, а Хусейн с остатками войска бежал в Сарагосу, то коварный Сумейль принудил все-таки слабого Юсуфа казнить курейшитов осенью 138 (755) г. Это новое проявление бесчеловечного произвола повлекло за собою для виновника не лучшие последствия, чем его злодеяния в битве при Секунде: как там он приобрел навсегда смертельных врагов в лице всех йеменцев, так теперь от него отвернулись очень уважаемые курейшиты с их многочисленною роднею и приверженцами, жившие в разных концах страны. Еще больше он отвратил от себя значительную часть кайситов, стоявшую близко к Хусейну, который теперь был раздражен до крайности; да и привязанность всех остальных значительно уменьшилась, благодаря этой кровавой расправе, совершенной над своими соплеменниками. Так храбрый, но одержимый страстью килабит сам расшатал основы своей власти, в то время когда тот, кому предстояло привести его к окончательной погибели, находился уже недалеко от берегов Испании.
В то время как Испания страдала от потрясения междоусобной войны, от голода и от наступления астурийцев и басков, на востоке закончилась кровавая драма, виновниками которой и вместе с тем главными действующими лицами были Аббасиды. С 132 (749) г. над главными странами ислама властвовал кровопийца халиф Саффах, а с 136 (754) г. — жестокий Мансур, между тем как немногие Омейяды, которым удалось спастись после воздвигнутого на них гонения, либо прятались в каких-либо убежищах, либо искали приключений, странствуя по Северной Африке. Мы уже знаем, какая судьба постигла и здесь двоих из них, а с третьим, Абдуррахманом ибн Муавией, мы расстались после того, как он после долгих странствований и приключений наконец прибыл в дальний Магриб. Его попытки основать государство между Баркой и Атлантическим океаном при помощи бесчисленных берберских племен должны были кончиться неудачей вследствие отвращения этой расы ко всему арабскому, а когда он наконец, спасаясь бегством от маленького кабильского властителя, прибыл в окрестности Цеуты, у него не осталось никаких средств и его сопровождал только верный вольноотпущенник Бедр. Но легенда[367] гласит, что ему еще в ранней молодости были предсказаны власть и могущество и что с тех пор он не расставался с мечтой сделаться главою самостоятельного государства, и даже в том, почти отчаянном положении, в котором он находился, его поддерживала все та же мысль, которая его никогда не покидала. Доверившись сомнительному гостеприимству берберов у Цеуты, он еще в 137 г. (в начале 755 г.) послал Бедра через пролив в Испанию. Там были хозяевами не берберы, а арабы: арабы из Сирии, частью из Дамаска, самой резиденции Омейядов; немало здесь было и таких, которые в качестве клиентов (вольноотпущенников) или потомков клиентов владетельной династии были обязаны служить верой и правдой беглому внуку халифа. Посланец должен был тайно разыскать их и разузнать, на что может рассчитывать при борьбе партий член низверженной династии, если бы удалось заручиться деятельной помощью клиентов. Верный Бедр исполнил данное ему поручение не только с усердием и ловкостью, но и почти с неожиданным успехом. Но не только чувство привязанности к потомку их покровителя было причиною того, что клиенты со вниманием отнеслись к сообщениям посланца. Если каждый вольноотпущенник со всем семейством принадлежал к племени своего бывшего господина, то само собой разумеется, что у него были по отношению к последнему не только обязанности, но он пользовался и всеми преимуществами в том случае, если патрон достигал власти и почета. Пока в Испании не было ни одного члена самой династии Омейядов, ее клиенты могли надеяться только на наместника, как на его представителя. Можно себе поэтому представить, как взволновались клиенты, жившие в количестве около пятисот человек в области Эльвиры и Хаэны, которым нечего было ожидать от ничтожного эмира Юсуфа, когда перед ними открылась возможность заполучить влиятельные должности в стране, под властью члена династии Омейядов.
Вот почему вожди их, Убейдулла ибн Осман и Абдулла ибн Халид, с радостью приняли Бедра и без колебаний заявили себя готовыми сделать все, что окажется нужным для достижения цели их царственного покровителя. Правда, что они сами, при незначительном числе их сторонников, не могли ничего сделать; надо было привлечь на свою сторону одну из могущественных партий, которые в то время спорили о перевесе на полуострове. Тогда Сумейль еще не опорочил себя в глазах своих соплеменников убийством курейшитов; войско кайситов только что выступило на север, чтобы освободить Сарагосу от осады, и с ним был отряд клиентов Омейядов, которые ведь жили между кайситами. Так сама собою представилась возможность войти в сношение с самым могущественным из испанских вождей, не справившись с мнением которого трудно было бы добиться чего-либо. Сумейль был недоволен Юсуфом, благодаря неспособности которого он чуть было не погиб в Сарагосе; но, с другой стороны, он не скрывал от себя, что эмир из Омейядов мог бы быть опасен и для его собственного могущественного положения; поэтому он давал ответы смотря по настроению минуты — то утвердительные, то отрицательные. Наконец он принял единственное возможное, с его точки зрения, решение — лучше оставить слабого Юсуфа, чем взвалить себе на шею соперника, быть может очень опасного, и отослал клиентов домой, с предостережением и угрозой по поводу необдуманных и рискованных предприятий. Таким образом, с кайситами дело не выгорело. Значит, надо было обратиться к йеменцам, которые на севере еще не прекратили военных действий против Юсуфа и Сумейля; на юго-западе под Севильей они в этот момент, правда, были спокойны; но и здесь и там воспоминание о резне в Кордове говорило о мести. Йеменцы тотчас изъявили готовность принять участие в предприятии, которому почетное имя Омейядов обеспечивало лучший успех, чем тот, которым они до сей поры пользовались в своих попытках против кайситов. Таким образом, Бедр нашел то, что искал. Но теперь нельзя было терять времени, чтобы восстание могло вспыхнуть и на юге, прежде чем у Сарагосы будут побеждены йеменцы, против которых в это время уже двигались правительственные войска. Бедр быстро переправился через пролив с несколькими клиентами Омейядов, чтобы позвать своего господина, и в раби II 138 г. (в августе — сентябре 755 г.) Абдуррахман высадился у Аль-Муньекара (по-арабски Аль-Мунаккаб), к востоку от Малаги. Он был встречен Убейдуллой и Ибн Халидом и отправился в принадлежавший первому из них замок под названием Торрокс[368] (по-арабски Турруш), расположенный в области Эльвиры, несколько к западу от Лохи (Луши).
Внуку Хишама было только 24 года, когда он вступил на испанскую землю, где ему суждено было после более чем тридцатилетней борьбы добыть себе царство, неувядаемую славу правителя и омрачить ее неизгладимою виною. Высокого роста, крепкого телосложения, неутомимый и соответственно с этим энергичный, с неутолимой жаждой деятельности, он был храбрый воин и выдающийся начальник, всегда стоял сам во главе своих войск и никогда не полагался на других. Обладая острым, проницательным умом в соединении с поэтической жилкой, довольно обыкновенной у природных арабов, он при всяком удобном случае любил блеснуть остроумием, широким образованием и меткими выражениями. Но наиболее выдающиеся качества были в его характере: страстный и вспыльчивый, никогда не забывавший обиду или оказанное ему сопротивление, но всегда готовый забыть благодеяние или верную службу, если, по его мнению, последующие обстоятельства уравновешивали то и другое, он поразительно умел владеть собою, и его деятельная натура скрывалась под личиной внешнего спокойствия и светского обращения. Своим необыкновенным знанием людей, тонкою хитростью, совершенством своего искусства в обращении с людьми он напоминал своего предка, первого Муавию, который, пользуясь этими дарованиями, основал господство Омейядов на востоке, так же как теперь его потомок предпринял установить его на западе. И насколько вероломство и неразборчивость в выборе средств, присущие одному, проявились в не меньшей степени и в другом, настолько наклонность к излишней жестокости, так отвратительно проявлявшаяся у позднейших дамасских халифов, чужда им обоим в одинаковой мере. Словом, это была одна из тех натур, которые как бы созданы для того, чтобы силою и хитростью объединить народ, разъединенный партийной борьбой. Человек, во многих отношениях заслуживающий порицания, но достойнейший удивления политик и могучий властитель. Такому человеку, несмотря на свои молодые годы прошедшему через тяжелые испытания казавшейся неумолимою судьбы и закалившему свой характер, несмотря ни на какие превратности, до твердости непреклонный, нужно было только располагать самыми необходимыми средствами, чтобы в ярком свете выставить свое превосходство над рабом своих страстей Сумейлем и добродушным, но слабым Юсуфом.
И казалось, что в таких средствах не было недостатка, именно благодаря сказанным качествам его противников. Оказывается, что необходимые для первых шагов претендента деньги клиентам Омейядов удалось выманить у самого Юсуфа, и это обстоятельство производит просто комичное впечатление. А зверской расправе Сумейля с пленными курейшитами Абдуррахман обязан был тем, что кроме йеменцев и трех вождей из племени сакиф, которые со времени Хаджжаджа были безусловно преданы династии Омейядов, на его сторону стали еще кабиты под предводительством Хусейна и сына убитого на войне Ибн Шихаба, между тем как его противникам приходилось еще считаться с недовольством остальных северных арабов. Но все же положение молодого князя было далеко не надежно. Клиенты Омейядов хорошо сознавали, что они играли опасную игру, и были бы готовы тотчас пойти на сделку, по которой их господину было бы обеспечено некоторое количество земли и положение среди вождей арабских племен, несколько соответствующее его высокому происхождению. Йеменцы же и кабиты не были нисколько заинтересованы в личности князя; они преследовали одну цель — отомстить Сумейлю и кайситам. При таких условиях, чтобы создать из ничего дворцовое войско, которое было бы в личном распоряжение претендента, нужен был не только большой ум. Ума-то у него было довольно, — но нужно было еще счастье, нечеловеческое счастье. Счастье ему не изменило.
Сумейль и Юсуф еще стояли лагерем на берегу река Ярамы, когда прибыл посланец из Кордовы, сообщивший о высадке Абдуррахмана и о его прибытии в Торрокс. Несчастный эмир, мучимый угрызениями совести из-за казни курейшитов, усматривал в этом перст Божий, и сердце его чуяло недоброе. Сумейль, не боявшийся ни Бога ни черта, но всегда стоявший за решительные действия, настаивал на том, чтобы тотчас идти к местопребыванию непрошеного гостя и захватить его, прежде чем он успеет собрать вокруг себя недовольных из всей страны. Эмир одобрил это предложение, как и все, что предлагал его энергичный опекун; но войска думали иначе. Они только что совершили трудный поход, а того безусловного уважения, которым пользовался их вождь, он лишился по собственной вине. Как только наступила ночь, они толпами стали покидать лагерь, чтобы разойтись по местам своего настоящего пребывания. К рассвету исчезла большая часть войска, и оба военачальника оказались только со своими ближайшими приверженцами да очень немногими оставшимися кайситами. Несмотря на это, Сумейль, не легко отказывавшийся от окончания раз начатого предприятия, а тем более этого, настоял на продолжении похода. Но приближалась зима, проливные дожди замедляли движение вперед, а когда предстояло проникнуть в сиерры (горы) провинции Рей, разлив горных потоков сделал дороги непроходимыми.
Сумейля не остановили бы никакие препятствия, но теперь самые верные солдаты стали роптать, а в конце концов воспротивился и эмир; случилось нечто невероятное: он воспротивился воле своего господина и повелителя и объявил о возвращении в Кордову. Дело в том, что ему сообщили, будто Абдуррахману нужно лишь верное и почетное убежище; и в этом смысле он решил, прибыв в главный город, посулить Омейядам золотые горы. Он велел своему секретарю Халяду ибн Зейду, умному ренегату, составить послание в хорошем стиле, в котором он предлагал Абдуррахману мир и дружбу и сверх того руку своей дочери и богатые поместья в стране. В состав посольства, отправленного с этим посланием в Торрокс, вошел сам секретарь и еще несколько из уважаемых арабов. Клиентам нечего было желать лучшего, чем эта возможность мирного соглашения; поэтому они высказались в том смысле, что столь подходящие предложения, вероятно, будут приняты. Правда, что Абдуррахман пришел не для того, чтобы коротать время в качестве зятя эмира и мирного землевладельца; он мечтал о гораздо более блестящем будущем. Но пока его новое положение еще не было достаточно прочным; если бы он теперь разошелся с клиентами, то он каждую минуту мог бы превратиться опять в то же, чем он был три месяца тому назад, — в бездомного скитальца, лишенного самых первобытных жизненных удобств. Поэтому он не возражал; и, когда послы Юсуфа торжественно передали ему послание эмира, он передал его Убейдулле со словами: «Прочти это и дай ответ сообразно с моим известным тебе желанием». Услышав эти слова, секретарь Халид улыбнулся. Это был человек остроумный, образованный и умный, владевший в совершенстве арабским языком, самым тонким и самым трудным из всех; к сожалению, он не был чужд некоторого самоуверенного тщеславия, «которое, — нравоучительно замечает арабский рассказчик[369], — издавна угрожает временному и вечному благу человека». Он вспомнил, как, составляя этот документ, он пустил в ход всю ту изящную риторику, которая и теперь еще украшает государственные грамоты на Востоке. Мысль, что старому необразованному солдату Убейдулле придется вымучивать из своего тяжеловеснего мозга ответ, достойный этого труда, высокого по своему литературному достоинству и далеко выходящего за его кругозор, должна была поразить его примерно так, как в наше время был бы поражен профессор эстетики, если бы его новейший труд о гетевском «Фаусте» был отдан на суд прусскому фельдфебелю. Он улыбнулся, и при этом у него вырвалось насмешливое замечание: «Милейший Абу Осман[370], я думаю, что скорее у тебя вспотеет под мышками, чем ты составишь ответ на это»[371]. Вряд ли когда-либо порыв справедливой авторской гордости был менее уместен, чем теперь. Чтобы старый офицер, арабский мусульманин из наиболее приближенных к славному роду халифов стал выслушивать глупые остроты какого-то жалкого ренегата из презренной толпы побежденных испанцев, да еще в присутствии собрания военных! Грозно вскочил он и швырнул бесстыдному писаке в лицо его маранье со словами: «Этакий прохвост! Ничего я тебе не отвечу и не вспотеет у меня под мышками!» И велел увести растерявшегося остряка в тюрьму. Все это было делом одной минуты. Других посланных отпустили с честью, но переговоры были прекращены, и дело должно было решиться мечом.
Из всего этого видно, что арабы, при всей их храбрости и хитрости, были все же большие дети теперь, как и во времена старого Муавии, который не раз с расчетливостью хладнокровного политика пользовался для своих видов необдуманностью и вскипающею страстностью этих людей. Но и молодой отпрыск его рода не замедлил ковать железо, так неожиданно разгоряченное. В последующие за тем зимние месяцы во все концы полетели гонцы из Торрокса, призывавшие к восстанию дружественные племена йеменцев, кабитов и сакифитов, и в начале марта 138 (756) г. Абдуррахман выступил в поход во главе небольшого войска. Сначала направились через южные провинции на Севилью: в этих округах всюду перевес был на стороне йеменцев, и они многочисленными толпами переходили на сторону претендента. И из берберов, которые встречались уже здесь, особенно больше к западу, многие стали на его сторону, хотя, правда, многие другие пошли в Кордову на помощь к эмиру. Вокруг Севильи господствовали почти исключительно йеменцы, а в самом городе было мало арабов; жители его состояли почти исключительно из испанцев — христиан и обращенных; благодаря этому уже в середине марта Абдуррахман мог завладеть этим важным пунктом и, в качестве эмира, принять присягу на верность. Отсюда, собрав из окрестностей новые подкрепления, он пошел далее на Кордову. Между тем Юсуф и Сумейль также не теряли время. Но когда эмир, окончив снаряжения, собирался вступить в провинцию Эльвира, Абдуррахман успел опередить его переходом в Севилью. Ему пришлось повернуть обратно, и, в то время как Омейяд осторожно двигался вперед по левому берегу Гвадалквивира, навстречу ему пошли правительственные войска, шедшие по правому берегу, вниз по течению. Численностью восставшие были сильнее противника; но различие интересов, сталкивавшихся в их войске, создало некоторую неуверенность, между тем как кайситы, как только дело пошло о их наследственных врагах — йеменцах, были безусловно единодушны и опять безусловно подчинились своим двум вождям. Понятно, что Абдуррахману было очень важно возможно скорее завладеть Кордовой; для этой цели он стал двигать войско то в одну, то в другую сторону, надеясь этими маневрами обмануть неприятеля и незаметно приблизиться к столице. Но враги были настороже. Наступило половодье (это было уже в мае), и трудно было переправиться через реку, а каждое движение войска Омейядов на левом берегу вызывало соответствующий маневр на стороне противника. Наконец оба войска близко подошли к Кордове. Со стороны кайситов был город, лежащий, как известно, на северной стороне Гвадалквивира и защищенный таким образом рекою от нападавших, у которых при их сложных передвижениях были всякие затруднения в снабжении продовольствием. Уже в течение некоторого времени им приходилось питаться главным образом фасолью, а теперь, когда им пришлось обмануться в расчетах на Кордову, как на новый вспомогательный источник, они были поставлены в довольно неприятное положение. Наконец, в четверг, 9 зуль-хиджжи 138 г. (13 [14][372] мая 756 г.), вода в реке стала спадать. Чтобы иметь возможность перейти через нее на глазах у неприятеля, Абдуррахман велел передать Юсуфу, что он теперь готов принять сделанные ему прежде предложения, согласиться на которые раньше он не мог только благодаря бестактности секретаря Халида. Чтобы удобнее обсудить подробности договора, он просил позволения переправиться через реку; кроме того, он просил, чтобы ему доставили некоторое количество скота, так как его войско страдало от недостатка мяса. От добродушного Юсуфа можно было ожидать готовности во второй раз содействовать своему противнику в достижении его целей, но поразительно, что и Сумейль попал в ловушку: все дело в том, что Абдуррахмана еще не знали. Как бы то ни было, но его желание было удовлетворено: ему было позволено расположиться на правом берегу Гвадалквивира у Аль-Мусары[373], недалеко от Кордовы, и ему было доставлено изрядное количество волов и баранов, которыми его проголодавшиеся солдаты могли полакомиться всласть. Но когда на другое утро наивный Юсуф захотел узнать, что поделывает его новый друг, то оказалось, что он открыто расставляет свое войско в боевом порядке. Успех Абдуррахманова обмана поднял доверие к нему его сторонников и поверг в уныние ряды неприятелей; а с самого начала сражения молодому князю удалось выказать ту личную неустрашимость и отвагу, которые издавна служили самым верным залогом на уважение со стороны арабского народа. Несмотря на обычную храбрость, проявленную и здесь кайситами, победа была на стороне Омейядов; Юсуф и Сумейль около полудня должны были обратиться в бегство, после того как тот и другой потерял в сражении сына, а Кордова без сопротивления перешла в руки победителям 10 зуль-хиджжи 138 г. (14 [15] мая 756 г.).
Но как нетвердо было еще положение, которое занимал Абдуррахман среди унаследованной капризной необузданности племен, оказалось еще в самый день этой большой победы. Из соображений человечности и политических в одинаковой степени он возможно скоро прекратил бесчинства йеменских союзников, набросившихся с грабежами и насилиями на столицу, и оградил жен Юсуфа от грозившего им насилия со стороны грубых солдат. Этого было довольно для арабов, возмущенных таким деспотическим поведением, чтобы не в шутку поставить вопрос: не целесообразно ли будет после поражения их врагов, кайситов, теперь же свернуть шею этому человеку, становившемуся неудобным и вмешивающемуся в эту чуждую для него идиллию племенных отношений. К счастью, один из йеменских знатных людей вовремя выдал этот замысел, не по чувству приличия, совершенно чуждому этим людям, но по чисто личным побуждениям, так что Абдуррахман мог окружить себя клиентами и некоторыми другими, более надежными людьми. Его резкость и энергия были уже достаточно известны всем; поэтому недовольные сочли более удобным присмиреть и еще в тот же вечер, в пятницу, он мог в качестве имама совершать богослужение в главной мечети и этим формально принять сан эмира Кордовы и всей Испании. В качестве такового он управлял в течение тридцати двух лет, 138–172 (756–788) гг., если можно назвать «управлением» постепенное устройство дворцового войска, заменяющего настоящую государственную власть, посреди кучи раздробленных, но постоянно оказывающих сопротивление начинаниям правителя племен. Мы имеем известие о не менее чем тринадцати возмущениях, случившихся в это время, значит, средним числом более одного на три года, но между ними было одно, продолжавшееся десять лет.
Вряд ли можно сомневаться в том, что рядом с ними происходили менее крупные волнения, и совершенно несомненно, что, как везде в мусульманских государствах, различные провинции и небольшие округи были даже в спокойное время почти самостоятельны в делах внутреннего управления, под властью их более или менее могущественных арабских и испанских князьков. Авторитету самодержавия противопоставлялась аристократия, состоявшая из вождей отдельных племен, распоряжавшихся в своих округах на правах феодальных владельцев, и только благодаря господствовавшему в их среде разладу верховная власть могла сохранить свое влияние. Мы видим, как истощаются силы этой аристократии, то здесь, то там, в кровавой борьбе с дворцовой гвардией эмира. Мы не можем оставаться равнодушными к их участи, потому что причина, вызывающая непрерывные восстания, — нежелание вождей, не выносящих энергичного вмешательства государственных учреждений, подчиняться их власти, — стоит в неразрывной связи с лучшими чертами национального характера арабов — гордым чувством независимости, самоуважением и свободолюбием, которые были еще всюду живы при халифах из дома Омайи. Здесь повторяется та же картина, которую уже видел Аравийский полуостров во времена Мухаммеда. В жертву собственно благотворной и необходимой идее государственной пользы приносятся издавна укоренившиеся в народном характере и его привычках предания. Это произошло не без тяжелых жертв. Определение понятия свободы, как сознательного и добровольного самоограничения в пользу общего блага, — которое теперь общепринято у большинства людей, главным образом в теории, — для арабов VIII столетия, если бы его вздумали преподать им, было бы китайской грамотой. Здесь можно было добиться подчинения только путем принуждения, а такое подчинение нередко превращает мужественное чувство собственного достоинства в холопство, и поддерживать его можно только не ведущими к добру средствами ни перед чем не останавливающегося деспотизма. Оппозиция против его насилия и коварства рождается сама собою и сплошь да рядом, справедливо проявляясь в виде партии порядочных людей.
Впрочем, чтобы не быть несправедливыми по отношению к властителям, мы должны решительно указать на то, что о мало-мальски сносном положении народа нечего было думать, пока над страной тяготела все не унимающаяся борьба между враждебными племенами; что самому существованию мусульманской Испании грозила бы опасность вследствие успехов христиан на севере, если бы силы ее были в скором времени собраны воедино. К идеалу организации полуострова в виде ряда аристократических республик, которые составляли бы постоянный союз[374], с целью защиты северных границ, мы должны отнестись как к мечте, неосуществимость которой доказывается историей Испании от 124 (742) до 138 (755) г.
Путь развития, по которому предстояло пойти новому государству при таких обстоятельствах, был назначен самою природой вещей, и потому он для нас легко понятен. Сопротивление арабской аристократии, которое немного позже начало сплетаться с реакцией испанской народности против чужестранцев, могло быть сломано эмирами династии Омейядов только после того, как они создали находящуюся в их полном личном распоряжении военную силу, сначала путем привлечения возможно большего числа членов их династии вместе с их клиентами и другими личными приверженцами, а потом путем вербования наемного войска берберского и западного происхождения. Одержавшая наконец верх монархия обратилась в военную деспотию, которая, в свою очередь, благодаря заслуге двух выдающихся правителей и одного бессовестного, но гениального министра, приняла в течение одного столетия более мягкую форму просвещенного абсолютизма. Эта последняя благоприятствовала известному расцвету цивилизации, никогда более не достигавшемуся в этой прекрасной стране. Но после того, как сошли со сцены эти даровитые правители, умевшие прежде всего твердою рукою сдерживать заносчивость войска, наступили все ужасы преторианства. Вследствие борьбы между собой честолюбивых военачальников, среди которых берберы играют самую зловещую роль, государство раздробляется на множество мелких владений, которые истощают друг друга в борьбе и таким образом облегчают христианам на севере обратное завоевание большей части полуострова; последующее нам известно. Что этот ход развития, если не считать подробностей, представляет поразительное сходство с судьбами Востока при Аббасидах, это видно по первому взгляду. Но это сходство не удивляет нас: это тот ход, который, во всяком случае, должна принять история самодержавия при непримиримой борьбе партий; если течение событий в Испании более медленно и характер его менее злокачествен, то это следует поставить в заслугу, кроме названных мужей, еще характеру испанско-арабского народа, который тем временем развился очень счастливо. Но кроме того, здесь, на Западе, по милости Аллаха, не было турок.
Война Абдуррахмана I, «пришельца» (ад-Дахиль), как называют его в отличие от двух его преемников с тем же именем, с Юсуфом далеко еще не кончилась победой при Мусаре. Юсуф должен был принять битву для защиты Кордовы, прежде чем подоспели ожидавшиеся дальнейшие подкрепления из Толедо и Сарагосы. Казалось — стоило бы с ними и остатками разбитого войска снова попытать боевое счастье. Пока Абдуррахман пошел против прежних правительственных войск, которые теперь, в свою очередь, назывались мятежниками, неприятельскому летучему отряду удалось снова за его спиной взять Кордову и этим принудить его к возвращению. Но когда он, вторично взяв столицу, снова пошел против союзников в Эльвиру, случилось нечто неожиданное: не только Юсуф, но и энергичный Сулейль убедились в том, что им невозможно будет долго сопротивляться молодому властителю, и предложили мир. Быть может, они заметили, что после вечных междоусобиц последних десятилетий народные массы глубоко чувствовали потребность в мире и что разнообразные круги готовы были приветствовать возможность нового и более прочного порядка, что было плохим предзнаменованием для личных стремлений обоих вождей. Как бы то ни было, но они изъявили готовность признать власть Абдуррахмана, если он согласится обеспечить им и их людям беспрепятственное владение имуществом. Омейяд, которому важно было добиться не мести личным врагам, как остальным арабам, а подчинения политических противников, готов был на всякую разумную уступку. В сафаре 139 г. (июле 756 г.) был заключен мир, и вскоре после этого совершился торжественный въезд эмира в испанскую столицу, причем он ехал верхом между Юсуфом и Сумейлем как почетными столпами его владычества. Но проницательный князь отнюдь не был ослеплен этой чудесной быстротой своего успеха. Он знал, что между его династией, которая через полгода была упрочена рождением первого сына, Хишама, в 139 (757) г., и арабскими вождями дело еще не скоро дойдет до отношений, основанных на обоюдной доброй воле; поэтому он делал все, что, как ему казалось, могло усилить его личную власть. Народ он старался привлечь на свою сторону строгою справедливостью в судах и правлении, офицеров — предусмотрительною щедростью. Чтобы увеличить благонадежный элемент среди непосредственно окружавших его лиц, он пригласил скрывавшихся еще на востоке членов династии Омейядов переселиться в Испанию. Таких насчитывают десять, но в этот перечень попали не все.
Они с радостью приняли приглашение, обеспечивавшее им не только безопасность от преследований Аббасидов, но также обещавшее возвращение к положению членов царствующей династии. Между родственниками эмира, уже в 140 (757) г. прибывшими с большою свитой в Кордову и получившими теперь и имения из государственных имуществ, и высокие военные и правительственные должности, первое место скоро занял Абд аль-Мелик ибн Омар[375]. В качестве наместника Севильи в течение пятнадцати лет он успел заявить себя с самой лучшей стороны. Он был храбрый солдат и к тому же обладал невероятной силою характера. Когда в 156 (773) г., в одной из бесчисленных войн с восставшими арабами, один из его сыновей, Омайя, бывший начальником передового отряда, слишком поспешно бросился на врагов и затем обратился в бегство, подавленный их многочисленностью, отец велел отрубить ему голову на виду у войска, и войско победило. Тот же Абд аль-Мелик, тотчас после своего прибытия, принудил эмира отменить молитву за аббасидского халифа Мансура, произносившуюся еще в испанских мечетях, и этим объявить свою независимость от всякой чужой высшей власти. Абдуррахман было колебался исполнить его требование; тогда тот объявил ему, что скорее он лишит себя жизни, чем потерпит позор быть свидетелем, как Омейяды в собственной стране молятся за своих убийц; это возымело действие, и был издан приказ на будущее время в хутбе произносить только имя эмира, как имама испанских общин. Но, как ни ценно должно было быть для эмира содействие таких лиц, все же назначение их на высшие должности в государстве возбуждало зависть и негодование тех, которые до этого занимали эти места, соплеменников и других приверженцев фихрита Юсуфа. Они уши прожужжали бывшему эмиру и Сумейлю, которые, в качестве членов Абдуррахманова государственного совета, продолжали играть в Кордове видную роль, уговаривая их добиться восстановления старых порядков. Сумейль, который со времени заключения мира держал себя безупречно, отказался от сделанных ему предложений; Юсуф же, бесхарактерный, окончательно разучившийся давать отрицательный ответ, после некоторого колебания поддался искушению. В 141 (758) г. он тайно покинул двор и бежал в Мериду, где среди расположенного к нему населения поднял знамя восстания.
Потерпев поражение при столкновении с Абд аль-Меликом, наместником Севильи, он был убит, во время бегства в Толедо, несколькими людьми мединского происхождения, которые опасались возобновления печальных междоусобиц, а голова его была доставлена Абдуррахману в Кордову. Эмиру, казалось, пора было убедиться в том, что мягкость по отношению к врагам более неуместна. Чтобы покончить с ними, он велел одного из оставшихся после Юсуфа сыновей казнить, другого, сжалившись над его молодостью, только запереть в тюрьму; и вечным пятном на его памяти будет то обстоятельство, что и Сумейль, которого он велел арестовать по подозрению в сообщничестве с Юсуфом, по его приказанию был умерщвлен в темнице. Самое большее, в чем был виновен вождь кайситов, — он не донес эмиру о том, что ему сообщили недовольные, и это только говорило в пользу порядочности его образа. Уже одно то, что при начале восстания он спокойно остался в столице, должно было, как он сам указал разгневанному Абдуррахману, послужить лучшим доказательством его невиновности. В этом смертном приговоре выразилось справедливое возмездие за ту бесцельную жестокость, которую Сумейль несколько лет тому назад проявил по отношению к таким же невинным, каким теперь являлся он сам. Но видно было, что Абдуррахман уже был охвачен тем духом мрачной подозрительности, который всегда тяготеет проклятием над деспотическим правителем. С течением времени эта подозрительность находила все новую пищу, благодаря все повторявшимся заговорам и восстаниям, и требовала все новых жертв. Суровость, с которой эмир старался сломить сопротивление противников, вызывала все большее недовольство, которое, в свою очередь, могло породить только зло.
Благодаря непреклонной энергии его характера, он до конца выносил эту борьбу, из года в год не дававшую ему покоя. Но когда дух строптивости и возмущения против его власти, иногда неприятной даже наиболее приближенным, охватил даже его родственников, которых он спас от бедствий преследования Аббасидов, приблизил к престолу и осыпал всякими благами; когда после заговора, задуманного еще в 163 (779/80) г. при участии двух Омейядов, в 167 (783/84) г. его родной племянник, аль-Мугира ибн аль-Валид, попытался вызвать восстание для свержения дяди с престола, тогда, наконец, глубокая горечь проникла в это, как казалось, бесчувственное сердце и Абдуррахман излил свои чувства перед верным служителем, горько жалуясь на неблагодарность тех, которым он понапрасну оказал истинно отеческое покровительство. Но если эта неблагодарность задевала его больше внутренне, то гораздо больше опасности для него лично и для государства, чем эти неудачные попытки родственников, представляли большие восстания, на борьбу против которых уходила вся его неутомимая энергия, его хитрость и коварство, и которые все же, несмотря на это, дважды доводили его до края гибели. Менее сильного правителя они низвергли бы, но Абдуррахман удерживался личным мужеством, умением ловко разъединить врагов, а часто предательством и вероломством.
Самым блестящим подвигом в его жизни была война против Ала ибн Мугиса, который в 146 (763) г. склонил к восстанию йеменцев запада, в то время как эмир был уже занят подавлением восстания фихритов в Толедо. Этот Ала был послан халифом Аббасидом Мансуром, который хотел после покорения Северной Африки Мухаммедом ибн Ашасом и Аглабом вновь присоединить Испанию к халифату, а главное, воспрепятствовать возникновению новой династии Омейядов, да еще по соседству с его собственными западными провинциями. Ала сам принадлежал к южноарабскому племени; поэтому йеменцы, всегда склонные к распрям и тотчас после одержанной вместе с эмиром победы относившиеся к нему с недоверием и завистью, тем более были готовы взяться за оружие, как только Ала высадился в провинции Беха, и идти на Кордову под черным знаменем Аббасидов. Абдуррахман лично двинулся против восставших. Главная часть войска была занята войною с толедцами, а то, которым он располагал, было малочисленнее войска йеменцев. Поэтому он принужден был отступить в Кармону. Здесь он был тесно окружен врагами, настойчиво осаждавшими его в течение двух месяцев; не было никакой надежды на выручку, и грозила ежеминутно опасность со слабым отрядом быть подавленным превосходными силами неприятеля. Тогда он решился на крайне рискованный подвиг: во главе только семисот, но зато самых избранных солдат из гарнизона он неожиданно, как отчаянный, бросился на неприятелей, из которых многие, утомленные продолжительной осадой, на время разошлись вглубь страны. Среди оставшихся он произвел страшную резню, яростным нападением поверг в панический страх и смятение и разогнал их. Сам Ала был убит в схватке, а предприятие его таким образом разрушилось. Абдуррахман, как передают[376], велел отрезать головы у трупов аббасидского генерала и его главных товарищей, набальзамировать их и, привесив к ушам каждой из них по ярлыку с именем и чином убитого, сложить в мешок. Туда же было вложено черное знамя, грамота, которой Ала назначался наместником Испании, и еще лист с кратким описанием его поражения. Все это было передано купцу из Кордовы, который должен был отправиться в Кейруван, резиденцию аббасидского главнокомандующего в Северной Африке, и ночью оставить мешок на городском базаре. Ужасный подарок дошел до Багдада. Даже Мансур, которого не так-то легко было взволновать чем-либо и который даже питал некоторую слабость к человеческим головам с этикетками, все же при виде этих голов почувствовал себя не совсем хорошо. «Благодарение Богу, — сказал он, — за то, что он отделил меня морем от такого врага!»
Храброму Омейяду должен был представиться случай померяться силами с величайшим властителем запада, точно так же как с сильнейшим из Аббасидов. С 150 (767) г., с тех пор как Абдуррахман предательски убил одного из лучших йеменцев, Абу Саббаха, а также и других своих врагов, постоянно повторяющиеся от времени до времени восстания йеменцев очень опасно переплелись с теми своеобразными волнениями, которые возникли среди испанских берберов. Мы не забыли еще, что представители этого племени поселились в северных округах мусульманской области, то есть после первых успехов астурийцев, между Тахо и Гвардианой. Борьба с христианами и с арабскими единоверцами, наконец, вообще дурные отношения к арабам — все это вновь усилило давнишнее недовольство этих племен. В названном году оно сначала прорывалось в виде небольших волнений, но потом, быстро распространяясь и вспыхивая, как огонь, перешло в общее восстание, так что уже в 153 (770) г. эмир был вынужден лично выступить в поход против мятежников. Характер этого движения был тем более злокачественный, что основание его было религиозное. Со своеобразною восприимчивостью берберов к особому роду благочестия и к агитации, поведенной в этом смысле, мы уже имели случай познакомиться, а в дальнейшем изложении нам придется еще возвращаться к ней.
Нужда, в которую народ впал, благодаря ряду несчастных случаев за последние десятилетия, принудила, как нам известно, множество берберов возвратиться через пролив в Африку; правда — большинство осталось, но сделалось жертвой невзгод и даже нищеты. Поэтому они представляли самую восприимчивую почву для проповеди человека, который появился в 150 (767) г. под именем потомка Али и Фатимы, дочери пророка, но в действительности был школьный учитель из Западной Испании, либо полупомешанный, либо прямо обманщик. Со всех сторон примыкали к нему берберы, составлявшие в северной части государства значительное большинство населения; он завладел городом Меридой (Марида) и другими поселениями и в борьбе с войсками Абдуррахмана, продолжавшейся несколько лет, с 155 (772) г., успех был почти все время на стороне этого сомнительнего святого, имя которого дошло до нас в различных передачах — Шакья или Суфьян. Когда наконец эмиру удалось посеять раздор среди берберов и оттеснить возмутителя — его можно бы назвать махди — на севере, в тылу у Абдуррахмана восстали йеменцы в союзе с живущими в их соседстве берберами запада. Но и этих ловкий дипломат сумел разъединить, воспользовавшись их взаимным национальным нерасположением, так что в конце концов йеменцы, преданные своими союзниками, были благодаря решительности Абд аль-Мелика ибн Омара побеждены в кровопролитной борьбе при Бембецаре[377] в 156 = 773 г.
Но пока продолжалась война против Шакьи, один из йеменских вождей, Сулейман аль-Арабий, бывший наместником в Барселоне, задумал вместе с несколькими родственниками фихрита Юсуфа в высшей степени опасное предприятие. Как на всем Западе и даже на Востоке, так и в Испании тогда уже раздавалась весть о подвигах молодого германского правителя, короля неверных франков, — Кароло, как его называли христиане и мусульмане на полуострове — в Италии, где он только что покончил с королевством лангобардов. Столкновения между франками и арабами на севере и на юге Пиренеев не прекращались и после захвата Нарбонны Пипином в 142 (759) г., предупредить который не удалось эмиру благодаря междоусобным войнам, которыми он был занят. Было очень возможно, что Карл Великий, покончив со своими итальянскими делами, предпримет поход против мусульман. Три вождя, которых ненависть к смертельному врагу их соплеменников довела до предания своей веры презренным христианам, пробрались в Падерборн, где Карл 160 (777) г., после окончательного, как казалось, покорения саксов, собрал майский общий сейм (Campus Majus). Между Карлом и сарацинскими пришельцами состоялся союз, согласно которому в 161 (778) г. франки должны были вторгнуться в Испанию, где аль-Араби обещал им прийти на помощь из Барселоны или Сарагосы, и в то же время должно было начаться восстание фихритов в Юго-Восточной Испании при помощи приведенных из Африки берберов. Так как Абдуррахман со своею гвардией, только что в 160 (777) г. окончательно подавивший последние остатки приверженцев убитого между тем Шакьи, должен был таким образом попасть в середину между двух войск, да еще приходилось иметь дело с непобедимым полководцем — Карлом, то опасность была действительно очень велика. Но счастье и на этот раз не изменило Омейяду. Восстание на юге было начато слишком рано: ожидавшаяся помощь с Эбро не могла подоспеть вовремя, так как Карл был еще по ту сторону Пиренеев; это снова возбудило старую ненависть между йеменцами и фихритами, и последние в качестве нападающих направились на север, но были отброшены союзниками, сделавшимися теперь врагами, — словом, заряд пропал даром, а руководитель этого предприятия скоро пал под ударом кинжала подосланного Абдуррахманом убийцы.
Когда Карл вслед за тем вторгся со своим войском в Испанию, то тогда геройская Сарагоса уже отказала в повиновении бывшему в его стенах Араби и затворила ворота перед Карлом. Но едва он начал осаду города, как известие о восстании саксов под предводительством Витекинда заставило его немедля двинуться обратно в Германию, и тут-то баски в ущельях Пиренеев нанесли его арьергарду, бывшему под начальством Руотланда Бретонского — Роланда былин, — знаменитое поражение при Ронсево в 161 (778) г. Но больше помешали Карлу Великому еще раз лично напасть на испанских мусульман его последующие войны против саксов, баварцев, аваров, датчан и славян; да и при жизни Абдуррахмана франки вообще более не вмешивались в дела полуострова. Правда, несмотря на это, эмир не пользовался спокойствием: восстания непокорных вождей и наместников продолжались, хотя и с меньшей силой, до его смерти в 172 (788) г. Он, правда, победил и заставил покориться арабскую аристократию, но она была еще жива, и это должен был ясно почувствовать не один из его преемников.
Если после его смерти пришлось употребить еще много усилий, пока престол Омейядов был настолько обеспечен от потрясений, что малейший намек лица, занимавшего этот престол, вызывал беспрекословное повиновение даже в наиболее отдаленных окраинах, то все же необыкновенная жизнь Абдуррахмана более похожа на сказку — жизнь бедного пришельца, искателя приключений, которому удалось в качестве властителя большой страны с сильным и воинственным населением не только добиться признания себя на одно мгновение, но в течение нескольких десятилетий удержаться подобно скале, о которую разбивается прибой расходившихся волн. Правда, что дорогою ценою была куплена эта устойчивость нового владычества. Чтобы удержаться на престоле, Абдуррахману пришлось тем, кому он был им обязан, отплатить неблагодарностью и изменой. Его кровопролития и гнусные предательства заставили даже самых верных приверженцев боязливо отстраняться от него или, дав понять свое неудовольствие, навлечь на себя немилость грозного эмира. Такова была участь старика Убейдуллы ибн Халида и других. Ссылку на франкскую границу Бедра, которому он был обязан всем, можно, пожалуй, оправдать тем высокомерным тоном, который принял этот и без того слишком щедро награжденный клиент; но ничем не оправдывается то, что ему там пришлось терпеть недостаток в самом необходимом и погибнуть в нищете. Все это под конец сделало беспощадного правителя страшным и в глазах низших слоев населения, для которых он много сделал и среди которых он долгое время пользовался уважением, особенно в Кордове, благодаря частью своим личным качествам, частью ряду общеполезных или великих предприятий, как постройка обширного дворца, устройство знаменитой главной мечети и другие предприятия. Он чувствовал себя в последние годы своей деятельной и полной превратностей жизни покинутым. Но он имел то, чего желал: он был всемогущ.
Однажды, говорят, халиф Мансур Аббасид, разговаривая со своими царедворцами, вдруг задал им такой вопрос: «Кто курейшитский сокол (сакр)?»[378] Само собою разумеется, что этим господам совесть не позволила такое почетное прозвище присудить кому-либо другому, помимо самого его величества, но Мансур, который в данном случае не имел в виду такой дешевый фимиам (хотя возможно, что его людям и не поздоровилось бы, если бы они сразу не назвали его самого), ответил презрительно: «Ну, вот еще?» — «Муавия?» — «Опять не то». — «Абд аль-Мелик ибн Мерван?» — «Все не то!» Царедворцы объявили, что дальше их остроумия не хватает. «Сокол курейшитов, — сказал тогда халиф, — Абдуррахман, сын Муавии, который, избегнув острия копья и лезвия меча[379], через пустыни и море проник в чужую страну один, построил в ней крепости, создал войско, установил управление, восстановил правительство, от которого уже ничего не оставалось, и все это исключительно благодаря последовательности в его действиях и силе его характера. Муавия обязан успехом Омару и Осману, которые посадили его на ими же выезженного коня, Абд аль-Мелик — присяге, узы которой оказались крепкими[380], я — усердию моих приближенных и единодушию в моей партии; Абдуррахман был совершенно одинок, без помощника, кроме собственного разума, без товарища, кроме своей решительности». И прибавим от себя, не только для себя лично он достиг этих невероятных результатов: если исламу удалось пустить в Испании глубокие корни и, вопреки всем последующим бурям, для блага всей страны соединить арабов и испанцев в однородную национальность, деяниям которой суждено было вызвать заслуженное удивление современников и потомства, то наибольшая заслуга в этом деле будет всегда принадлежать дальнозоркому, отважному и грозному курейшитскому соколу.
Глава 2Арабы и испанцы
После тридцатилетней борьбы аристократии с монархией последняя наконец одержала верх; спрашивалось — была ли эта победа окончательною. Вопрос этот мог бы разрешиться в утвердительном смысле только в том случае, если бы потомки Абдуррахмана унаследовали его страшную энергию в такой мере, чтобы ее можно было противопоставить возрождению ослабленного аристократического элемента. Но не всегда это удавалось, и к прежним затруднениям скоро присоединились новые, происходившие вследствие все осложнявшихся отношений между правителями-арабами и подданными-испанцами, между складом западного мусульманства и христианами. Но как ни чрезвычайны были эти затруднения, они еще усугублялись рядом второстепенных обстоятельств: неизбежными у восточных династий спорами из-за престолонаследия, дававшими о себе знать народными массами в городах, ухудшением отношений между правительством и мусульманским духовенством, мало-помалу развившимся до положения влиятельной корпорации. Взаимное попеременно преобладающее влияние различных классов населения, неизбежно происходящее вследствие соприкосновения отдельных лиц, живущих в одной местности, приводит между тем то к сближению различных элементов, благодаря которому подготовлялось образование испанско-арабского общества с некоторым однородным характером, то к более или менее острым столкновениям еще не согласованных резких религиозных и национальных противоречий. Со временем эмиры все менее в состоянии совладать с этими взаимно противоречащими стремлениями. Впечатление, произведенное правительственной деятельностью Абдуррахмана, мало-помалу ослабевает, аристократия снова поднимает голову. Одно, впрочем, более невозможно — это всякая попытка вытеснить Омейядов из Испании. Слишком сильно упроченное основателем их династии господство этого дома, а особенно значительно увеличенное в последние годы жизни Абдуррахмана войско из наемных берберов и купленных рабов представляло слишком прочную военную основу.
Но является общее стремление всех вождей — уклониться от верховного владычества эмира в провинциях, главным образом в отдаленных; и это удается мало-помалу в одной части страны за другою. В то же время начинает сильнее давать о себе знать сопротивление христиан, как на границе, так и внутри страны, а сродное ему, всячески раздражавшееся национальное чувство даже ренегатов сказалось, в конце концов, опасным взрывом, снова грозившим уничтожить власть арабов в большей части полуострова — на юге. Большая война против ренегатов ослабила эмиров не меньше, чем непокорность аристократов; но так как естественная вражда между арабами и испанцами, не исключая возможности их союза для низвержения династии эмира, скорее заставляет их с гораздо большей силой бороться друг против друга, чем против нее, то династии удается мало-помалу подняться путем искусного лавирования между враждующими сторонами, пока наконец не появляется блестящая личность нового Абдуррахмана, чтобы победоносно подчинить себе ослабевших в долгой борьбе и, установив сильное, но доброжелательное правительство, вызвать к жизни новый и единый народ.
В ряду событий мы обойдем молчанием те неважные в подробностях семейные раздоры, которыми сопровождались две смены на престоле. После нескольких замешательств Хишам I, сын Абдуррахмана I, согласно его последней воле, был признан эмиром, и его почти восьмилетнее правление (172–180 = 788–796) было потревожено только мимолетными внутренними волнениями. Он показал себя человеком далеко не слабым, но снисходительным по образу мыслей, а простое и лишенное страстности его обращение после недавнего мрачного времени при его предшественнике производило вдвойне отрадное впечатление и открывало подавленной аристократии желанную возможность наконец пожить в ладу с правительством. Благодаря этому оказалась возможность опять употребить, в первый раз после сорока лет, силы государства для внешней борьбы, — и притом борьбы наступательной против христиан в Северной Италии. Давно было пора: с 136 (753/54) г. Альфонс I оттеснил мусульман от границы Астурии за сиерру Гуадараму, и только благодаря невозможности в короткое время опять заселить большие пространства христианскими поселенцами черта по течению Тего не была еще в опасности. А на северо-востоке постоянно со времени обратного завоевания Пампелуны приходилось иметь дело с басками, и вторжение Карла Великого показало, какие опасные осложнения грозили с этой стороны. Но Хишам был не только энергичный правитель, но и верующий мусульманин, который смотрел на священную войну против неверных как на святую обязанность. Поэтому, едва он почувствовал, что прочно сидит на престоле, он немедленно выслал свои войска против Галиции и Астурии и, с другой стороны, против франков. Могущество испанских христиан после смерти короля франков Силона в 166/67 (783) г. было сильно ослаблено благодаря спорам правителей о престолонаследии и раздорам в среде знати; таким образом, в 175 (791) г. два мусульманских войска могли безнаказанно опустошить север полуострова. Но после вступления на престол Альфонса I Целомудренного (791–842 = 175–227) защита христианских областей стала более действенной: правда, полководец Хишама Абд аль-Мелик ибн Абд аль-Вахид мог в 178 (794) г. разграбить астурийскую столицу[381], но при отступлении он потерпел от преследовавших его астурийцев чувствительное поражение, стоившее ему самому жизни. Можно было предвидеть, что Хишам на этом не успокоится; поэтому Альфонс, все-таки не чувствовавший себя достаточно сильным для того, чтобы выдержать вторичное нападение, осторожно призвал на помощь басков и франков из Аквитании. Особенно последние не заставили просить себя дважды; аквитанское королевство, тогда уже номинально[382] управлявшееся юным Людовиком Благочестивым, вместо его отца Карла, в 177 (793) г. также подверглось нападению арабов под начальством Абд аль-Мелика, при котором Нарбонна сделалась жертвою пожара и враги проникли вглубь страны, страшно опустошая ее. И баски послали отряд; но, несмотря на это, поход, предпринятый мусульманами для отмщения в 179 (795) г. под предводительством брата их убитого полководца — Абд аль-Керима, окончился для христиан почти сплошною неудачей. Правда, им удалось нанести поражение одному из летучих отрядов, охранявших фланг главного войска арабов, но последнее побеждало всюду, взяло вторично Овиедо и еще до наступления зимы возвратилось на юг, нагруженное добычею.
Но тотчас после смерти Хишама, который слишком рано с точки зрения блага своей страны отошел в вечность в 180 (796) г., обстоятельства переменились. Сын и наследник эмира аль-Хакам I, послав Абд аль-Керима против Галиции осенью 180 (796) г., правда, выказал намерение продолжать воинственную политику отца, но его руки были связаны внутренними смутами: сперва восстание его дядей, оспаривавших у него престол, затем неповиновение наместников по ту сторону Эбро — пытавшихся, пользуясь этими благоприятными обстоятельствами, добиться самостоятельности, потом опасные вспышки в главных городах государства — все это до такой степени поглощало его, что ему нечего было и думать о каких-либо новых предприятиях против христиан; он должен был довольствоваться только отражением их нападений. Союз Альфонса с Карлом Великим продолжался, а восставшие против Хакама претенденты также отдали себя и свою партию в распоряжение короля франков, да еще арабские наместники Барселоны и Гуески (Уашка), надеявшиеся стать независимыми в своих владениях между своим эмиром и государем неверных, предательски вошли в сношения с Карлом и Людовиком, обещая передачу аквитанцам крепостей к северу от Эбро.
Хакам храбро защищался: он воевал с мятежниками и с франками то на юго-востоке, то в середине Испании, то у подножия Пиренеев. Но число врагов было слишком велико; эмир не мог воспрепятствовать Альфонсу в 182 (798) г. совершить опустошительный поход на запад, во время которого даже Лиссабон[383], правда на самое короткое время, был завоеван христианами; эмир также не мог помешать Людовику Благочестивому — который не любил мусульман и которому надоели уловки арабских военачальников в крепостях Каталонии и Арагона — после нескольких походов в эти провинции в 185 (801) г. усиленно осадить Барселону и принудить ее к сдаче, несмотря на упорную оборону в течение нескольких месяцев. Известно, что мусульманам никогда более не удалось обратно завоевать на долгое время этот укрепленный город и что обладание им служило прочной опорой графам испанской марки, которые отныне назначались по повелению Карла. К королевствам Астурии-Леону, к баскам Наварры присоединяется еще третье христианское государство — графство Барселонское. Затем последующие десятилетия продолжаются по линии Эбро военные действия, почти не прерываемые перемириями, но они мало изменяют отношения владений с той или другой стороны: Барселона и Пампелуна все же остаются у франков, Гуеска и Сарагоса — у арабов. И на севере Тего магометанам, правда, удается в 200 (816) г. произвести опустошительный набег под начальством Абд аль-Керима, но другое войско в том же году было наголову разбито Альфонсом, и мусульмане не имели здесь дальнейших успехов. Но и христиане не имели более успеха: Альфонс II был настолько занят устройством государства, восстановлением всего того, что было разрушено арабами и берберами во время их набегов, основанием многочисленных церквей (гробница святого Иакова[384] была в его царствование найдена в Галиции, и над нею был воздвигнут собор в Компостелле), что и он, даже при отсутствии упомянутых выше естественных препятствий, вряд ли был в состоянии думать о новых завоеваниях за счет эмиров Кордовских. Случайные набеги в пограничные области, само собою, не имеют особенной важности, и мы имеем полное право умалчивать о них, как теперь, так и в дальнейшем изложении.
Между тем как Хакаму все же удавалось, несмотря на всякия затруднения, задержать с успехом Каролингов в пределах умеренности и отстоять свои владения против астурийцев, при нем, а частью еще в правление Хишама, в кругах его подданных начали происходить глубокие изменения религиозного и общественного характера, влияние которых, вначале почти незаметное, довольно скоро распространилось и на политические события в стране и готово было повести к тяжелым осложнениям. Выше я уже имел случай упомянуть о том, что Хишам был правитель доброжелательный и человеколюбивый: но он был сверх того еще человек воодушевленный искренним благочестием, смотревший серьезно на исповедание ислама, и старался жить и действовать согласно его предписаниям. В этом стремлении его чувство согласовалось с чувством большинства испанских мусульман, правда, главным образом не настоящих хозяев страны — аристократов старой арабской крови.
Между последними только у жалких остатков старой мединской партии сохранились предания старого правоверия; все другие, йеменцы, точно так же как кайситы, за исключением разве немногих, предки которых во время междоусобных войн стояли на стороне Али или вообще были против Омейядов, были полны воспоминаниями о блеске двора в Дамаске и привыкли к безразличному отношению к вере и образу жизни, обратившемуся в правило в Сирии в лучшее время при Омейядах. Пить вино считал позволительным не один Сумейль; равнодушие к религии, отодвигавшее общее дело ислама на задний план, из-за побуждений личного честолюбия, как мы видели, позволяло вождям партий и наместникам не раз решаться на государственную измену, вступая в соглашение с христианскими государями.
Иначе дело обстояло у берберов и у испанцев, перешедших в ислам. Суеверному характеру первых скорее была по плечу всякая ересь, нередко с очень странной окраской, но ни в каком случае не полное неверие, а испанские ренегаты по многим причинам с первого же момента были склонны к строгому правоверию. Средние и низшие слои народа, бывшие в пренебрежении со времени покорения Испании христианством, видевшие со стороны даже духовенства не столько поучения, сколько разорения и обиды, в большинстве случаев не глубоко исповедовали христианство и во многих местах почти все были готовы не только внешним образом принять религию мусульман, пришедших, чтобы освободить их от гнета готского дворянства и духовенства, но и усвоить ее внутренне. Таким образом, массы уже сплошь успели отдаться правоверию, когда правительство благочестивого Хишама дало не имевшим до сей поры руководителя организацию и направление и этим преобразовало, соответственно всей сущности ислама, религиозное направление в политическую партию. Ни во времена старой аристократии, ни во время строгого правления Абдуррахмана I в руководящих кругах особенно не заботились о том, каким образом богословы, занимавшие должности имамов и кадиев, получали образование и как они исполняли свои обязанности. Было совершенно естественно, что благочестивые люди, которым было важно основательнее знать божественный закон, чем это было вообще принято в Испании, удаленной от центров мусульманской науки, отправлялись для совершения обязательного паломничества на Восток, чтобы там, у ног знаменитых хранителей преданий, воспринять в самом настоящем и законченном виде традиции пророка и истинного вероучения. Согласно со всем образом мыслей этих людей было само собою понятно, что они обращались туда, где исключительно проповедовалось слово Божие и подлинные выражения его пророка, без всяких человеческих прикрас, особенно без столь привлекательной для обыкновенного человека, но на деле не нужной и даже вредной мишуры соответствующего разуму изложения и дополнения. Итак, не в Куфу и Багдад, где при первых Аббасидах Абу Ханифа и его ученики проповедовали юридическо-богословскую систему с рационалистическим оттенком, направлялись испанские паломники, чтобы учиться, а в Медину — к благочестивому и надежному Малику ибн Анасу; его собрание правил и постановлений Мухаммеда, известное под названием Аль-Муватта («выровненное», то есть выровненная дорога), сделалось для них, и скоро через их посредство для всего Запада, непогрешимым руководством в богословской и юридической теории и практике. Испанцы остались верными этим началам до тех пор, пока вообще ислам существовал на полуострове; и еще теперь маликитская школа права занимает господствующее положение в Северной Африке. Точка зрения Малика состоит в безусловной вере в положения и предписания, тщательно и с полной добросовестностью выбранные из массы преданий согласно с методом хранителей преданий, и в принципиальном отречении от какой бы то ни было рациональной критики. Все должно быть принимаемо в том виде, в каком было передано первыми сподвижниками Мухаммеда. Всякая попытка, путем искусственного толкования, аналогии и т. п., стать на более свободную и самостоятельную точку зрения, на развитие и применение права при новых условиях, должна быть признана предосудительной. Значит — точка зрения честной и поэтому достойной уважения, но естественно исключающей научный прогресс ортодоксии; в одном отношении она была симпатична испанцам, в другом — берберам. Вполне соответствовала эта точка зрения также Хишаму, бывшему далеко не ничтожеством в качестве правителя и вместе с тем простым, благотворительным и благочестивым человеком; поэтому он усердно вводил Муватту в юридическую практику кадиев, назначал учеников Малика на влиятельные места и так решительно содействовал значению этих факихов, как их называют на Западе вместо улама[385], что навсегда обеспечил их иерархии, в качестве самостоятельной силы, влияние на народ. Пока Хишам правил сам, это влияние, конечно, служило поддержкой престолу; факихи неутомимо восхваляли набожность эмира и всюду распространяли похвальные отзывы своего учителя Малика о таком необыкновенно богобоязненном Омейяде.
Но влияние этого духовенства легко могло сделаться опасным, если бы только эмир вздумал отказаться плясать под его дудку. Об их тогдашнем главе Яхье, Ибн Яхье, который слушал и самого Малика, и еще избранных богословов в Мекке и в Каире и по совету которого была введена Муватта, сохранилось два анекдота, очень характерные для всего духа этих факихов, как в хорошем, так и в дурном смысле. Яхья — родом бербер, получил довольно хорошее образование под руководством кордовских богословов, и когда он достиг 28-летнего возраста, то он отправился в Медину к Малику. Его усердие скоро обратило на себя внимание старого учителя, которого окружали сотни учеников. Как-то раз, во время лекции, один из учеников шепнул своему соседу, что в городе появился слон и что его можно видеть поблизости[386]. Когда известие это распространилось между слушателями, аудитория мало-помалу опустела, и вскоре Малик увидел перед собою только бербера Яхью. «Почему же ты не пойдешь с ними? — спросил он его. — Ведь на твоей родине нет слонов!» — «Я пришел из Андалузии, чтобы посмотреть на тебя и пользоваться твоими наставлениями и твоими знаниями для скорейшего уразумения, а не для того, чтобы зевать на слонов!» С тех пор Малик прозвал его «самым рассудительным из андалузцев». Но он сам предпочитал, уже после того, как он в Испании пользовался всеобщим уважением в качестве величайшего из современных факихов, чтобы его называли «хранителем преданий», то есть руководящим знатоком текста и толкователем Муватты. Сам он, непритязательный и некорыстный, отказался от предложенной ему должности судьи; но вполне соответствовало его склонности, в качестве советника эмира по богословским вопросам и высшего авторитета в делах религии и права, свободно жить при дворе и давать чувствовать свое духовное превосходство над светскими арабами.
Но нет положения опаснее, как быть призванным для властвования над совестью других; до какой степени лицемерного фанатизма выродилось благочестие этого человека, показывает его поведение по одному поводу. У второго преемника Хишама, Абдуррахмана Среднего, была натура в духе госпожи Крюднер, соединявшая похотливость с благочестием. Он находился одинаково под влиянием своей любимой султанши и своего духовника Яхьи. Как-то раз он не мог воздержаться от посещения первой, между тем как, согласно строгому закону, запрещающему вход в гарем во время поста Рамадана, ему следовало иметь дело с последним; но все же, смущенный раскаянием, он предложил этот случай на обсуждение членов своей — по-нашему — консистории. Еще никто не успел высказаться, как Яхья решительно заявил: «Этот грех можно искупить двухмесячным дополнительным постом». Так как в Испании всегда было безопаснее не возражать великому инквизитору, то остальные промолчали; но по окончании заседания они обратились к духовному главе с вопросом: «Почему ты не произнес приговор согласно учению Малика? Ведь имам[387] в подобных случаях допускает в виде искупление вместо поста освобождение раба или насыщение нищего?» Яхья отвечал: «Если бы мы ему открыли этот выход, то он не стеснялся бы грешить каждый день и отпускать на волю раба; поэтому я приговорил его к самому тяжелому покаянию, чтобы впредь не грешил».
Для Хакама I (180–206 = 795–822) такой человек не был подходящим. Этот деятельный правитель был далеко не враждебно настроен по отношению к церкви, но был несравненно менее склонен к аскетизму, чем его отец. Вместо того чтобы, как тот, посещать жилища нуждающихся в помощи бедняков или больных, он ходил на охоту, пил вино и сверх того еще не соглашался признавать все это грехом; но что было ужаснее всего — это то, что он решительно отклонял попытки на самом деле вмешиваться в государственные дела. Духовенство слишком привыкло к своему влиянию, чтобы молчаливо согласиться с этим; оно тотчас стало восстанавливать народ против эмира, прежде всего в самой Кордове, где быстро возросшее население[388] уже тогда благодаря своей численности представляло значительную силу. Нечего говорить, что эти происки сопровождались неизбежным благочестивым закатыванием глаз и забавным чисто иезуитским пронырством. Представьте себе действие, которое должны были иметь слова, произнесенные как бы по долгу службы в виде продолжения общей молитвы за царствующего государя при пятничном богослужении: «О, злодей, упорствующий в неповиновении (Богу), коснеющий в высокомерии, презирающий повеления Аллаха, отрезвись от твоего опьянения, пробудись от твоего греховного сна!» Население Кордовы не приходилось долго возбуждать, чтобы вооружить его против эмира. Несмотря на постоянные мятежи, бывшие при Абдуррахмане I во всех концах его государства, самая Андалузия сравнительно мало пострадала от проходивших по ней по всем направлениям войск, и столица ее скоро пришла в цветущее состояние; благодаря целесообразным мероприятиям умного правителя значительно увеличилось благосостояние, а также уровень образованности жителей, но вместе с этим возросла и страсть к выражению неудовольствия против существующего порядка, которая и без того в больших городах как бы висит в воздухе.
Но в то время как подготовлялись подобные крупные осложнения в столице, борьба Хакама с соперниками о власти и с франками должна была дать большой простор для стремлений областей к обособленности и независимости, чем это было допущено в видах государственного единства. И здесь не арабские феодальные владетели, уже прежде слишком ослабевшие, причиняют затруднение правительству, но сами испанцы; и не случайно местом, где впервые проявляется неповиновение этого коренного слоя общества, является старая столица вестготского государства — Толедо (Toleitola). Естественно, что в этом совместном местопребывании светской власти и высшего церковного управления число христиан и настроенных враждебно против арабов было больше, чем где бы то ни было. И даже ренегаты, рядом с которыми число бывших в городе арабов и берберов было ничтожно, держали себя в Толедо по отношению к чужеземным завоевателям так гордо, как нигде в Испании. Когда таким образом силы Хакама были, по-видимому, надолго связаны на юге и на востоке, толедцы, не объявляя прямо своей независимости, захватили во всем существенном управление городом в свои руки. В свободолюбии христиане сходились с ренегатами, но это не мешало последним не допускать и мысли об отступлении от той веры, которую они с таким восторгом приняли, а тем более о переходе на сторону астурийцев или франков. Им удалось без особых затруднений установить нечто вроде республиканского самоуправления и дать обеим сторонам полное удовлетворение до тех пор, пока хватало решимости подчинять религиозные разногласия чувству независимости.
Хакам хорошо знал, что нечего было думать о насильственном одолении Толедо до тех пор, пока не изменятся остальные обстоятельства или же какая-нибудь благоприятная случайность не облегчит ему это дело. Наконец, в 187 (803) г. он окончательно победил последнего из своих мятежных дядей; но вскоре после этого отношения между ним и партией правоверных настолько ухудшились, что ему надо было быть готовым на все. От молитв о его исправлении возбужденный народ скоро перешел к насилиям; уже в 189 (805) г., когда он как-то проезжал верхом по улицам Кордовы, произошло возмущение, причем в него из толпы летели камни, а когда это возмущение было подавлено, то факихи устроили заговор с целью свергнуть его и возвести на престол одного из его двоюродных братьев. Это предприятие не удалось только благодаря необыкновенной преданности к нему этого родственника; многие из виновных были захвачены, и семьдесят два из них, между ними шесть из лучших людей города, были распяты. Другим, правда, удалось бежать, и как раз самым опасным, как, например, Яхье, который пробрался в Толедо, где был встречен с распростертыми объятиями. Пример двух самых больших городов государства придал бодрости беспокойным частям населения в других местах сейчас же, в 190 (806) г. восстали жители Мадрида, большинство которых состояло из берберов и христиан, а пока Хакам, лично поспешивший туда, был еще занят подавлением этих беспорядков, в тылу у него, в Кордове, вспыхнуло новое, на этот раз гораздо более опасное восстание. Правда, эмир поспешно возвратился в столицу, и ему удалось восстановить спокойствие; но спокойствие это не обещало быть продолжительным, пока пример Толедо доказывал, что можно безнаказанно презирать власть правительства. Омейяд, уже в течение десяти лет истощавший свои силы в борьбе со всевозможными мятежниками, решил во что бы то ни стало положить этому конец. По природе он не был склонен к жестокости, но при таких условиях должно было лопнуть самое стойкое терпение. Победить Толедо силой казалось невозможным, ввиду величины и укрепленности этого места и решительности жителей; поэтому Хакам решил употребить хитрость и учинил такую страшную расправу над непокорным городом, какой еще никогда не видала мусульманская Испания.
После смерти в 191 (807) г. главы толедской общины он назначил туда наместником ренегата Амруса, на которого он вполне полагался. Этот человек старался, где возможно, тайно высказывать о своей преданности делу свободы и о своей ненависти к Омейядам, и сумел скоро до того овладеть доверием граждан, что они разрешили ему построить внутри города укрепленный замок. Под различными ловко придуманными предлогами ему удалось затем мало-помалу перевести большое количество войска из Кордовы и разместить в замке. Когда он наконец располагал достаточными силами, чтобы быть в состоянии дать отпор любому нападению, то он заманил в замок[389], как передают, всех выдающихся граждан Толедо, пригласив их на торжество. Устроили так, что им приходилось проходить поодиночке через особый проход во дворе, где несчастных жертв ждали палачи, тут же отрубавшие голову каждому входящему, как только за ним затворялась роковая дверь. Говорят, что семьсот[390] из самых уважаемых и состоятельных граждан города пали жертвой этого кровопролития. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что после того, как наместник Хакама крепко уселся в Толедо, было совершено очень много казней с чрезвычайной беспощадностью. И ужаса, наведенного этими казнями, было довольно, чтобы на целых семь лет подавить дух независимости у этого свободолюбивого населения.
И в Кордове факихи и руководимые ими ренегаты успокоились на время. Правда, что Хакам всячески постарался доказать им бесполезность дальнейших попыток возмущения. Город был окружен укреплениями и казармами; перед укрепленным замком эмира день и ночь стояли на страже 1000 всадников — из отряда телохранителей, составленного из негров и купленных рабов (мамелюков), разделенного на десять эскадронов, каждый под начальством офицера, и готового по первому приказанию скакать в ту или другую сторону и произвести нападение в любом месте города. Сверх того все увеличивались и остальные войска гвардии. Но в той же мере постепенно росло и ожесточение жителей Кордовы против Хакама и против чужеземных войск, при помощи которых он думал поработить своих подданных; то и дело на улицах города происходили столкновения между чернью и солдатами, да и сам эмир, даже в мечети, не был застрахован от грубых оскорблений; а в южном предместье, по ту сторону Гвадалквивира, сеял смуту во главе своих четырех тысяч большею частью молодых и воинственных факихов — невольно вспоминаются известные софты в пылающем Константинополе — Яхья, глава клерикальной партии, безбоязненно возвратившийся в столицу и резче, чем прежде, громивший безбожие эмира. Драка между каким-то ремесленником и одним из мамелюков послужила наконец (в рамадане 198 = мае 814 г.) сигналом к страшному взрыву возбужденного народного негодования. В одно мгновение поднялась вся Кордова, и не успел еще застигнутый врасплох Хакам принять необходимые меры, как уже вокруг его замка со всех сторон бушевала расходившаяся толпа. Попытка со стороны стоявшей на карауле конницы оттеснить шедшую приступом толпу потерпела неудачу вопреки ожиданиям: толпою овладела бешеная злоба, придававшая ей необыкновенную храбрость и еще увеличившая значение ее численного перевеса. Хакам был отрезан от тех войск, которые были размещены по укреплениям и по казармам, и, вследствие этого, общее руководство обороной стало невозможным; прежде чем одному или другому полку удалось бы пробиться к Хакаму, замок мог попасть в руки мятежников и судьба Омейяда могла быть решена. Он знал, чего ему ждать от своих смертельных врагов; несмотря, однако, на беспомощность, царившую в рядах его окружающих, он ни на мгновение не терял самообладания. Он отдавал приказания с тою быстротою и вместе с тем холодною рассудительностью, которая в такие отчаянные минуты присуща только исключительным натурам, а уверенная твердость его поведения скоро возвратила офицерам и солдатам хладнокровие. Ядро мятежной толпы составляли факихи и их ближайшие приверженцы — ремесленники, рабочие и мещане из южного предместья; если бы удалось отделить эту группу от остальных, то можно было надеяться справиться с теми и другими. Имея это в виду, он поручил одному из своих двоюродных братьев, Убейдулле ибн Абдулле, с кучкой избранных, пробиться к Гвадалквивиру и поджечь часть города за мостом. Как только замечен был поджог, жители предместья, как Хакам и рассчитывал, бросились назад, чтобы спасать свое имущество и тушить пожар; но в тот момент, когда толпа в беспорядке устремилась к реке, Убейдулла повернул обратно и атаковал ее с фронта, и в то же время эмир, наблюдавший с крыши дворца и не упускавший из виду ни одного движения, с остальным войском ударил им в тыл. Теперь другие части, из казарм, могли принять участие в уличной борьбе. Когда таким образом надежды на победу рушились, лихорадочное возбуждение горожан перешло в отчаяние; дело кончилось страшной резней, произведенной озлобленными солдатами в заключенной со всех сторон толпе. Триста из более уважаемых лиц, схваченных во время этой свалки, были взяты живьем и затем распяты вниз головою рядом, вдоль по берегу Гвадалквивира. Но Хакам в конце концов прекратил бойню и, как человек рассудительный, отклонил предложение нескольких возмущенных царедворцев истребить всю эту сволочь до последнего человека. Но хотя он здесь, как и везде, доказал, что, производя беспощадную расправу там, где это казалось необходимым, он все же знать ничего не хотел о бесполезной жестокости; для него, однако, было ясно, что для предупреждения повторения подобных событий, за которые ему чуть было не пришлось поплатиться престолом и жизнью, надо было принять решительные меры. И вот вышло повеление снести все южное предместье, не оставить ни одного дома, а всех жителей в три дня изгнать за пределы Испании. Число изгнанных таким образом только мужчин достигало 23 тысяч, а с женщинами и детьми, наверное, более 60 тысяч. Сломя голову, многие нуждаясь в самом необходимом, они должны были бежать к морю. Там они разделились: 15 тысяч из них отправились на восток, где нашли второе отечество, сначала в Египте, потом на Крите, остальные переправились через пролив в Африку к Алиду Идрису II, который поселил их во вновь основанном им городе Феце.
Несравненно легче, чем эти несчастные совращенные, отделались настоящие зачинщики революции — главари-факихи. Это — в силу известной справедливости «высших политических соображений». Ведь это были почти сплошь арабы или берберы, и Хакам боялся жестокою расправою с ними возбудить неудовольствие их земляков, в поддержке которых он нуждался для борьбы с ренегатами. Почти все они получили прощение, кроме немногих, слишком сильно провинившихся, и даже эти последние спустя некоторое время были помилованы.
Само собою разумеется, что толедцы, бывшие в постоянных сношениях с недовольными частями населения в остальной Испании, не пропустили такого прекрасного случая и одновременно с восстанием кордовцев прогнали омейядский гарнизон в 198 (814) г. Но и на этот раз умному эмиру удалось их провести. Через несколько месяцев в 199 г. (осенью 814 г.) он с большим треском отправился в провинцию Тодмир[391], с тем чтобы двинуться на Каталонию против франков. Когда толедцы узнали об этом, им стало казаться, что опасность миновала уже настолько, что не стоило даже запирать на ночь городские ворота. Неудивительно поэтому, что в одно прекрасное утро они увидели в своих стенах своего возлюбленного государя с несколькими полками мамелюков. Чтобы заставить их на будущее время меньше хвастать неприступностью своего города, Хакам велел сжечь верхнюю часть его, а жителей заставил переселиться в равнину; и в самом деле, они успокоились на все время его царствования. Не менее успокоилась и вся остальная Испания, после того как Хакам стер с лица земли все южное предместье Кордовы и этим показал степень своей страшной энергии. С тех пор его прозвали ар-Рабадип — слобожанин (по слову «рабад» — предместье, слобода), и имя это осталось у позднейших историков, так глубоко запечатлелась его ужасная расправа в сознании народа. Но если влияние этого ужаса могло продолжаться только до тех пор, пока во главе государства стоял Хакам или подобный ему по силе правитель, то внутренние причины, вызвавшие все эти потрясения, далеко еще не были устранены. И эмир, какими бы поразительными ни казались его успехи почти в двадцатилетней борьбе со всеобщими возмущениями, все же не совсем достиг своей цели — покорения всей мусульманской Испании под свое владычество. Зажиточное и могущественное семейство ренегатов бену-каси в Арагоне, «у верхней границы», как называют ее арабы[392], помогавшее в свое время Хишаму в его борьбе за престол и с тех пор приобретшее решающее влияние в этой подверженной постоянной опасности пограничной провинции, ни во что не ставило авторитет Хакама, с тех пор как завоевание Барселоны Людовиком Благочестивым и основание испанской марки доставило эмиру постоянную заботу. И ему приходилось быть довольным хоть тем, что эти господа с верхней границы, в качестве передовых постов ислама на крайнем севере, служили ему прикрытием и, как вдвинутый клин, разделяли Наварру и Каталонию[393].
Но бену-каси всегда служили дурным примером для близлежащего Толедо, да и в других округах Испании пример такой важной части страны, бывшей под властью их соплеменников и единомышленников и не подчиненной господству эмира, должен был вызывать у ренегатов охоту к новым предприятиям. Но главное было то, что ренегатам везде и всюду надоело то презрение и пренебрежение, с которым к ним относились чужеземцы, несмотря на все прекрасные слова о равноправности всех мусульман и т. д.; и еще надо принять во внимание, что ренегаты со времени первых, хотя и неудачных восстаний сознавали свою силу.
Уже во время восстания в Толедо мы могли заметить, как подобное настроение скоро должно было сблизить их с их земляками, оставшимися в христианстве. Тем хуже для эмиров, и для арабского владычества вообще, было то чувство широко распространившегося и глубоко укоренившегося недовольства, которое теперь начинали также проявлять христиане в пределах мусульманских владений. Дело в том, что здесь, как и во всех странах, покоренных исламом, были исполнены далеко не все обязательства, данные им по капитуляциям по образцу договора Омара с сирийскими христианами. Часто от них требовали уплаты податей в большем размере, чем следовало; некоторые стеснительные постановления нарушали свободу частной, домашней жизни, а особое покровительство магометанскому правоверию, начавшееся со вступлением на престол Хишама, конечно, вызвало кадиев (судей) к более решительному образу действий в этом смысле. Безропотно переносили такое отношение евреи, число которых со времени арабского завоевания значительно возросло и которым предстояло в некоторых частях страны, особенно в Гранаде и вокруг нее, сделаться чуть не преобладающим слоем населения. Их положение при небрежной терпимости, несколько смешанной с презрением со стороны мусульман, было, во всяком случае, просто блестящее в сравнении с гнетом вестготского владычества. В мирное время они могли заниматься своими делами, приумножать свои богатства, но, кроме того, особенно свои знания и свою образованность, и готовиться к тому времени, в которое им предстояла роль руководителей в области умственной культуры, роль, значение которой выходило далеко за пределы полуострова. Да и на христианах по большей части не особенно тяжело отзывались направленные против них меры стеснения. Им оставили их церкви, монастыри, их священников и епископов, а участие в подъеме благосостояния страны если и сократили, то все же не уничтожили; в торговле и промыслах, даже в управлении и при дворе они имели всегда возможность, вряд ли меньшую, чем ренегаты, добиться богатства и даже некоторого почета. При этом они постепенно принимали язык победителей, привыкали до известной степени к их воззрениям и образу мыслей и настолько вошли во вкус прелестей арабской поэзии, что сами стали подвизаться на поприще ее, тем более что готической или латинской поэзии, строго говоря, не существовало. Словом, арабская цивилизация, уже во время завоевания стоявшая несколько выше по сравнению с общим культурным уровнем испанского народа, не осталась без влияния на некоторые, вначале строго замкнутые, кружки христиан, на все увеличивавшееся равнодушие которых к вере уже тогда горько жаловались церковные писатели. Но совсем иных взглядов, чем большинство обыкновенных мирян, держалось большинство христианского духовенства и с ним значительное число набожных, находившихся под его влиянием, которых немало было, особенно в испанских городах. Для них непримиримая вражда к исламу являлась прямым следствием ревностного отношения к христианству.
Чем нерадивее большинство относилось к обязанности исповедовать Христа в истинном смысле этого слова, тем с большим рвением относились к ней те, для кого религия была делом серьезным и кто не считался с последствиями, которые могли бы произойти от такого отношения. Мусульманские законы разрешали христианам свободное отправление религиозных обрядов, но с одной важной оговоркой, запрещавшей, под угрозой смертной казни, поносить пророка, глумиться над магометанским богослужением, совращать верующих к отпадению от ислама; но как было защищать церковь Христову, как укреплять в вере сомневающихся, не оспаривая враждебного вероучения, как исполнять завет Христа — «идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари» (Марк, 16: 15), не пытаясь вывести ослепленных из их заблуждения к учению, вне которого нет спасения? В других странах подобные вопросы совести, если они и возникали в рядах христианского духовенства, оставались без ответа; но испанец, с его силою характера, не мог долго терпеть того, что ему представлялось позорным малодушием. Кроме того, с распространением последовательного правоверия маликитов по Испании, чернь и факихи, с своей стороны, относились все с большим недружелюбием к христианскому духовенству и пользовались всяким случаем для глумлений над ним и даже для насилия. Все это неизбежно вело к новому озлоблению.
Во время правления Хакама, которого даже самые ревностные христиане не могли упрекнуть в излишней снисходительности в отношении факихов, они настолько сдерживали свое неудовольствие, что дело не доходило до неприятностей. Но его преемника ожидали в этой области, как и в других, многообразные затруднения, с которыми могла до некоторой степени справляться только беспощадная энергия Слобожанина. Сын его, наследник престола Абдуррахман II, по прозванию Средний, 206–238 (822–852) гг., не обладал ни энергией, ни беспощадностью. Правда, у него не было недостатка в личном мужестве, но ему недоставало характера. Сознавал ли он вообще серьезность положения — трудно решить, так как о политике с сознательно обозначенною целью в его правление не может быть речи. Его зависимость от Яхьи, главы факихов, вам уже известна из предыдущего. Не трудно представить себе, что он делал все что хотел с добродушным эмиром, пользуясь его боязнью Страшного суда, и что его голос был единственно решающим во всех вопросах, касавшихся духовенства и судейской корпорации.
Так же неограниченно властвовали во дворце султанша Таруб и покровительствуемый ею евнух Наср, которые сумели поставить себя по отношению к Яхье и могли делать с влюбленным эмиром все, что им было угодно. Чтобы дать ясное представление об этой благородной паре, достаточно сказать, что по наущению нежной супруги, из-за капризов которой излишне любезный эмир тратил миллионы за миллионами, евнух преподнес своему господину отравленный напиток в 236 (850/51) г. Они имели при этом в виду обеспечить престол за Абдуллой, сыном Тарубы, вопреки законному наследнику Мухаммеду. К счастью, врач, которому пришлось но приказанию Насра изготовить это питье, устроил так, что эмир был предупрежден. На его любезное предложение Насру сперва осушить кубок самому тот не мог ответить отказом; но, несмотря на то что он тотчас же поспешил домой, никакие противоядия не могли его спасти от заслуженной смерти. Виновная же в мужеубийстве (по крайней мере в намерении) вышла сухой из воды; до конца жизни Абдуррахман и не подозревал, что та, которую он в своем ослеплении ежедневно осыпал доказательствами своей любви, готовила для него самую отвратительную смерть. Безвреднее, чем эти красы кордовского двора, был певец и музыкант, персиянин, получивший образование в знаменитой школе искусств в Багдаде, игра и пение которого произвели сильное впечатление даже на Харуна ар-Рашида, известного своим тонким и избалованным слухом. Несмотря на это, зависть соперников, существовавшая в среде артистов уже в IX столетии, принудила его покинуть столицу халифов и отправиться на запад в надежде найти там деятельность, соответствующую его талантам. Ему посчастливилось попасть ко двору Абдуррахмана, который сам если и не обладал характером, то был талантлив и сверх того был правитель добродушный, понимавший и ценивший поэзию и искусство, а главное — щедрый. Появление знаменитого артиста произвело в Кордове, еще стоявшей далеко ниже Багдада, волнение, какое производит, например, приезд знаменитой парижской артистки в Петербурге или 25 лет назад появление новой звезды в итальянской опере в Берлине. Впрочем, этот персиянин, Сирьяб, играл при дворе совсем иную роль, чем в наше время какой-нибудь придворный пианист или певец. В то время надо было быть искусным поэтом и уметь вести остроумный разговор, уметь со вкусом одеваться, причесываться и душиться. Конечно, этот человек привез с собою из Багдада и последние моды, всюду считался обворожительным, тратил много денег и сумел комплиментами и восхвалениями добиться того, что он делал с эмиром все, что ему было угодно. Так как Абдуррахман был из тех людей, которые, по арабской поговорке, «считают неприличным словечко нет», то артист отлично сошелся с правителем; скоро сделалось известным, что не было лучшего хода к эмиру, как через посредство придворного виртуоза. Да ведь он не был бы персиянином, если бы не сумел воспользоваться этим положением; впрочем, кажется, что кроме этого он не творил никаких безобразий.
Неудивительно, что при таких условиях, когда глава государства предоставил управление властолюбивому богослову, честолюбивой до преступления женщине и бесчестному рабу, страна была подвержена гораздо меньшим потрясениям, чем при энергичных предшественниках эмира. Кордова, где теперь любимцы населения, факихи, чувствовали себя как рыба в воде, была совершенно спокойна в продолжение всех тридцати лет Абдуррахманова правления, и, благодаря блеску и роскоши, царившим при дворе, где шло постоянное веселье, на долю населения перепадало немало денег, что способствовало даже хорошему настроению. Арагонцев, князь которых, из племени каси, Муса, сын Мусы, разыгрывал в Туделе роль наместника Омейядов, правительство оставляло совершенно в покое; поэтому они также ничего не имели против того, что в Кордове забавлялись по-своему и даже помогали эмиру в нескольких походах против внешних врагов. Правда, что благодаря этому Муса сделался настолько могущественным, что, когда как-то дело дошло до несогласий, он разбил, при помощи короля Наварры, войска своего ленного господина, и тот был очень доволен, когда неудобный вассал согласился покончить дело миром в 229 (844) г.
Несколько больше пришлось постараться Аббуррахману или, вернее, его офицерам, чтобы воспрепятствовать отделению от государства Мериды и Толедо, уже не в первый раз добивавшихся самостоятельности. Христиане Мериды были в письменных сношениях с Людовиком Благочестивым, а берберы также не пропускали случая, чтобы показать, как мало им было дела до правительства в Кордове: в 213–218 (828–833) гг. город Мерида был на деле самостоятелен, после этого он был снова подчинен эмиру, но часть мятежников еще целых два года боролась в горах с войсками, и в конце концов установилось все же нечто вроде полусамостоятельности этих округов. Толедо же в течение почти восьми лет 214–222 (829–837) гг. отстаивал свою свободу от ига Омейядов и должен был снова подчиниться ему только тогда, когда рушилось согласие, царившее между ренегатами и христианами[394]. Хотя Абдуррахман не боялся при случае лично отправляться в поход, если этого требовала необходимость, но ему всегда недоставало той решительной энергии, которою так отличался Хакам и которая единственно могла бы остановить развитие несомненно начавшегося процесса разложения. Нет ничего характернее для доказательства небрежности этого правительства, как то обстоятельство, что в Мурсии йеменцы и кайситы, по какому-то поводу поссорившиеся тотчас после вступления на престол нового эмира, могли воевать в течение семи лет, в 207–214 (822–829) гг., прежде чем они были умиротворены. Счастье для добродушного эмира, что его правление прошло без тяжелых международных осложнений; обыкновенные походы против франков, ставших менее опасными со смерти Карла Великого, и против астурийцев не приводили к более серьезным результатам, если не считать, что в 231 (846) г. Леон был завоеван на мгновение мусульманами. Потом произошли первые высадки норманнских пиратов близ Лиссабона и Севильи в конце 229 и начале 230 г. (август — ноябрь 844 г.), для изгнания которых понадобилось обратиться к помощи только что умиротворенного Мусы Арагонского; правда, что все это лишний раз доказало бессилие правительства и причинило значительные убытки, но все же к этим происшествиям можно отнестись как к второстепенным событиям, не имевшим важных последствий. Но если поверхностному наблюдателю и могло казаться, что все идет сносно, то именно доброта эмира, выродившаяся в бессилие, давала полный простор развитию противоположных стремлений, столкновение которых, таким образом, являлось лишь вопросом времени. Ему самому предстояло пережить только самое начало той бури, которая должна была сменить это минутное затишье.
Среди набожных христиан Кордовы, с возрастающим озлоблением смотревших на все увеличивавшиеся притеснения церкви со стороны фанатиков-факихов, к концу Абдуррахманова царствования выделялись особенно восторженным благочестием два человека: священник Евлогий и мирянин Альваро, оба происходившие из старых и знатных испанских родов и, несмотря на различие занимаемых ими положений, единодушные в характерном стремлении провести в жизнь те убеждения, которые они лелеяли в сердцах. На словах и в писаниях они боролись с тем равнодушием, которое было присуще большинству их единоверцев, и вскоре особенно Евлогий, одна из тех пламенных натур, которые посвящают все свои силы одной какой-либо возвышенной идее, приобрел широкое влияние в кругу духовенства и монахов Кордовы безупречностью своего поведения, строгостью своей подвижнической жизни при постоянном умерщвлении плоти, очевидною искренностью и глубиною своей веры. Все больше и больше среди них распространялся дух возмущения против мирской власти и мусульман. Нужен был только толчок, чтобы он проявился с полной силой. Какой-то священник по имени Перфект, в разговоре с несколькими мусульманами, в увлечении своем дошел до проклятий по адресу пророка; на него был сделан донос; его потащили к кадию, который, по всей строгости законов, приговорил его к смертной казни. Всесильный евнух Наср, сам сын христианина-испанца, но смертельный враг религии, от которой он отрекся, доставил себе особое удовольствие, назначив казнь на первый день шавваля, в день нарушения поста, посреди праздничного ликования веселого народа, среди которого уже как будто зарождалась публика будущих аутодафе. Перфект, сам по себе человек довольно робкий и, во всяком случае, родившийся не для мученичества, на суде тщетно старавшийся отречьея от произнесенных им слов, обрел в виду смерти ту твердость, которую так часто Евлогий вменял в обязанность ему и другим: он встретил смерть мужественно, как подобает испанцу и христианину, и еще с эшафота произносил перед фанатической толпой проклятия их лжепророку 1 шавваля 235 г. (18 апреля 850 г.). Нечего говорить о том влиянии, которое должно было оказать это событие на остальных христиан из партии Евлогия. Они смотрели на Перфекта как на святого и считали высшей заслугой перед Божьим делом, подражая ему, заслужить мученический венец. Наоборот, факихи были страшно раздражены теми почестями, которые были оказаны телу мученика христианской общиною, во главе с кордовским епископом; они с тем большим рвением принялись производить розыски о каждом непочтительном слове, произнесенном о их пророке. Когда вследствие этого какой-то несчастный купец, Иоанн, примерно через год после смерти Перфекта, за сравнительно невинное выражение был наказан четырьмястами ударами плетей, духовенство почувствовало укоры совести в том, что не из его среды вышел следующий пострадавший за веру, и в конце 236 г. (в мае 851 г.) какой-то монах, по имени Исаак, по собственному побуждению явился к кордовскому кадию и в присутствии всех стал громко поносить лжепророка. Пример этот возбудил подражание: десять других монахов и священников в течение нескольких недель таким же образом обрели смерть, которую искали, в июне — июле 851 (236/37) г.
Не во имя любвеобильной проповеди учения Христа, а из-за поношения лжепророка друзья Евлогия пошли на смерть. Но все же нам до некоторой степени возможно понять их душевное настроение и отдать дань удивления и уважения их готовности жертвовать собою. Мусульмане считали их просто сумасшедшими, и, как таковых, кордовский кадий совершенно основательно хотел было их запереть. Но Абдуррахман, взбешенный их надменным поведением, знать ничего не хотел об этом; а чтобы положить конец этому новому виду сопротивления, опасность которого он хорошо сознавал, он повелел высшему духовенству страны собраться, под председательством севильского архиепископа Реккафреда (237 = 851 г.), на собор, назначением которого было высказаться в смысле непозволительности этого способа самовольнего искания смерти и запрещения его христианам. И в среде духовенства далеко не все одобряли поведение фанатиков; сам Реккафред стоял, в противоположность епископу Кордовскому, за большую умеренность. Вследствие этого-то постановление собора соответствовало желаниям правительства. Но, раз возникши, возбуждение не могло улечься так скоро; Евлогий подверг постановление собора беспощадной критике и не поступался ничем даже в тюрьме. Снова и с новым рвением мученики, среди которых было даже несколько женщин, влекомых пламенным благочестием, шли на эшафот; и в это время, в 238 (852) г., умер Абдуррахман II, завещав своему наследнику незавидную задачу — выпутаться из все более осложнявшегося положения. Колеблясь между неотступными требованиями Тарубы, которая все продолжала интриговать, желая обеспечить власть сыну своему Абдулле, и своими здравыми суждениями, Абдуррахман остановился на том решении, которое более всего соответствовало его характеру, то есть он не решил ничего. Дворцовые евнухи, которым при таких обстоятельствах предстоял выбор, в конце концов все же остановились на старшем — Мухаммеде, который и был, вместе с извещением о смерти отца, провозглашен эмиром без возражений. Его правление было еще продолжительнее отцовского — оно длилось почти что целое поколение — 238–273 (852–886) гг. В этой второй половине IX в. взошли семена, беспорядочно разбросанные Абдуррахманом; мы увидим, как в конце его они созреют для несказанного бедствия всей страны.
Эмир Мухаммед, как правитель, обладал двумя драгоценными качествами, недостававшими его предшественнику: энергией и характером. Но энергия его не была разумно направлена, а характер его был неприятен. Нетрудно было понять, что предстояло положить конец тридцатилетней расточительности, вконец истощившей как финансовые, так и военные силы правительства, сломать сопротивление христиан, отбить всякую охоту к самостоятельности у испанских князьков. Но Мухаммед показал себя не бережливым, а скупым: накопление денег для него было не средством, а целью. Так, он увеличил подати с христиан, но не только не завел на эти средства новых войск, а еще старым сократил содержание. Он удалял способных чиновников, чтобы с новыми, никуда не годными, делиться теми средствами, которые они выжимали из народа. Быть совершенно под властью факихов он, правда, не хотел, но по образу мыслей он сам был факих. Ограниченный и фанатический магометанин, он не довольствовался строгим пресечением непрекращавшихся выходок евлогианцев, но своею бессердечностью, с которою он преследовал насильственно и беспощадно все, что касалось отвратительного для него христианства, он привел в отчаяние даже большинство тех христиан, которые не желали ничего другого, как только жить в согласии с правительством. Всюду уничтожались церкви, истязались, под ничтожными предлогами, мирные обыватели, которых нередко вынуждали к переходу в ислам; немудрено, что эти новообращенные пылали ненавистью к своим угнетателям не менее тех, которые, несмотря на все бедствия, остались верными своей вере, и что даже кое-где старые, давно свыкшиеся с исламом ренегаты были возмущены обращением с их соотечественниками. Все это, вероятно, очень содействовало укреплению единства среди жителей Толедо, уже в год восшествия на престол Мухаммеда снова восставших в 238 (852) г. и оттеснивших войска эмира за Калатраву (Калат-Рабах)[395]. Правда, что правительству уже в следующем, 239 (853) г. удалось снова занять и укрепить эту крепость, послужившую впоследствии точкой опоры для дальнейших походов против Толедо; правда, что ему удалось в течение трех лет, 240–243 (854–857), нанести мятежникам два чувствительных поражения, несмотря на содействие с севера, с готовностью оказанное по их просьбе королем Астурийским Ордоньо I.
Но несмотря на это, Мухаммед, по-видимому, даже не попытался настоящим образом осадить город, которому в течение восьмидесяти лет удавалось отстаивать свою независимость от кордовского эмирата. Неспособность эмира провести здесь решительные меры, при помощи находившегося в его распоряжении войска, которого надежность и боевую готовность он сам, правда, уменьшил, как кажется, еще увеличила его злобу на бывших в тесной связи с толедцами кордовских христиан, а их сопротивление против врагов мусульман возрастало по мере усиления гнета. Это-то и было нужно Евлогию, не перестававшему бороться против чад диавола и укреплять верующих в их готовности идти на мученичество; в 244 (859) г. и ему суждено было умереть за веру вместе с мученицей Леокрицией. Их слава и вызванное ими благоговение к испанским мученикам распространились во все стороны, далеко за пределы страны, воодушевляя христиан в Астурии и Наварре на мужество и терпение в почти непрерывной борьбе против неверных, и далеко вглубь Франции, возбуждая ненависть к исламу. Евлогий был причислен к лику святых; и когда 24 года спустя Мухаммед был вынужден просить перемирия у Альфонса Великого, то главным условием договора была выдача праха этого поборника веры. С тех пор он покоился в христианской земле, а дух, когда-то живший в нем, еще раз доказал победоносное превосходство силы духа над всякой внешней силой; никогда ни один испанский христианин не наносил делу ислама такого вреда, как святой Евлогий, несмотря на узы и смерть. Еще гораздо опаснее, чем нравственный подъем среди внешних врагов в государстве, должен был подействовать пример сопротивления, оказанного правительству в самой столице, на всех тех, кому в провинции надоела власть Омейядов. И хотя после смерти Евлогия, несмотря на старания Альваро описанием мученичества своего друга снова вызвать воодушевление, число желавших умереть геройской смертью все уменьшалось, скоро представилась возможность бороться против факихов на кордовском троне иными путями, чем с эшафота.
Положение толедцев усиливалось не только благодаря союзу с Ордоньо I и потом с Альфонсом III (со времени вступления его на престол в 866 (252) г.), но еще тем обстоятельством, что они могли действовать под прикрытием арагонского бену-каси[396]. После мира, заключенного Абдуррахманом с князем Мусой, влияние последнего на северо-востоке не было ничем ограничено; так, Мухаммед застал его повелителем Сарагосы, Туделы, Гуески и всей «верхней границы» — «третьим царем Испании», как он велел называть себя, по западным источникам. Очевидно, что он чувствовал себя равноправным с королями Наваррским и Астурийским, а не вассалом кордовского эмира.
Естественно было, что толедцы заключили союз и с ним. И хотя в Арагоне, клином лежавшем между Барселоной и Наваррой, мусульманское сознание всегда оставалось сильнее, чем в полухристианском Толедо, и энергичный Муса почти не переставая воевал не только против Наварры, но и против астурийцев, все же все эти небольшие христианские и мусульманские государства невольно образовали род союза для взаимной защиты против эмира Кордовского — представителя правовернего ислама, заявлявшего в то же время притязания на верховное владычество в Испании. Едва ли Мухаммеду когда-либо удавалось достигать серьезных успехов в борьбе с этим союзом; в общем у него только хватало сил для того, чтобы не давать ходу толедцам и их астурийским союзникам и беспокоить их набегами, особенно со стороны Калатравы; но зато и ему не раз приходилось терпеть нападения в собственных владениях, в которые особенно Альфонсу удалось вторгнуться дальше, чем кому бы то ни было из прежних королей. Прошли те времена, когда мусульмане ходили на Леон и даже на Овиедо; теперь им почти никогда не удавалось пробраться далее Толедо. Нам ничего не известно о попытках Мухаммеда увеличить свою военную силу, или искусной политикой расстроить союзы врагов, или лучшим управлением предотвратить новые неудовольствия в оставшихся еще под его властью провинциях; он не был годен для других целей, кроме богословских. Так прошло несколько лет, в течение которых не произошло ничего необыкновенного, исключая новых набегов со стороны норманнов на южное побережье, особенно у Альджециры (Аль-Джезира[397]-аль-Хадра) и Мурсии (245 = 859) г.; только неожиданная смерть Мусы Арагонского, бывшая для Мухаммеда счастливой случайностью, казалось, улучшила его виды на успех. Поэтому он стал действовать быстро и энергично, отнял у сыновей «третьего короля» Сарагосу и Туделу и мог надеяться на то, что он здесь снова надолго упрочил свое положение. Но ему пришлось дорого расплатиться за эту удачу: слишком ли он разбросал свои силы тем, что занял этот отдаленный передовой пост, или это был только дальнейший ход развития стремлений к обособленности, но через десять лет (по обыкновению прошедших в постоянных подавлениях небольших восстаний и походах против астурийцев) эмиру пришлось перенести подряд несколько ударов, слишком ярко выставивших хрупкость его государства. В 258 (872) г. изгнанные сыновья Мусы снова прогнали правительственные войска из Арагона и, при помощи короля Альфонса, отразили дальнейшее нападение Мухаммеда; в 259 (873) г. Альфонс добился признания Толедо состоящей под его покровительством республикой, а в 261 (875) г. ренегат Абдуррахман ибн Мерван, став во главе недовольных единомышленников, восстал в окрестностях Бадахоса (Bataljus), разбил посланное ему навстречу войско эмира, в конце концов добился полной самостоятельности на западе и, конечно, не замедлил заключить союз с Альфонсом III. Таким образом, теперь под действительною властью Омейядов находилась только Андалузия с восточными провинциями Мурсией и Валенсией и часть Новой Кастилии до Гвадалахары (берберов Мериды, конечно, нельзя было принимать в расчет) — то есть меньшая часть полуострова, между тем как большая была разделена между христианскими государствами и владетельными ренегатами, которые в это время зависели более от христианских государей, чем от бессильного эмира. До чего быстро сглаживались противоположности между испанцами — мусульманами и христианами, насколько казалось своевременным их слияние в один национальный союз, направленный для борьбы с арабским владычеством, доказывает странная мысль Ибн Мервана, желавшего основать для своих приверженцев новую религию — смесь ислама с христианством.
Положение кордовского эмира было достаточно плохо, но дела приняли еще худший оборот. До сих пор если фронту его с севера и запада угрожали христиане и непокорные вассалы, то с тыла ему никто не угрожал. Но и на юге были области, в которых ренегатам, благодаря их численности и их имущественному положению, принадлежала вполне или почти руководящая роль; так, в Мурсии, Севилье, а особенно в провинции Рейе, то есть в большом округе Малаги, Арчидоны и Ронды. Подобно тому как в ландшафте веселые южные поля Хениля и узкой прибрежной полосы сменяются дико-романтической Серранией, «горной страною» между Альпухарой (Аль-Бушарат) и Гибралтарским полуостровом, так и в характере населения мы встречаем смесь веселости и любезности со страстностью и дикостью; и еще теперь всем известно, хотя бы по «Кармен» Мериме, что романтическое разбойничество нигде в Испании не чувствует себя так дома, как в этой Серрании, и ни одна провинция, за исключением благословенной Страны басков, не приспособлена лучше для войны гверильясов. Понятно, что в этой местности ни арабы, ни берберы никогда не пользовались любовью и что именно здесь известия о неудачах эмира в борьбе с их испанскими соплеменниками в Сарагосе, Толедо и Бадахосе должны были вызвать немалое возбуждение. Уже в 266 (879) г. возникли серьезные беспорядки, правда со всею строгостью подавленные; но брожение продолжалось. Только что эмиру Мухаммеду представилась возможность, благодаря раздорам, начавшим разъединять арагонских каситов с 269 (882) г., и благодаря поддержке, оказанной ему усилившеюся с некоторого времени вокруг Калатайюда (см. IV, с. 56 примеч.) арабской фамилией Туджибидов, снова напасть на линию Эбро и завладеть Сарагосой в 271 (884) г., как восстание, за несколько месяцев до этого снова вспыхнувшее в Серрании и Ронде, заставило его до поры предоставить северную провинцию самой себе, иначе говоря — всем превратностям борьбы между Туджибидами и каситами, и употребить все силы государства на борьбу с югом. И то обстоятельство, что силы эти здесь были связаны в течение целой трети столетия, более того, что в это время кордовский эмират и вообще арабское владычество в Испании беспомощно стояли на краю гибели, — было делом одного из тех народных героев, которые, наперекор казенной рутине, в известное время дают решительный поворот всякому действительно выдающемуся народу.
Омар был сын некоего Хафса — потомка знатного рода ренегатов, вестготского происхождения, поместья которого были в горах к северо-востоку от Малаги. То уважение, которым пользовался в округе его отец, благодаря своему богатству, сказывалось уже в общеупотребительной переделке его имени в Хафсон[398]. Как кажется, это был человек спокойный и миролюбивый; но сын был не в отца: кажется, никогда не было более горячего и более неугомонного андалузца, чем он. Известно, что еще теперь южные испанцы, точно так же как корсиканцы и неаполитанцы, не прочь разрешать несогласия во мнениях с добрым приятелем выстрелом или ударом кинжала; а если дело доходит до суда, то «несчастная жертва мещанских (филистерских) воззрений» обыкновенно удаляется в лес или в горы и ведет там романтический образ жизни, и вопиющую несправедливость оказывают ему в глазах народа, если его деятельность ставят на одну доску с пошлым ремеслом обыкновенного разбойника. Такая же судьба ждала Омара ибн Хафсона: после того как он однажды имел «несчастие» (так принято выражаться) закончить спор с соседом тем, что тут же убил его, он бежал в Серранию и стал соперничать с эмиром, взимая с прохожих не совсем равномерную дань. Пойманный полицией и наказанный, выгнанный отцом из дому, он бежал в Африку, ища убежища в далеком Тахерте. Но скоро он и там перестал себя чувствовать безопасным. Он возвратился в Испанию и снова двинулся с несколькими единомышленниками в родную Серранию, где занял находящийся недалеко от Антекверы разрушенный замок Бобастро (Бобаштер), велел восстановить его стены и, благодаря своим дерзким набегам, сделал небезопасными все окрестности в 267 (880/81) г. Там он продержался несколько лет, но в конце концов был вынужден к сдаче посланными против него войсками. Ввиду его несомненной пригодности для войны эмир назначил его офицером в своем войске, и в только что начавшейся войне против арагонцев он в 270 (883) г. заметно выдвинулся, так что, казалось, ему предстояла блестящая военная карьера. Но судьба Испании решила иначе. Довольно было обиды, нанесенной нетерпеливому Омару каким-то чиновником эмира, после возвращения войска на зимовку в Кордову, чтобы побудить его к бегству. Солдаты, находившиеся под его командой, были готовы пойти в огонь и в воду за своим храбрым начальником; поэтому они тотчас согласились присоединиться к нему, и в одно прекрасное утро весь отряд просто-напросто исчез в 270 (884) г. Они пошли в Серранию, где к ним присоединилась еще на все готовая молодежь; прямо невероятным решительным ударом отважный партизан снова захватил Бобастро, который между тем успели вновь укрепить и снабдить сильным гарнизоном, и устроился там как дома. Впечатления последних лет, полученные им во время пребывания в войске эмира, особенно состояние Испании, которое он видел собственными глазами, убеждение в слабости правительства, более подробные известия об успехах толедских и арагонских соплеменников, собранные им, вероятно, во время похода и в столице, — все это должно было сильно повлиять на него. И если он прежде был не чем иным, как просто атаманом разбойников, то теперь все это возбудило в этом человеке — который, несмотря на сделанные под влиянием страсти ошибки, таил в себе огромные задатки не только честолюбия, но еще в большей степени любви к отечеству и находился под влиянием возвышенной идеи — желание спасти родину от владычества чужеземцев. Дикий и разнузданный юноша созрел и превратился в мужчину серьезного и владеющего собой, а все себялюбивые и низменные стремления отступили на второй план перед одною великою целью. Арабы, его смертельные враги, произносили его имя не иначе, как с прибавлением «аль-малун» «проклятый (Богом)», или «адувваллах», «враг Божий», или «аль-хабис», «изверг»; но и они должны были признать, что он показал себя не только храбрым воякой, но и энергичным и в то же время знающим меру властителем. Боготворимый своими за ту личную отвагу, с которой он всегда сам, во главе своих боевых товарищей, шел в самую горячую схватку, он сумел еще более пленить их своею щедростью и строгой справедливостью, не знавшей личностей; а со своим прошлым он порвал до такой степени, что, подвергая себя самого самому строгому воздержанию во всех отношениях, он не оставлял без самого строгого наказания ни одного преступления против собственности или жизни во всей окрестной горной стране. Единственным наказанием его в таких случаях была смерть; «так что в его время женщины могли без сопровождения переходить с места на место с деньгами и всяким скарбом, и никто и не думал заступать им дорогу». И это в горах Андалузии!
Понятно, что к такому предводителю с восторгом пристало воинственное население Серрании, которому давно надоело кордовское владычество. Ронда и Арчидона присягнули ему, владетель Альхаммы, также ренегат, заключил с ним союз и отдал себя в его распоряжение, и его власть скоро распространилась до границ округов Хаэн и Эльвира, главного средоточия арабского населения. Эмир, по неизвестной нам причине, только через два года сделал серьезную попытку к подавлению восстания; уже был 273 г. (в начале июня 886 г.), когда наконец сын Мухаммеда и объявленный наследник, Мунзир, прибыл на место действия. Чтобы выманить Омара из неприступной крепости Бобастро, он напал на Альхамму; и действительно, когда Омар заметил, что городу угрожает опасность, он бросился туда и здесь был осажден Мунзиром, дельным человеком и превосходным полководцем, так настойчиво, что оказался в очень затруднительном положении. Но тут Омару помогло счастье: в тот момент, когда ему оставалось только два исхода — либо сдаться, либо сделать отчаянную попытку насильно пробиться через ряды неприятеля, Мунзир получил известие о смерти отца в 273 (886) г. Так как он опасался, что брат его Абдулла, бывший с ним одного возраста, пожалуй, вздумает оспаривать у него престол, то он должен был, не теряя времени, возвратиться в столицу. Омар был спасен — впрочем, как оказалось, не надолго. Энергичный Мунзир, правил в 273–275 (886–888) гг., велел дать решительный отпор отважному испанцу, тотчас после своего освобождения напавшему на округи Эльвира, Кабра, Баэна (Байяна) и Хаэн, и лично в 275 (888) г. прошел через главную область восстания. Арчидона была взята, Бобастро окружен; позднейшие летописцы, правда заметно расположенные к Омейядам, говорят, что Омар погиб бы, если бы Мунзиру было дано еще хоть год повоевать с ним. Но случилось так, что тот нравственный перевес, который, несомненно, был в этой борьбе на стороне испанского патриотизма, отразился — как это редко бывает в суете земной жизни — и на ходе внешних событий. В субботу 15 сафара 275 г. (29 июня 888 г.) Мунзир умер после непродолжительной болезни, чуть ли не от яда, поднесенного ему по приказанию родного брата Абдуллы.
Абдулла (275–300 = 888–912), еще в день смерти брата явившийся к войску из Кордовы за двадцать верст, чтобы принять присягу, является одним из самых отвратительных образцов во всей истории ислама. Его характер ярко выступает из обзора его деяний, который я передаю в рассказе знаменитого историка[399]: «Ради захвата престола он отравил своих двух братьев, Мунзира и Касима; он казнил своего брата Хишама, несмотря на то что тот не был виновен в том преступлении, в котором обвинялся; он казнил его на основании приговора кадия, произнесенного только из боязни за собственную жизнь; обоих своих сыновей, Мухаммеда и Мутаррифа, он казнил на основании простого подозрения, без всяких убедительных доказательств, без судебнего приговора, даже после того, как Мухаммед, после бывшего перед тем следствия, был оправдан судьями. Неустанно мучимый укорами совести, недоверчивый ко всем окружающим, этот узурпатор все воображал, что братья его и сыновья, один за другим, устраивали заговоры против его жизни и престола; так он всех их, подавляя голос совести, принес в жертву своей безумной подозрительности». Если мы еще прибавим, что этою подозрительностью обусловливалось нежелание подвергать свою особу опасностям и превратностям войны, стремление избегать всякого решительного шага посредством двоедушной, виляющей и притом жалкой и недостойной политики, то станет понятным, почему кроме наемных войск и жителей Кордовы, которых счастье неразрывно было соединено с судьбой Омейядов, никто знать не хотел этого негодяя. Со стороны ренегатов такое отношение понятно само собою, но и арабская аристократия, успевшая за истекшие сто лет оправиться после большого поражения, не желала подчиняться этому эмиру; она всеми силами боролась против Абдуррахмана I, также вероломного, но необыкновенно храброго и сильного, которого она ненавидела; как ей теперь было подчиняться человеку, которого она презирала! Впрочем, последствием осторожной, ощупью действовавшей дипломатии Абдуллы была та выгода, что противники успели передраться и этим ослабить друг друга; он только наблюдал, как страна, под влиянием наступившего безначалия, жарилась в собственном соку и затем настолько остыла, что он мог с жадностью ухватиться, не боясь обжечь себе пальцы. Впрочем, ему никогда не удалось бы вполне восстановить власть Омейядов в Испании. Счастье для его династии и для государства, что он вовремя уступил место лучшему человеку и более выдающемуся правителю.
Непопулярность нового эмира обнаружилась сразу в том, что войско, еще до смерти Мунзира недовольное предстоявшими трудностями и продолжительностью осадных работ, тотчас после присяги разбежалось. Омар, которому Абдулла немедленно велел передать, что желал бы жить с ним в мире, нисколько не помешал ни отступлению Омейяда, ни возвращению его к Кордову: вероятно, он довольно знал о нем, чтобы убедиться, что трудно было бы найти в Андалузии более соответствующего его намерениям правителя. Впрочем, уже начало его правления показало, чего от него можно было ожидать: еще в 275 (888) г. он, не доверяя оставшемуся после отступления Мухаммеда из Арагона в Сарагосе наместнику, натравил на него Туджибида Анкара; благодаря гнусному предательству, обманутый наместник пал от руки подкупленного убийцы, а Сарагоса попала в руки Анкара в 276 (890) г., который продолжал вести войну против каситов от имени эмира, но на самом деле за свой страх и счет. Однако, несмотря на то что силы этих двух фамилий, правда очень постепенно, ослабевали, особенно благодаря тому, что им приходилось еще защищаться с другой стороны, против Наварры, Абдулле не пришлось дожить до их окончательного покорения. Но, между тем как он здесь до некоторой степени достиг своей ближайшей цели, со всех сторон, непосредственно вокруг него вновь пробудившееся честолюбие или, пожалуй, чувство чести арабской аристократии перешло в открытое восстание. События, о которых идет здесь речь, одновременно происходят там, где была сосредоточена вся сила двух старых партий — кайситов и йеменцев: в провинциях Эльвира — Хаэн и в Севилье. Конечно, они жили здесь не одни, а вместе с ренегатами, реже с берберами, но нигде они не достигали такой численности, как в названных округах, которые, впрочем, нам уже из предыдущего известны как их главная квартира. Население самых городов, особенно Севильи и Эльвиры, состояло по большей части из ренегатов, и арабы, в качестве владельцев, жили со своими клиентами и прочими принадлежащими к ним лицами вне городов в своих имениях и замках. Естественно, что отношения этих двух классов населения здесь, где арабы особенно высоко поднимали голову и обращались с испанцами высокомернее, чем где бы то ни было, были самые натянутые. Когда поэтому, вскоре после восшествия на престол Абдуллы, как кайситы у Эльвиры и Хаэна, так и йеменские племена бену-халдун и бену-хаджжадж у Севильи, по какому-то ничтожному поводу восстали против правительства, то война между ними и ренегатами была почти неизбежна. В Эльвире они десятки лет все ждали удобного случая, чтобы отомстить арабам, и в тот момент, когда последние, благодаря восстанию, лишились поддержки эмира, ренегаты, значительно превосходившие их по числу, напали на них, разбили их и отобрали у них укрепленный замок Монтехикар[400]. В Севилье дело произошло наоборот: здесь халдуны и хаджжаджи решили воспользоваться слабостью правительства, военная сила которого после Бобастро казалась жалкою, для того чтобы вволю пограбить в Севилье и в городе и во всей стране; но так как они все же чувствовали себя даже численностью слабее испанцев, они решились на невероятную гнусность, пригласив берберов из Мериды, отвратительно грубый и жадный народ, принять участие в травле ренегатов. Берберы только того и ждали; а скоро после них, как воронье на падаль, явился и Ибн Мерван со своими людьми из Бадахоса. Богатая долина Гвадалквивира подверглась страшному разграблению и опустошению, причем особенно отличались дикие толпы берберов, подвергавшие несчастных испанцев всем ужасам войны. Попытки правительства вмешаться в дело в нескольких местах всюду оканчивались весьма плачевно. На востоке арабы исправили свою оплошность при Монтехикаре. В лице кайсита Саувара, храброго воина, они нашли предводителя, которому удалось примирить всякие несогласия и обеспечить победу их знаменам; Монтехикар был взят приступом, и во многих местах произошли избиения испанцев, сопровождавшиеся страшным кровопролитием. В отчаянии преследуемые испанцы обратились за спасением к эмиру, обещая ему покорность навсегда; но и находившиеся в провинции кордовские войска, соединившиеся с эльвирскими ренегатами и пошедшие против Саувара, были также разбиты отважным героем. После этой победы и арабы из соседних округов Хаэна и Рейхи и даже из отдаленной Калатравы были готовы признать Саувара предводителем; поэтому он еще с большим ожесточением продолжал преследование своих врагов, и с трудом удалось Абдулле, к которому они снова обратились, умоляя о заступничестве, выговорить мир, который, при таких условиях, не обещал быть продолжительным. Но совершенное крушение потерпела его нетвердая и ненадежная политика в Севилье. И здесь испанцы были готовы стать на сторону правительства, если бы оно обеспечило им безопасность со стороны йеменцев и берберов; но эмир хотел, с одной стороны, обеспечить за собою этот важный город, а с другой — боялся непосредственного нападения со стороны хаджжаджей и халдунов и благодаря этому испортил свои отношения ко всем трем группам. Его расположение к горожанам озлобило арабов; чтобы умилостивить их, он велел самым подлым способом умертвить одного из лучших людей Севильи и этим оттолкнул от себя горожан, призвавших теперь на помощь в стены города кайситских арабов и другие берберские племена. Мухаммед, сын Абдуллы, посланный сюда для восстановления порядка, чуть было не погиб при всеобщем смятении; ему удалось только произвести в народе страшную резню при помощи войск, вовремя подоспевших, и больше ничего. Но едва он вернулся в Кордову, как в Севилье опять все пошло вверх дном: и кончилось тем, что берберы и йеменцы все-таки завладели городом, а испанцы, то есть большая часть народонаселения, были частью умерщвлены, частью обращены в поспешное бегство (276 = 889 г.). Город, еще недавно цветущий, был разорен надолго; наместник, посланный Абдуллой после этого разгрома, не мог ничего сделать и через несколько лет (278 = 891 г.) был убит йеменцами. И если они после этого продолжали простодушно уверять, что они верные слуги эмира, то это звучало горькой насмешкой.
Не успешнее были меры (если вообще можно употребить это слово), принятые Абдуллой против самого Омара ибн Хафсона. Правда, что Омейяд предпринял поход против Бобастро еще в тот же злосчастный 276 (889) г., во главе войска, которое он между тем опять успел собрать; но это была лишь ничего не значащая демонстрация; очень существенно между тем было занятие Омаром Осуны и Эсихи, благодаря чему он теперь был всего за шесть миль от столицы. Испуганный эмир предложил страшному противнику мир, утвердил его «наместником» подвластных ему областей, словом — сделал все, что от него можно было требовать, но ничто не помогло. Да если бы Омар и согласился, то продолжающееся всеобщее разложение мусульманской Испании не позволило бы ему добросовестно соблюсти договор, на который он в данную минуту согласился бы.
Представим себе положение дел. На севере в концу 276 (889) г. Арагон был разделен между враждовавшими бену-каситами и туджибидами, а пограничная с ней часть Новой Кастилии (Гвадалахара) находилась в руках последних; впрочем, и та и другая были независимы от эмира, как и республика Толедо, берберы в Эстремадуре и Алентехо, Ибн Мерван в Бадахосе. Севилья принадлежала йеменцам, вследствие этого Кордова была отрезана с юго-запада и этим облегчено образование мелких ренегатских государств в провинциях Бехи, Сильвос (Шильб, Альгарб)[401] и Шебле (Леола), которые, правда, не принимали участия в борьбе против эмира, но были совершенно изъяты из его влияния. От области севильских йеменцев родина Омара ибн Хафсона была отделена только несколькими незначительными арабскими или испанскими владениями; по соседству с Омаром, к северу и востоку — целый ряд дружественно к нему расположенных ренегатских вождей в значительной части округов Кордова, Эльвира и Хаэн и до Тодмира (Мурсия), с давних времен принадлежавшего почти только испанцам.
О Валенсии нам ничего не известно, но, во всяком случае, здесь эмир не имел никакого влияния, так же как и в середине страны, где арабская знать, под предводительством Саувара, от Калатравы и до границ владений Омара, относилась к эмиру, пожалуй, враждебнее, чем сам Омар. Таким образом, если не считать нескольких незначительных округов (например, близ Альгесираса, Algeciras), которые держались еще благодаря оставшимся верными офицерам, у Абдуллы осталась только Кордова с ближайшими окрестностями, а все остальное государство распалось на бесчисленное множество маленьких княжеств и республик. И достаточно было, чтобы из этой путаницы где-нибудь выделилась жизнеспособная группа, чтобы династия Омейядов погибла. Но враги ее в то же время были заняты борьбой друг против друга. Берберы Мериды были в постоянной вражде с Ибн Мерваном из Бадахоса; Севилья, с тех пор как она попала в руки арабов, приняла угрожающее положение и по отношению к Омару, которому, в свою очередь, приходилось слишком много возиться с Сауваром и его арабами: казалось, что два наиболее опасных соседа Кордовы решили сделать друг друга безвредными.
Война между Сауваром и ренегатами Эльвиры, вскоре после мира, заключенного при посредстве эмира, снова возобновилась в 277[402] (890) г., и арабы, против ожиданий разбитые отчаявшимися испанцами, были оттеснены к Альгамбре[403], близ Гранады. Тесно окруженный в ней, Саувар, благодаря смелой военной хитрости, снова одержал верх: ренегаты, уже вполне уверенные в своем торжестве над врагом, потерпели поражение в решительном сражении, и остатки их войска были почти совершенно уничтожены, благодаря беспощадному преследованию. Они позвали на помощь Омара ибн Хафсона, но и ему счастье на этот раз изменило: он был разбит мужественным Сауваром и вынужден был отступить; с трудом только одному из подчиненных ему военачальников удалось отстоять Эльвиру против арабов. Но как ни чувствительна была эта неудача, Омар все же мог надеяться наверстать ее успехом с другой стороны. Мирный договор, заключенный им с эмиром, уже давно был нарушен — прежде всего союзниками Омара, не понимавшими, по какой причине им следовало прекратить войну против врагов страны. Впрочем, не происходило ничего более или менее важного, как вдруг пробудилась хотя и запоздавшая, но деятельная месть за пролитую кровь кордовских мучеников. Кордовские христиане, страдания которых за это время все возрастали, видя, что власть эмира все более колеблется, решились на смелый шаг: покинув город, они бросились в Полей[404], крепость, принадлежавшую эмиру, в шести милях к югу от Кордовы, одолели гарнизон и послали к Омару гонцов, предлагая ему дружбу и союз в 277 (890) г. Сын Хафсона незадолго до этого взял близлежащую Баэну и немедленно поспешил приветствовать своих нежданных союзников; он сильно укрепил Полей и перенес главную квартиру в Эсиху; таким образом, с обеих сторон до резиденции эмира было не более двух переходов. И в довершение удачи Омара, в это же время единственный действительно равносильный его враг, Саувар, был убит людьми из Эльвиры, которым удалось заманить его в засаду. Избранный арабами его преемник, Саид ибн Джуди, был образцом блестящего рыцаря как для того, так и для последующего времени. Храбрость и отвага его граничили почти с безрассудством; он обладал недюжинным поэтическим даром и был любимцем женщин; но у него не было ни усердия, ни выдержки его могучего предшественника. Испанцам Эльвиры не страшен был этот трубадур, и Омар мог спокойно готовиться к завоеванию Кордовы и уничтожению Омейядов.
Однако, как это часто бывает в истории, и здесь то, что казалось легко достижимым довершением разгрома, было только началом неожиданного поворота. И не менее обыкновенному, слишком поспешному пренебрежительному отношению к казавшемуся бессильным врагу (всякий это знает, а между тем все попадаются на этом) суждено было превратить победу Омара в тяжелое поражение и положить начало падению его могущества. Теперь и для Абдуллы было ясно, что прошло время неустойчивой политики шатаний, благодаря которой он, в каких-нибудь два года, из все еще могущественного повелителя целой половины Испании обратился в невлиятельного градоначальника Кордовы; теперь ему предстояло либо отказаться от престола, либо защищать столицу с мечом в руке. Поэтому он поднял на ноги почти всю военную силу, бывшую в его распоряжении. Правда, что войско было не велико; несмотря на скупость его отца Мухаммеда, казна была совершенно исчерпана непрерывными войнами, а о поступлениях из провинций, сделавшихся самостоятельными, конечно, давно не было речи. Вследствие этого большая часть войска состояла из добровольцев — ведь дело шло о том, быть или не быть столице; кроме 10 тысяч добровольцев было только 4 тысячи настоящих солдат; и такое войско эмир думал противопоставить тридцатитысячному войску Омара ибн Хафсона, воодушевленному успехом и надеждой. Понятно, что глава ренегатов уже считал себя эмиром Испании. Он вошел в сношения с Аглабидом Ибрахимом II в Африке, обнадежив его, что Андалузия присягнет Аббасидам, если его самого согласятся назначить наместником страны; нечего говорить, что предложения его были приняты сочувственно: ему дали понять, что, как только он вступит в Кордову победителем, он может надеяться на утверждение в желательном сане. Однако он, вместе со своим войском, был слишком уверен в своем деле.
В апреле 891 г. (в начале 278 г.)[405] произошло сражение у самого Полей; против ожиданий левый фланг кордовского войска стал успешно действовать против правого фланга Омара и, как это часто бывает, чем больше была самоуверенность, тем с большею силой сказалось уныние в рядах его войска, так что, несмотря на все старания предводителя, несмотря на храбрость нескольких испытанных бойцов, восстановить стойкость полков не удалось. Сражение было проиграно. Вследствие этого, а также потому, что ренегаты пришли в полное расстройство, они потеряли Полей, христианам которого пришлось жизнью расплатиться за свою безрассудную отвагу, затем Эсиху, Арчидону, а в конце концов даже Эльвиру, жители которой, находясь под постоянной угрозой, с одной стороны — арабов под начальством Ибн Джуди, с другой — эмира, предпочли перейти на сторону последнего, и Хаэн, который не решался долее оказывать сопротивление победоносному Абдулле. Правда, что все эти округи, которые он вновь подчинил своей власти, были ближайшие вокруг Кордовы, но все же это был шаг вперед.
Надо сказать правду: лично эмир не виновен в этом успехе. Во время сражения он благоразумно не появлялся впереди войска. Пусть другие, говорил этот благочестивый муж, надеются на численность войска, на боевые орудия, наконец, на личную отвагу; вся моя надежда только на Бога, единого, вечного. Оставаясь при таком похвальном образе мыслей, он рассчитывал удовольствоваться тем, что попало к нему в руки без особых усилий, после отступления неприятеля; поэтому он согласился на мирные условия, предложенные Омаром. Но неутомимый испанец просил мира только для того, чтобы привести в порядок свои боевые силы, а так как, кроме того, встретились затруднения при введении в действие договора, то очень скоро война возобновилась. Но так как Абдулла, по-видимому, не думал напасть на него в его владениях, то наступать пришлось снова Омару. В 279 (892) г. он снова завоевал Арчидону и Эльвиру и нанес арабам, бывшим под предводительством Джуди, поражение, обратившееся, благодаря необдуманности их храброго, но легкомысленного вождя, в целую катастрофу для принадлежавших к его племени и живших вокруг Гранады. Тысячи арабов погибли здесь под ударами мечей ренегатов, и национально-арабскому элементу в этой области никогда не удавалось снова добиться решающего влияния, пока наконец через несколько столетий странным велением судьбы ему дано было еще раз выдвинуть знаменитую династию. Но несмотря на эту победу, которая до поры совершенно обессилила арабов, нам ничего не известно о дальнейших завоеваниях ренегатов в последующие пять лет. Правда, что усердие их к национальному делу в это время в некоторых провинциях, как кажется, значительно охладело. По крайней мере, Эльвира почти без сопротивления сдалась сыну Абдуллы, Мутаррифу, как только тот появился с войском у города в 280 (893) г. Впрочем, жители ее не были более непосредственно заинтересованы в успехах Омара, после того как его победы над Ибн Джуди освободили их от страха перед арабами; а что касается преклонения перед личностью его, то добрые горожане были в этом отношении гораздо сдержаннее, чем население горной страны. Как бы то ни было, но кажется странным, что Ибн Хафсон потерял попусту столько времени, прежде чем он снова снарядился против эмира, тем более что он дал ему время, посредством набегов в обширной области на юге и на западе, дать войскам попользоваться добычей и пополнить казну средствами, словом — все более и более собраться с силами. Наконец в 284 (897) г. Ибн Хафсон снова переходит в наступление; ренегаты снова осаждают Эсиху и таким образом угрожают Кордове. С другой стороны, сделанная Мутаррифом по поручению эмира попытка добиться покорения севильских йеменцев была безуспешна и в конце концов даже привела к новому осложнению, и к тому же крайне опасному — к открытому союзу между этими йеменцами и Омаром ибн Хафсоном.
Горячо любивший родину, начальник добровольцев именно в это время должен был убедиться в том, что, несмотря на его последние многообещающие завоевания, у испанских ренегатов не хватит силы, чтобы без посторонней помощи положить конец власти Абдуллы. До сих пор в борьбе с ним он опирался почти исключительно на силу своих людей из Серрании; теперь он стал помышлять о внешнем союзе. Уже в 285 (898) г. он с этой целью вел переговоры с бену-каситами в Арагоне; но этот план был разрушен последовавшею в борьбе против Анкара Сарагосского смертью Мухаммеда ибн Лопе[406], главы в то время все еще могущественной фамилии, а сын Мухаммеда Лопе, боявшийся попасть в безвыходное положение между сарагосскими Туджибидами и христианскими князьями Барселоны, Наварры и Астурии, заключил мир с эмиром и посвятил свои силы на борьбу с неверными. Быть может, в то же время, а может быть, немного позже и Омар вошел в сношения с Альфонсом Великим Астурийским. Помимо того, что он был прямо заинтересован в дальнейшем ослаблении магометанской центральной власти в Кордове, была еще одна причина, склонявшая Альфонса к союзу с повелителем Серрании: дело в том, что Омар, уступая наконец давнишнему сердечному влечению, вместе с ближайшими друзьями перешел из ислама в христианство. Этот шаг, побудительную причину к которому, принимая в соображение положение вещей того времени, следует искать исключительно в неудержимом религиозном влечении, естественно должен был сблизить его с христианскими князьями Северной Испании. Однако мы не видим, чтобы Альфонс, который, правда, в последующее время своего правления был стеснен в движениях различными внутренними затруднениями, предпринял что-либо основательное для поддержки своего нового единоверца. Правда, что между южной границей Астурийского королевства и областью Кордовы находились еще округи воинственных берберов, которые как раз в это время, в 288 (901) г., опять были возбуждены к «священной войне» новым махди, как ни странно — омейядским принцем Ахмедом ибн Муавией, и собирались в поход против астурийцев. Они потерпели кровавое поражение при Заморе (Самуре); но до тех пор, пока такие опасные нападения со стороны мусульман были еще возможны, Альфонсу нечего было и думать о наступлении на юг. Поход на Кордову был бы скорее возможен через Толедо, который, в качестве республики, находившейся под покровительством короля, мог, пожалуй, считаться как бы передовым постом христиан в борьбе против магометан; но кажется, что отношения республики к своему покровителю были в то время не из лучших, по крайней мере христианские источники сообщают о позднейших набегах Альфонса на толедскую область, и, во всяком случае, можно предположить, что вряд ли и с этой стороны астурийцам можно было бы пробраться к югу настолько далеко, чтобы оказать Омару существенную поддержку в смысле отвлечения неприятельских сил. Таким образом, андалузский вождь в конце концов был предоставлен самому себе, и вскоре выяснилось, что переход его в христианскую веру, какого бы уважения он ни заслуживал, как открытое и мужественное выражение убеждения, представлял крупную политическую ошибку. Вряд ли большинство ренегатов, не говоря обо всех, доходило в своей ненависти к арабам и омейядским эмирам до возможности легкого отношения к своей вере. Ведь большинство из них были искренно верующие мусульмане, многие в течение ряда поколений. Они, пожалуй, привыкли бороться под предводительством мусульманина против враждебных им мусульман же; но идти против своих единоверцев за неверующего, более того, за совершившего наказуемое смертью вероотступничество — этого им не позволяла совесть. Таким образом, многие из его приверженцев, далеко не худшие, покинули своего рассудительного вождя; в среде остальных все больше и больше распространялось недовольство и охлаждение, а число тех, которые раньше тайно исповедовали христианство и теперь приняли его открыто, было недостаточно велико, чтобы заставить забыть о такой потере материальной и нравственной силы. Вследствие этого виды Омара (в христианстве Самуила) стали заметно ухудшаться; но в этот момент он был выведен из затруднительного положения благодаря договору, заключенному в 287 (900) г. с Ибрахимом, вождем бену-хаджжаджей, который незадолго до того (286 = 899 г.) сделался самостоятельным властителем Севильи и окрестностей. Этот йеменец, как большинство членов арабской знати, не придавал особенного значения религиозным чувствам и не понимал, почему бы ему вместе с Ибн Хафсоном не сражаться против общего врага в Кордове; неужели только потому, что он сделался «поленом дров для ада» (мы бы сказали: басурманином). А испанец с своей стороны надеялся, что союз с арабом, который все же оставался поклонником ислама, несколько поднимет его в глазах остальных мусульман, уже не говоря о значении ожидаемой поддержки деньгами и солдатами. Таким образом, он с жадностью ухватился за это предложение; договор был заключен, и вскоре Ибн Хафсон, получивший подкрепление в лице севильских вспомогательных войск, снова угрожающе стоит лицом к лицу с эмиром. Абдулла, как и прежде часто удерживаемый от смелого решения частью силою обстоятельств, частью слабостью характера, согласился на заключение мира. В 288 (901) г. был заключен договор: но уже в следующем, 289 (902) г. снова вспыхнула вражда. Сначала Кордова была в опасности, но «сила вещей» и на этот раз оказалась могущественнее воли человека. Как бы то ни было, а соединение испанцев Ибн Хафсона с йеменскими арабами было неестественно. Жители Серрании восстали, чтобы прогнать арабов из Испании, а теперь им приходилось считать их же самыми важными союзниками; но если уже на то пошло, то из арабов все же следовало отдать предпочтение Омейядам перед йеменцами, которые более других были виновны в пролитой в Севилье крови ренегатов; с другой стороны — войска Ибрахима ибн Хаджжаджа считали позором сражаться под начальством испанского отщепенца. При таком недоброжелательстве неудивительно, что союзники еще в том же году потерпели поражение при Эстене, благодаря чему Кордова до поры до времени была обеспечена от их нападения. Но важнее было принятое в то же время Ибрахимом решение отказаться от союза с Ибн Хафсоном. Дело в том, что один из сыновей Ибрахима попал в руки кордовцев, но, по совету Бедра, одного из наиболее уважаемых офицеров, не был казнен; за его освобождение Ибрахим согласился расторгнуть союз с христианином и заключить мир с эмиром. Правда, эмиру за это пришлось признать его наследственным, хотя и платящим дань, властителем Севильи и Кармоны с их обширною областью, но все же оставалась та неоценимая выгода, что все мелкие князьки между Альгесирасом и Ниеблой, которые до сих пор пользовались защитой могущественных йеменцев против вторжения кордовских войск, теперь также были вынуждены по-прежнему уплачивать подати Омейяду.
По мере возрастания доходов он был в состоянии увеличивать войско и, благодаря этому, снова подчинять своей власти, один за другим, непокорные округи. А о том, чтобы сделать арабов в Хаэне и Эльвире безвредными для эмира, позаботился сам Ибн Хафсон: со времени их большого поражения в 279 (892) г. прекратилось господствовавшее прежде в их среде согласие, Саид ибн Джуди пал в 284 (897) г. жертвой мести другого вождя, жена которого увлеклась этим арабским донжуаном IX столетия, и с тех пор остатки некогда столь могучей аристократии стали растрачивать свои, и без того небольшие, силы совсем по-арабски: в бесконечных и бесцельных распрях, благодаря чему они лишились всякого влияния на судьбы страны. И нам ничего не известно о каких-либо попытках с их стороны принять участие в дальнейшей борьбе; теперь дело шло еще только об Ибн Хафсоне и его приверженцах. Кроме Эльвиры, которая уже с 280 (893) г. покорилась правительству, в 290 (903) г. Хаэн снова был взят войсками Абдуллы, затем в 292 (905) г. сам Ибн Хафсон был разбит недалеко от этого города, а в 294 (907) г. Арчидова снова была вынуждена платить дань. Правда, что, несмотря на все это, дело подвигалось очень медленно; ни отталкивающая личность Абдуллы, ни подозрительный и чересчур осторожный характер его политики не позволяли несколькими сильными ударами добиться решительного успеха. Так междоусобная война, начавшаяся тридцать четыре года тому назад, еще продолжалась в 300 (912) г.; правда, что из состояния бурного она перешла в скрытое, но какая-либо перемена личностей или обстоятельств (хотя бы, например, иное поведение Севильи) могла каждое мгновение возбудить ее с новой силой. При таких обстоятельствах в октябре (сафаре) этого года умер эмир Абдулла.
Между этим наименее привлекательным из всех испанских Омейядов и другим, во всем остальном отличающимся от него властителем магометанского Востока — Аббасом Великим, есть в одном отношении поражающее сходство. Как и тот, Абдулла из простого подозрения устранил собственных сыновей; в 277 (891) г. погиб Мухаммед, в 282 (895) г. Мутарриф — оба жертвою отцовской подозрительности, оба случайно, в одном возрасте — 27 лет; и подобно тому, как Аббас искал утешения мучений совести в том, что он окружил нежностью оставшегося после убитого сына ребенка и назначил его наследником, вопреки всем другим, имевшим на это право, так и Абдулла всеми способами оказывал, с ранней молодости, предпочтение перед всеми другими членами семьи сыну Мухаммеда — Абдуррахману, родившемуся 23 рамадана 277 г. (7 [8] января[407] 891 г.), ровно за три недели до насильственной смерти отца, — и задолго еще до своей смерти велел присягнуть ему как наследнику своей власти. Разница только в том, что этому повелению суждено было послужить более ко благу страны, чем впоследствии в злосчастной Персии. Абдуррахману тогда едва только минуло 22 года; и если, несмотря на это, из большого числа Омейядов при смерти Абдуллы никто не явился оспаривать престол у юного наследника, то это указывает на значительное доверие, которым он уже пользовался благодаря личным качествам. И в самом деле, это был переход от черной ночи к ясному светлому дню, от бессердечного и лицемерного ханжи, от коварного и трусливого, но при этом не останавливавшегося ни перед каким преступлением тирана к царственному юноше, который в хитрости и лукавстве не отставал от своего деда, но своею смелостью, энергией и соединенною с острою проницательностью и последовательностью поступков напоминал своего могучего предка Абдуррахмана I. И особенно привлекательна эта блестящая личность тем, что она чиста от пятен, искажающих образ основателя власти Омейядов в Испании. Правда, что нам всегда иначе представляется образ великого властителя Востока, чем могучая личность Карла или Фридриха Барбароссы; но никогда глаз поэта, одаренного историческим чутьем, не улавливает эту разницу более тонко, чем Балмер Скотт, в знаменитой сцене его «Талисмана»[408], где он гораздо более метко, чем Лессинг, дает характеристику Саладина, противопоставляя его Ричарду Львиное Сердце. Английский король, во время дружеского свидания со своим великим противником, показал свою богатырскую силу тем, что разрубил пополам мечом железную жердь; тогда султан положил тонкое покрывало на лезвие своего тонкого дамасского клинка и с такою силою и ловкостью в воздухе провел его через легкую ткань, что разрезал ее пополам. Совершенно не прибегая к бесчестным средствам, без всякой наклонности к насилию или жестокости, он сумел, благодаря своей энергичной и свободной деятельности, в двадцать лет устранить всякое противодействие и превратить беспорядочную кучу расшатанных мелких владений в могущественное и цветущее государство. Если затем Испания в течение почти целого столетия стояла во главе цивилизованного мира, как по материальному благосостоянию населения, так и по высокоразвитой культуре, то она обязана этим своему Абдуррахману III, и только ему.
И недаром этот выдающийся правитель, впоследствии, когда он захотел, по образцу восточных халифов, присоединить к своему имени еще прозвище, выбрал титул ан-Насир — «спаситель». И с не меньшим правом он мог пользоваться им, чем Саладин, хотя и в другом значении. Правда, и он во время своего почти пятидесятилетнего правления в 300–350 (912–961) гг. снова внушил неверным подобающее уважение к силе мусульманского оружия, которое, казалось, было подорвано после победы Альфонса Великого при Заморе. Но хуже всех бед, которых можно было ожидать от неверных, были те страдания, которые причиняло несчастной стране продолжавшееся более четверти столетия безначалие, и тут-то Абдуррахман III является в истинном смысле спасителем. После того, что было сказано, нам нечего описывать тот всеобщий беспорядок, который он застал; но что особенно характерно именно для этого времени, это все увеличивавшееся одичание, которое все яснее выступало в бесконечных войнах. Отвратительная жестокость и страсть к грабежам, бывшие в начале междоусобной войны лишь мало завидным преимуществом берберов, все больше были усвоены арабами, а в конце концов и испанцами, которые прежде выгодно отличались большею человечностью. По мере того как возвышенная цель, поставленная Омаром ибн Хафсоном, становилась осуществимою, мало-помалу ослабевал и патриотический восторг, воодушевлявший его приверженцев, дав волю низменным побуждениям, неизбежное появление которых тяготеет самым ужасным проклятием над всякой затянувшейся войною. И чем менее испанский народный герой, после расторжения союза с Севильей, был в состоянии наносить сильные удары, как бы стойко он ни держался своего дела, несмотря на все превратности, — тем все более война гверильясов, продолжавшаяся во всех спорных округах, вырождалась в разбойничьи набеги, а владельцы укрепленных замков, естественно составлявшие оплот христианско-национальной партии, превращались в грабителей. Мирное население, находясь между ними и войсками эмира, которые до сих пор прямо приучались к тому, чтобы грабить и опустошать враждебные округи, должно было погибнуть, если бы помощь не подоспела вовремя.
Неудивительно, что почти всею страною овладело страстное желание мира и, исключая перешедших в христианство владельцев замков и нескольких личных приверженцев Ибн Хафсона, вне самой Серрании, в сущности, никто не желал продолжения войны. К тому же среди окружающих Омара, который, несомненно, становился все более мрачным, благодаря многолетней бесплодной борьбе, все сильнее выдвигался христианский фанатизм, обусловливая сперва ограничение, а потом и полное вытеснение мусульманского элемента среди старой национальной партии; благодаря этому уничтожалась последняя надежда не только на изгнание арабов за перешеек, но даже на сохранение собственной самостоятельности испанцев юга. Кроме того, теперь исчезла та сильная поддержка, которую восстание имело в виде слабости отвратительного Абдуллы и ненависти к нему. Абдуррахман III, любимый уже во многих кругах до вступления на престол, в качестве правителя, после первых шагов своих приобрел уважение и расположение всех, сколько-нибудь заинтересованных в упорядочении условий. Смело и твердо он объявил свое решение — в корне уничтожать всякое проявление непокорности, какой бы вид она ни принимала. Теперь приходилось или покоряться, или воевать, и притом не на словах только, а на деле. Милость и снисхождение всем добровольно покорившимся, война неустанная против упорствовавших в своем возмущении; но только не прежние неопределенные договоры, неустойчивое шатание, жалкая дипломатия из-за угла. Большинство городов в области Гвадалквивира, которые больше всего страдали, попадая то в руки мятежников, то правительственных войск, ничего другого не желало, как быть под покровительством настоящего властителя. Через восемь недель после вступления на престол Абдуррахмана Эсиха сдалась Бедру, достигшему уже сана хаджиба[409], то есть первого министра; вскоре за тем молодой эмир, лично отправившийся в поход во главе своего войска, занял, в течение менее трех месяцев, провинции Хаэн и Эльвира, за исключением нескольких отдельных местностей. Решительный образ действий и уверенная быстрота, сразу проявленные всюду этим двадцатидвухлетним юношей, оказывали такое влияние на владетелей отдельных замков и крепостей, что только в нескольких исключительных случаях были сделаны попытки к сопротивлению; но нигде оно не длилось долго. Путем ли добровольной сдачи или насильственно, скоро и самые неприступные места, одно за другим, попали в руки эмира. Этому очень содействовала всюду увеличивавшаяся рознь между христианами и мусульманами, в большинстве мест ослаблявшая силы защищавшихся. Обращение с населением завоеванных местностей было всюду чрезвычайно мягкое; только в одном случае упорное сопротивление, потребовавшее продолжительной осады, стоило жизни христианам, покинутым в конце концов их мусульманскими согражданами. Видно было, что новому властителю примирение с врагами было не менее важно, чем одоление их, конечно постольку, поскольку первое было достижимо. Рука об руку со строгостью шли справедливость и доброжелательство.
Не много времени нужно было Ибн Хафсону, чтобы убедиться, с каким опасным противником ему предстояло иметь дело. Поэтому он напрягал все силы; но его попытка возбудить восстание в Арчидони не удалась точно так же, как предположенное нападение на Эльвиру. Верному взгляду Абдуррахмана соответствовала быстрота решений и исполнения; и по мере того, как с возрастающим успехом росли и его средства, дела великого вождя повстанцев шли неудержимо под гору. Уже давно он был вынужден пополнять все увеличивающиеся пробелы в своем войске наемными берберами из Танжера, для которых деньги его были важнее победы; и еще менее ценными оказались те сношения, которые он завязал с достигшим между тем власти в Африке Фатимидом махди Убейдуллой[410]. Он присягнул ему на верность, но ему пришлось разочароваться в получении со стороны махди материальной поддержки в связи с этим шагом, тем более что последний был, как нам известно, слишком занят упрочением своей династии и не мог и думать о разделении своих сил в течение ближайшего десятилетия. Поэтому Ибн Хафсон не переставал вести войну с присущею ему выдержкою. Так как в Эльвире и Хаэне, с тех пор как Абдуррахман занял здесь почти все крепости и замки своими гарнизонами, ничего нельзя было сделать, то Ибн Хафсон попытался повредить эмиру с другой стороны. Эмир был не таков, чтобы успокоиться на свежих лаврах, и уже в следующем, 301 (913) г. пошел на Севилью, чтобы положить конец самостоятельности этого государства йеменцев, лишившегося в 299 (910/11) г. своего выдающегося правителя Ибрахима и ослабевшего благодаря раздорам при его преемниках; и тут-то Ибн Хафсон бросился в осажденный уже город на помощь к его защитникам. Но предпринятая ими совместно вылазка окончилась для них таким сокрушительным поражением, что он принужден был поспешно бежать в Бобастро, чтобы не разделить неизбежной участи своих союзников. Вскоре после этого Севилья сдалась в конце 913 (301) г.; тщетная попытка Мухаммеда, одного из сыновей Ибрахима, несколько месяцев спустя (301 = 914 г.) снова завладеть городом послужила только доказательством тому, как Абдуррахман старался привлекать на свою сторону побежденных противников. Ловкий посредник так сумел убедить этого все еще уважаемого вождя в расположении к нему эмира, что он склонился на необидное для него примирение, и кажется, что влияние его во всех отношениях было полезно кордовскому двору, при котором он занял выдающееся место. Правда, что эти добрые отношения продолжались не долго; еще в том же 301 (914) г. в Кармони восстал один бывший офицер Мухаммеда, и Мухаммед был, справедливо или нет, заподозрен в подстрекательстве к этому восстанию. Он был посажен в тюрьму; но так как против него не было никаких улик, то после подавления восстания ему была возвращена свобода, хотя ему пришлось потерять свою высокую должность. Вся разница между характером Абдуррахмана III и его родоначальника того же имени становится очевидною при сравнении его поведения в вышеизложенном случае с катастрофой Сумейля, хотя, впрочем, чтобы не быть несправедливым, следует иметь в виду, что за это время арабская аристократия стала гораздо менее опасной.
Такую же мягкость эмир был готов проявить даже по отношению к христианам, если бы они согласились сдаться на капитуляцию. Еще до волнений в Кармони он лично предпринял свой первый поход против Серрании, и так велик был всюду страх перед его оружием и доверие к его честности, что многие из замков и крепостей этой горной страны, которые тогда были исключительно в руках испанских христиан, добровольно отперли перед ним ворота. И жителям не пришлось в этом раскаяться. Он старался самым тщательным образом наблюдать за тем, чтобы условия, на которых были заключены капитуляции, соблюдались вполне добросовестно, а это часто бывало нелегкой задачей, при религиозном рвении кордовских факихов. Но их песня была покамест спета, уверенный в любви и обожании своего народа, молодой правитель мог проявить ту спокойную твердость и по отношению к духовенству, которая всегда была самым действительным средством для обуздания высокомерной клерикальной партии. Не сбиваясь в сторону, шел эмир по избранному им пути; деяния его привели его на вершину власти, а его беспристрастие и справедливость по отношению ко всем не только удержали ее за ним, но и заранее обеспечили его преемникам не менее завидное положение. Правда, что даже Абдуррахману нечего было думать о том, что ему немедленно удастся взять ту естественную крепость, в которой еще держался Ибн Хафсон. Для этого понадобилась борьба, продолжавшаяся с равномерной напряженностью в течение многих лет, борьба, которая уничтожала одно за другим горные гнезда христианского вождя и его товарищей и постепенно, но непрерывно суживала область возмущения, пока, наконец, можно было нанести последний удар столь долгое время неодолимому Бобастро. Само собою разумеется, что в продолжение этого времени не все предприятия тотчас кончались удачей; не следует забывать, что Ибн Хафсон руководил защитой Серрании, и невероятно было бы, чтобы он не наставил затруднений по пути нападающим. Но до конца эмир, как ни многообразна была потребность в его неутомимой энергии в других концах Испании, ни разу не упускал из виду своего великого врага. Нельзя не удивляться, если представить себе, с какой предусмотрительностью этот двадцатичетырехлетний молодой человек ни на одно мгновение не терял из виду запутанных отношений всей мусульманской и христианской Испании, как он успевал принимать меры одновременно против мятежников на юге, западе и востоке, против астурийцев (или, как теперь надо бы сказать, леонцев) на севере и даже против Фатимидов в Африке и равномерно распространять во все стороны пределы своего владычества.
Чтобы составить понятие о многосторонности его деятельности, не мешает в кратком перечне сопоставить события ближайшего времени: в 303 (915) г. — большой голод, борьба с которым доставила много забот эмиру и остановила все предприятия, за исключением только осадных работ в Серрании; в 304 (916) г. была покорена на юго-востоке Оривала, а на западе Ниебла, и в то же время был сделан большой набег на область Леона; в 305 (917) г. было повторено это нападение, на этот раз неудачно, и произошло вмешательство Абдуррахмана в отношения властителей Накура (в Северной Африке); в 306 (918) г. был вынужден к сдаче сын Ибн Хафсона Сулейман, и в то же время другое войско одержало победу над леонцами при Мутонии. И так далее; редко проходил год без одновременных походов в разные стороны, и редко эти нападения кончались серьезной неудачей. Но мы прежде доведем здесь до конца историю воссоединения мусульманской Испании под державою Абдуррахмана, чтобы затем обратиться к остальным событиям его полного деятельности правления.
Жизненный путь Ибн Хафсона близился к концу. Уже более тридцати лет неустрашимый герой боролся непрерывно за свободу своего народа и никакие неудачи не останавливали его; но ему было суждено получить ту награду за верную службу великой идее, что ему не пришлось пережить окончательного разрушения того, что он создал. Он умер в 305 (917) г., как нам передают, к великой радости всей Кордовы. Да и было чему радоваться. К сожалению, мы знаем об этом замечательном человеке только то, что о нем сообщают самые заклятые враги его. Но если они и не умалчивают о том, что служит ему высшею похвалою, то они все же неохотно сообщают о нем больше, чем этого требует история его врагов-арабов. Еще долго, вероятно, в долинах Серрании распевались песни и рассказывались былины, средоточием которых была его великая личность; но ничего из этого до нас не дошло, и ни один христианский монах не записал здесь достоверного рассказа о его жизни и деяниях. Вследствие этого нам неизвестны те незначительные черточки, которые живее обрисовывают образ выдающейся личности, чем это могут сделать сухие сообщения о битвах и осадах; как сквозь туман и где-то вдали мы видим этот могучий образ, но не можем различить строгие или ласковые черты его характерного лица. Итак, мы не в состоянии набросать картину развития этого андалузского дворянина, который начал свое поприще легкомысленным убийством, чтобы кончить его самою возвышенною самоотверженностью. Но того, что мы знаем о его деяниях, довольно, чтобы признать за ним славу величайшего борца за свободу, какого Испания, страна гордая своим чувством независимости, не видала со времени Вириата[411]. Дело его погибло не тотчас вместе с ним, но конец его теперь был только вопросом времени; и это верно предчувствовали мусульмане в Кордове. С новой силой Абуррахман возобновил свой натиск на Серранию; в 306 (918) г. должен был покориться один из сыновей Ибн Хафсона — Сулейман, а в 307 (919) г. — другой, Джафар, которого сам эмир осадил в Бобастро, должен был согласиться на уплату дани. Но этот же Джафар в следующем, 308 (920) г. повторил ту же ошибку, которая в свое время так дорого стоила его отцу, но только в обратном направлении: надеясь снова заручиться содействием своих магометанских земляков, он опять перешел в ислам. После этого он был убит своими товарищами — христианами. Сулейману же удалось бежать из кордовского войска, в которое он вынужден был вступить, и взять в руки власть в Серрании. Но счастье уже отвратилось от нее. Уже появились предвестники гибели — распри между соединившимися для общего дела; дело дошло до ожесточенной борьбы в Бобастро и в окрестностях, и с трудом только удавалось отражать набеги Абдуррахмановых войск, несмотря на то что он продвигался очень медленно, шаг за шагом, хорошо зная истинное положение дел, в то время как враги его в своем ослеплении продолжали уничтожать друг друга. В конце 314 г. (в начале 927 г.) Сулейман был убит в схватке, а несколько месяцев спустя последний сын Ибн Хафсона — Хафс (он был назван по деду) был осажден Абдуррахманом в Бобастро. Он был выдающийся воин, как должно защищался в течение полугода, но затем он принял решение встретить неминуемую гибель окруженной со всех сторон крепости и сдался на капитуляцию в конце 315 г. (в начале 928 г.) заместителю эмира, возвратившегося между тем в столицу. И ему пришлось испытать на себе обычное великодушие Абдуррахмана; он получил место офицера в войске, с тем чтобы он здесь, в качестве борца за ислам, искупил свои прежние прегрешения; больше нам ничего не известно о нем. Иной был конец его сестры Аргентеи, достойной дочери своего отца; побуждаемая благочестием, она давно приняла монашество, и теперь она отказывалась, к чему ее обязывали согласно точному смыслу закона, перейти снова в ислам; она неустрашимо пошла на мученическую смерть. Спустя некоторое время Абдуррахман посетил завоеванную крепость, бывшую более сорока лет бельмом на глазу у Испании под властью Омейядов; и здесь факихам удалось склонить его к совершению одного из недостойных дел. Он разрешил служителям Господа, представителям того вида благочестия, для которого нет ничего святого, открыть гробницу, в которой покоились останки Омара и Джафара; они были вынуты, прикреплены к кольям и выставлены на позорище любопытной кордовской толпы. Впрочем, эмир поступил так, как от него можно было ожидать; заняв остальные укрепленные места в горах, он удовольствовался тем, что велел снести их стены, а наиболее уважаемых жителей перевести в Кордову. По понятиям этого правителя Испании, восстановить тишину не значило обратить покоренную местность в сплошное кладбище.
Частью еще до гибели Бобастро, частью в следующие за нею годы все мусульманские округа Испании, еще отстаивавшие свою независимость, должны были преклониться под скипетром правителя, у которого выдающиеся качества ума шли об руку с еще большим счастьем. Твердо опираясь на богатые области Кордовы и Севильи, он мог, смотря по условиям данной минуты, то силою, то путем добровольного соглашения подчинять своей власти новые провинции, правители которых не были в союзе с другими и таким образом были предоставлены нападению его войск. Так, уже в 308 (920) г., когда он предпринял свои первый большой поход на север, бену-каситы являются его покорными наместниками в Туделе, а в 312 (924) г. его неоднократные блестящие удачи в борьбе против Леона и Наварры и в этих крайних пограничных округах сделали его власть настолько непреодолимою, что он мог решиться предписать потомкам того, кто называл себя 70 лет тому назад «третьим королем Испании», совершенно очистить область «верхней границы» и зачислить их в ряды его постоянного войска. В том же году произошло подчинение нескольких непокорных господ в провинции Валенти; в 314 (926) г. была взята последняя сильная крепость в округе Хаэн — Эльвира, и берберам Эстремадуры удачными набегами было внушено уважение к правительству, а в 316 (928) г., вскоре после капитуляции Бобастро, должны были покориться Аликанте (Лакант) на востоке, Мерида и Сантарем (Шантарейн) на западе. За ними последовали в 317 (929) г. Беха, а в 318 (930) г., после долгой осады, Бадахос, где до тех пор еще правили потомки ренегата Ибн Мервана. В то же время Халафу ибн Бекру, правителю Альгарва, который благодаря своему выдающемуся управлению пользовался большою любовью своих подданных, была, в виде исключения, дана в лен, как вассалу Абдуррахмана, его бывшая область. Таким образом, в 318 (930) г. во всей мусульманской Испании независимым от Кордовы оставался только Толедо, который в течение почти восьмидесяти лет в виде республики, конечно с аристократическим правлением, сохранял полную самостоятельность, по большей части под покровительством своих христианских союзников в Леон-Астурии. Нечего говорить, что толедцы привыкли относиться с полным презрением к Кордове, вместе с ее эмиром. Но им пришлось убедиться на примере Бобастро и на поражении леонцев, что не было более основания для такого отношения, поэтому на предложение Абдуррахмана покориться его власти они отвечали не прямым отказом, но всяческими извинениями и прекрасными, но ничего не говорящими словами. Но слова эти не подействовали: вместо того чтобы пускаться с ними в дальнейшие переговоры, энергичный эмир немедленно послал туда одного из своих генералов с отрядом, которым он в данную минуту располагал, и через несколько недель сам, во главе большого войска, вошел в их область. Без труда удалось занять ее до самых стен Толедо. Бывшая столица христианской Испании за продолжительное время своей самостоятельности снова достигла расцвета, а ее сильные укрепления защищались многочисленным населением, воодушевленным любовью к свободе и решимостью; поэтому Абдуррахману, решившемуся на осаду города, предстояло нешуточное дело. Но он с самого начала доказал, что хочет добиться своего во что бы то ни стало, построив тотчас на горе, напротив Толедо, для своего войска целый город, из которого можно было беспрерывно производить нападения на город в течение зимы и лета. Два года продолжалась осада Толедо, пока наконец не иссякли ее богатые вспомогательные источники. Напрасно толедцы надеялись на помощь со стороны своих союзников — леонцев: их королевство уже много лет страдало от восстаний и споров о праве на престол, и когда наконец в 319 (931) г. королю Рамиро II показалось, что он упрочил свою власть, то он поспешил на выручку Толедо, представлявшего для него самую надежную защиту против кордовцев; но не успел он еще дойти до границы своих владений, как новая попытка его соперника Альфонса IV, направленная на самую столицу Леон, заставила его поспешно возвратиться домой. Известно, что к началу следующего года (320 = 932 г.) он наконец сделал неудобных соперников безвредными надолго, повелев выколоть глаза своему брату Альфонсу и еще троим из своих двоюродных братьев; восстановив таким образом согласие в семье, он снова двинулся против мусульман, но был разбит частью осаждавшего войска и вынужден был, ничего не совершив, повернуть обратно. Толедцам не оставалось более ничего, как сдаться на капитуляцию. Таким образом Абдуррахман мог назвать себя властителем всей мусульманской Испании в 320 (932) г.
Каких бы усилий ни стоила эта последняя победа, но она была бесповоротно предрешена для властителя с силою Абдуррахмана в тот день, когда последний сын Ибн Хафсона уступил Бобастро. Серрания с ее геройским христианским населением была настоящим средоточием сопротивления против арабского владычества в Испании; с падением этого оплота была решена судьба остальных. И не случайно в том же месте, где последние христиане страны боролись против ислама, почти через шестьсот лет, в 1499–1502 (905–908) гг., потомки тех же храбрых андалузцев восстанием в Альпухарах сделали одинаково неудачную попытку спасти свою мусульманскую веру, которую они тем временем приняли, от христианского гнета: сама природа уделила в этих округах гостеприимное убежище для изгнанников и мятежников. Но характерна разница, по первому взгляду бросающаяся в глаза, между политикой магометанских Омейядов и христианских королей на этой почве. Христиане не могли сделать ничего лучшего со своими подданными, исповедовавшими другую веру, как предоставить их на произвол пыткам святой инквизиции или всем невзгодам изгнания; этого не опровергнуть никакими более или менее ясными рассуждениями о превосходстве христианства над исламом. «Язычник» же Абдуррахман следил за тем, чтобы факихи не притесняли покоренных христиан, вопреки заключенным капитуляциям, и мало того, он еще старался, без всяких предрассудков, пользоваться их силами для блага государства. Но ведь добродетели язычников — лишь блестящие пороки; однако же тот, кто не ограничивается сведением своего христианства к богословской формуле (о которой мы не будем здесь говорить по существу), охотно предается созерцанию того отрадного зрелища — просвещенного мусульманского правителя, сумевшего своею снисходительностью и справедливостью покорить сердца своих подданных сначала для своей личности, а потом и, по большей части, для своей веры и сознательно направленною деятельностью из элементов, противоположных по народности и по вере, составить народ, по культуре своей стоявший, как мы уже указывали, выше всех народов того времени.
Глава 3Кордова
«Кордова, блестящая краса вселенной, юная чудная столица, гордая своей военной силой, знаменитая находящимися в ней прелестями, сияющая в изобилии всех благ земных…» — в таких восторженных выражениях ученая монахиня Гротсвита из Галдерсгейма[412] около 960 г. отзывается о столице Омейядов, о чудесах которой проникли дивные вести даже за стены далекого монастыря на берегу Ганды. Но расцвет испанской столицы не был делом вчерашнего дня; в качестве местопребывания арабского правительства с 95 (714) г. она стала быстро развиваться, чего и следовало ожидать ввиду ее официального значения и вообще чрезвычайно выгодного положения, и мы уже имели случай обратить внимание на то, как зазнавались жители ее уже через сто лет в правление Хакама I. В период внешнего блеска при Абдуррахмане II поднялось материальное благосостояние населения, и если жестокие междоусобные войны второй половины III (IX) столетия должны были отразиться заметным понижением его, то довольно было восстановления упорядоченных отношений, чтобы в короткий срок не только восстановить прежний блеск, но и увеличить его до размеров небывалых. Абдуррахман III делал все возможное для процветания своей столицы и всей страны. Он был не только могущественный и энергичный властелин, но в то же время и опытный и предусмотрительный администратор; умеренный и бережливый, где нужно, он был все же правитель щедрый и любивший роскошь. Одну треть доходов от податей и налогов, достигавших при нем 6 245 000 динариев[413], он употреблял на покрытие текущих государственных расходов, особенно на войско; другую — на сооружения, которыми он украшал столицу и содействовал благосостоянию страны; наконец — третья поступала в государственную казну, наличность которой в 340 (951) г. достигала, как говорят, не менее двадцати миллионов золотых; словом, это были порядки, при одной мысли о которых у современного министра финансов должны выступить слезы на глазах. Но они не поражают, если мы узнаем, что при том образцовом порядке и той безопасности, которые были восстановлены и поддерживались при Абдуррахмане, земледельческому труду был дан полный простор, и развитие промышленности и торговли достигло высоты, до сих пор невиданной на всем Западе, как по количеству товаров, так и по их дешевизне, причем все слои населения пользовались всеобщим благосостоянием. В страсти Абдуррахмана к сооружениям, которую позволяли неограниченно удовлетворять количество доходов и легкость их взимания в цветущей стране, с ним соперничали богатые и знатные придворные и жители столицы. Он пристроил чудный новый минарет к большой мечети, построенной Абдуррахманом I и расширенной и украшенной его преемниками; он построил на расстоянии мили к северу от Кордовы целый город из дворцов и садов, названный по имени его возлюбленной Аз-Захра («блестящая»), на устройство которого с начала 325 (936) г. пошло целых 25 лет и потребовалась непрерывная работа 10 тысяч рабочих и 1500 мулов; и поощряемые этим, все знатные люди в стране старались строить свои дома с возможною роскошью, и без числа вырастали дворцы в столице, виллы и дачи вдоль зеленых берегов Гвадалквивира. К середине IV (X) столетия Кордова, число жителей которой возросло до полумиллиона, заключала в себе 28 предместий, 113 тысяч домов[414], 3 тысячи мечетей и 300 бань; величиною своею, но не роскошью столица Испании уступала только Багдаду, который, несмотря на свой давно начавшийся упадок, все же был первым городом исламского мира. Нечего говорить, что при всеобщем подъеме ремесла и искусства также достигли высокой степени развития. Но лучшее в этом расцвете цивилизации был тот дух, которым было проникнуто все управление Абдуррахмана, опередившего свое столетие в просвещенном понимании необходимых условий всякого благоустроенного общежития; дух, чуждый бессердечной ограниченности, дух серьезного признания равного права всех подданных, без различия вероисповедания и происхождения, на защиту и покровительство со стороны государства. Несмотря на то что он был верующий мусульманин (по крайней мере, он всегда держал себя как таковой), он все же неустанно стремился к тому, чтобы не только поддерживать терпимость по отношению к евреям и христианам, которою они пользовались по закону, но и предоставить им доступ к высшим должностям, бывшим до сих пор привилегией мусульман. Естественно, что в этом отношении приходилось действовать с большою осторожностью из-за правоверно-магометанских народных масс. Но несомненно, что Абдуррахман принял одного христианина в свой государственный совет и пользовался евреем для важных и обставленных большими затруднениями дипломатических поручений. В этом отношении он в некотором роде примыкал к старым традициям восточных Омейядов; во всяком случае, он достиг того, что всюду перестали избегать сношений с иноверцами и что им была предоставлена полная возможность принимать участие в умственной жизни народа. И для евреев и христиан арабский язык стал родным: на нем они особенно охотно писали, и он же был языком их поэзии, но не пользовались им, как обыкновенно в других магометанских странах, в тесном кругу единоверцев, а только при живом обмене со своими мусульманскими соотечественниками. И несмотря на лежащее в основе ислама правоверие, привычка ко взаимной терпимости укоренилась здесь настолько глубоко, что спустя почти сто лет еврей мог сделаться визирем короля Гранады.
Но еще важнее было то, что благодаря разумной примирительной политике Абдуррахмана изгладились все внешние отличия между подданными арабского и берберского происхождения, с одной стороны, и мусульманами испанского происхождения — с другой. Правда, аристократ-араб продолжал с гордостью называть себя потомком того или иного предка, пришедшего в страну через море с Тариком и Мусой или с Балджем, но теперь были приняты меры против того, чтобы эта гордость не выходила из должных границ и не сказывалась бы в притеснении других подданных. Аристократия была глубоко унижена во время борьбы эмиров с ренегатами, в которой она была прижата с двух сторон; и поделом, потому что она поступила в высшей степени непатриотично, отказавшись от столь же благодарной, сколько решающей роли, предстоявшей ей в этой борьбе и состоявшей в честной поддержке династии. Теперь влияние ее было делом оконченным: в Севилье управляли правительственные чиновники, в Эльвире и Хаэне арабские вассалы составляли меньшинство без всякого влияния, и только сарагосские Туджибиды все еще занимали то прочное положение, которое было необходимо для наместников этой провинции ввиду ее небезопасного положения среди христианских государств и оправдывалось важными заслугами этого рода в предшествующее царствование. И все же благоразумие требовало держать в возможной зависимости остатки этой своевольной аристократии, которая более 150 лет боролась против власти Омейядов и после самых тяжких поражений все снова поднимала голову. Поэтому Абдуррахман предпочитал назначать наместников и на высшие должности в войска из клиентов своей династии или из других кругов, зависящих исключительно от правительства, насколько возможно оттесняя на задний план арабскую знать.
Выгоду из этого извлекали по большей части мусульмане испанского происхождения. Дальнозоркий эмир знал, что после подавления андалузского восстания нечего было больше опасаться ренегатов; дело в том, что после перехода Ибн Хафсона в христианство им пришлось довольно терпеть от своего бывшего предводителя и в конце концов они были довольны, когда правительство взяло их под свою защиту против него и против арабов. И в самом деле, никогда более не происходило ни малейшего движения в духе большого восстания ренегатов; напротив, класс испанских мусульман, насколько нам известно, в самое короткое время исчезает в массе тех, которые, без различия первоначальной национальности, подчинились власти вновь окрепшей династии Омейядов. И это-то и было главным условием, которое довело развитие этой чудесной арабско-испанской культуры, на быстрый расцвет которой мы только что указали, до его настоящей высоты и до полной законченности. Так как язык этого нового общества был, согласно с исторической необходимостью, арабский, то и говорят попросту об «арабах в Испании», но это легко может дать повод к недоразумению, будто все написанное во время мусульманского владычества на этом языке или созданное в области искусства — арабского происхождения. Конечно, потомки первых завоевателей принимали деятельное участие в умственной работе и литературной славе испанских мусульман (например, их последний великий, может быть, величайший писатель-историк Ибн Халдун был чисто арабского происхождения), но, во всяком случае, не меньшая доля участия принадлежит людям, в жилах которых не текло ни капли арабской крови: здесь я упомяну только о знаменитом богослове, историке и поэте Ибн Хазме. Из слияния арабских завоевателей с испанским туземным населением произошла именно смешанная национальность, ставшая при Абдуррахмане действительно однородной; называть ее «арабами» так же неверно, как неверно перешедшее к нам из католической Испании название — мавры, которое, конечно, применимо только к берберскому элементу.
Если на основании этих соображений гораздо легче объясняется характер народа, во многом выгодно отличающийся от ходячего восточного шаблона, то, с другой стороны, ни в каком случае нельзя отказать ему в праве называться нацией. При ходячем в наше время раздувании идеи национальности слишком часто упускают из виду, что чистых наций вообще почти что нет. Язык и происхождение одной части населения, особенно той, по которой называют народ, — признаки ненадежные и часто вводящие в заблуждение. Но как бы ни были велики затруднения, представляющиеся при теоретическом определении понятия, несомненно одно — что для того, чтобы называться нацией, нужно чувствовать себя таковою. И это чувство было у испанских мусульман: аль-андалус, «андалузцы» для всего Востока такое же установившееся название, как турки или персияне; и создание этой нации, одной из самых выдающихся по своей производительности и по умственному развитию за все время Средних веков, было заслугой Абдуррахмана III.
Все это указывает на то, что не простою формальностью и не пустым хвастовством было принятие, вскоре после капитуляции Бобастро, властителем Испании титула халифа и издание повеления во всех мечетях Испании молиться уже не за эмира Абдуррахмана, а за повелителя правоверных ан-Насира, «спасителя», в конце 316 г. (начале 929 г.). Первоначально его намерение было направлено главным образом на то, чтобы дать вполне решительный и определенный отпор, перед лицом подданных, притязаниям Фатимидов на духовное главенство всего ислама. Но можно видеть и признавать и более глубокий смысл в этом решении: считать себя достойным самого почетного звания среди мусульманских властителей мог уже не еретик Фатимид или Аббасид, угнетаемый и презираемый собственными слугами и бывшими рабами в Багдаде, а тот, который сумел обеспечить своим подданным возможно больший духовный и материальный подъем, своему государству — высшее уважение со стороны других народов, словом — своей стране первое место среди государств ислама. Не трудно было найти и формальное оправдание для принятия этого звания потомком халифов Омейядов из Дамаска; тем скорее это новшество, во всяком случае не слишком смелое, могло встретить в народе сочувствие и широкое признание.
Кордовскому халифату Омейядов суждено было просуществовать не больше, чем халифату их предков на Востоке; и если он по обширности и по величине завоеваний уступает старому, то значительно превосходит его благодетельною деятельностью для блага населения.
Но как ни велики преимущества и успехи внутренней политики Абдуррахмана, у них была и оборотная сторона. Чтобы примирить внутри страны противоречивые интересы, значительно ослабевшие за последние годы междоусобной войны, но все еще существовавшие, нужно было прежде всего справиться с заинтересованными сторонами. Но, при неукротимой наклонности арабских вождей к беспорядкам и своеволию, этого можно было достигнуть только путем установления не зависящей от партий и находящейся в распоряжении династии военной силы, достаточной для того, чтобы сделать невозможной всякую попытку восстания со стороны воинственных элементов страны и вместе с тем облегчить возможность пользоваться ими в интересах халифа. Вспомним, что еще Абдуррахман I и Хакам I стремились к постоянному увеличению своей личной охраны и наемных войск. Абдуррахман III, следуя их примеру, вскоре значительно увеличил число своих преторианцев. Среди них главную роль играли славяне[415], то есть военнопленные, продававшиеся мусульманам после войн, особенно в Восточной Европе. Слово это (как и немецкое Sklav) не указывает на то, что действительно все пленники принадлежали к славянской национальности; напротив, нам известно, что именно в это время те, которых в Испании называли славянами, были по большей части галицийцы, франки, лангобарды и южные итальянцы. Обозначение это сохранилось еще с того времени, когда большинство военнопленных, которых приводили с собою на запад особенно германцы, было действительно славянского происхождения; поэтому и испанцы привыкли распространять название «сакалиба» (славяне = рабы) на всех пленников, купленных извне, и оно затем удержалось, хотя все больше утрачивало этнографический смысл.
Итак, Абдуррахман поставил себе сознательную цель — покупать этих «славян» в возможно большем числе и пользоваться ими для военной службы; источники передают, что в конце концов число их достигало нескольких тысяч[416] и что их предпочитали не только арабам и берберам, но африканским и прочим наемным войскам халифа. Оно и понятно: эти северяне, в общем, были весьма пригодны для военной службы, а многие из них обладали достаточным умственным развитием и могли получать назначения на особо ответственные должности при дворе и в высшем управлении. Благодаря тому, что многие из них попадали в Испанию в юном возрасте, не трудно было по языку, религии и обычаям совершенно обратить их в арабов; и, с другой стороны, можно было рассчитывать на их безусловную преданность личности правителя, так как они не принадлежали ни к одному из укоренившихся в стране направлений, ни к одной партии и, сверх того, всячески зависели от желания и расположения к ним государя. Мы видим, что и на почве западного ислама даже доброжелательный и просвещенный деспотизм не может обойтись без помощи преторианцев, которые, как бы они ни назывались — турками ли, мамелюками, янычарами, «славянами» — всюду на Востоке (или там, где господствуют восточные порядки) являются неизбежными для установления порядка в правительстве, а затем гибельными для его дальнейшего существования. Для Абдуррахмана они являлись неизбежными в видах обуздания арабского элемента. Одно замечание умного правителя, сделанное им при свидании с послом Оттона Великого[417], по поводу слабых сторон германского феодализма, ясно доказывает, насколько определенно он уяснил себе необходимость борьбы против нового возникновения самостоятельности знатных фамилий в провинции. Кроме того, он предпочитал, как это, к сожалению, часто бывает у людей с выдающимся талантом правителя, не только сам делать возможно много и возможно мало поручать другим, но и вообще окружать себя не столько самостоятельно мыслящими или действующими советниками, сколько услужливыми и умелыми исполнителями его приказаний. И он не любил «помех», да и по отношению к самому себе он был прав, потому что при его всеобъемлющей деятельности, при его остром взгляде, от которого ничто не ускользало, он действительно не нуждался в содействии. Понятно поэтому, что после смерти его министра Бедра, пользовавшегося полным доверием, в 309 (921) г., он все больше стал брать все дела в свои руки, а в 320 (932) г. совсем уничтожил должность хаджиба; ясно, что здесь не только, как всюду, благо государства было тесно связано с личностью монарха, но исключительно зависело он нее. Исключительно счастливо сложившиеся обстоятельства дали этому правителю достойного преемника, а сыну последнего — мощного министра. Несомненно, что он имел совсем иного рода право на титул Великого[418], чем персиянин Аббас I — единственный правитель на Востоке, кроме Ирода, случайно получившего этот титул, которому благодаря удивительному капризу судьбы выпал на долю этот высший титул в истории. Но как только прерывается этот ряд выдающихся личностей, тотчас сказывается недостаток прочных государственных учреждений и ничем не сдерживаемый произвол преторианства; а это влечет за собою падение халифата; впрочем, общество, вызванное им к жизни и деятельности, до поры до времени уцелело. Уж самому Абдуррахману (это мы увидим далее) не всегда удавалось избегать дурных последствий той системы, которой он следовал, хотя как он, так и оба следовавших за ним халифа были, безусловно, в силах совладать с раз установившимся положением.
Во всяком случае, несомненная производительная сила, присущая новой организации государства и войска в руках энергичного правителя, сказалась как в быстром подъеме страны внутри, так и во внешних успехах Абдуррахмана и в том большом уважении, которым соответственно с этим пользовался как он, так и государство далеко за пределами магометанских владений. Основания внешней политики мусульманской Испании были как бы сами собою обозначены ее положением. Само собою разумеется, что она не могла быть долго мирною по отношению к христианским правителям Леона, Наварры и Барселоны. Если таким образом северная граница представляла непрерывное зрелище то наступательной, то оборонительной войны, со всех прочих сторон полуострова море давало естественную защиту, представлявшую, за исключением только одного места, неопреодолимые препятствия для вторжения неприятельской силы, если только берега охранялись достаточно сильным флотом. Об устройстве флота Абдуррахман хлопотал еще во время борьбы с Ибн Хафсоном и его преемниками; при этом ему не пришлось встретить особых затруднений, так как естественно, что владетели прибрежных городов, как Альмерия (Аль-Мария), Дения (Данийя), Валенсия (Баленсийя), имели суда, бывшие в распоряжении кордовского правительства с того момента, когда они должны были снова подчиниться его власти. Уже подавление андалузского восстания было облегчено тем, что этот флот отрезал сношения между Северной Африкой и южным побережьем и прекратил подвоз провианта и наемных войск; но и впоследствии услуги его имели большое значение. Во всяком случае, можно было не опасаться (разве что снова явились бы норманны) высадки франков, тем более что как раз в начале IV (X) столетия набеги фатимидских пиратов причиняли серьезные затруднения христианам в Италии и на островах. Правда, что с возникновением этой новой великой державы появились новые заботы у халифа (тогда еще эмира). Не забудем, впрочем, что политика Фатимидов была направлена главным образом на восток; но то, что с первого взгляда представляется ясным историку, было далеко не ясно повелителю Испании.
Опасность представляло то обстоятельство, что уже из-за собственной безопасности эта новая сила должна была стараться подчинить своему влиянию берберов не только Заба, древней Нумидии, но и собственно Магриба, до Атлантического океана; а если бы это удалось, то очень возможно, что успех подбодрил бы на новые предприятия: в данном случае на нетрудную переправу из Танжера (Танджа) или Цеуты (Себта) в Альгесирас (Гибралтар был давно укреплен Омейядами и уже тогда неприступен); этого Абдуррахман не упускал из виду, помня условия возвышения собственной династии и существования ислама вообще к северу от «ворот пролива», как арабы называют Гибралтарский пролив. Испанцы должны были тогда уже, да и теперь еще заботиться о том, чтобы иметь надежный оплот и на той стороне, для укрепления этого слабого места, их естественной защиты, и вместе с тем о том, чтобы ни в каком случае не допустить утверждения сколько-нибудь значительной силы близ Танжера и Цеуты. И также, как теперь испанское правительство действует целесообразно, стараясь удержать (правда, не с достаточной энергией) Цеуту и другие укрепления (Presidios) на африканском побережье и противодействовать влиянию иностранных держав на Марокко, так и Абдуррахман 900 лет назад не мог не относиться с большим вниманием к тому, что происходило на Магрибе. И так же, как теперь французы, ужившиеся в Алжире и Тунисе, чувствуют потребность, для обеспечения за собою этих стран, при удобном случае проникать еще далее на запад, так и тогда в тех же провинциях Фатимиды выжидали удобного случая, чтобы постепенно покорить неукротимых берберо-кабилов Магриба. Единственною разницей между тогдашними условиями и нынешними было то, что берберы были еще неукротимее, что Испания была великою державою и что Фатимидам, при своем движении вперед, нечего было считаться с другими государствами Средиземного моря; таким образом, здесь приходилось действовать не только интригой, но и мечом. Однако само владение Магрибом не составляло жизненного вопроса ни для африканских, ни для испанских халифов, и борьба за решающее влияние была подчинена другим политическим задачам и проявлялась лишь постольку, поскольку та или другая сторона располагала в данную минуту излишками военной силы. Если в Кордове заняты войною с христианскими государствами на севере, то в Африке приходится действовать с большею осторожностью; если в Махдии силы отвлечены борьбой с берберскими племенами или планами насчет Египта, то праздник на улице испанцев. При этом, однако, дело редко доходило до открытой воины между двумя великими державами; все это скорее похоже на игру в шахматы, в которой идрисидские властители Феца и берберские вожди Микнасы, Санхаджи и Зенаты теряют выдвинутые фигуры. Как их взаимные отношения и раздоры в Африке, так и в Европе внутренние порядки и внешние сношения испанско-христианских государств представляли для Абдуррахмана посылки и условия для достижения его политических целей. Если в Теони, Наварре и Каталонии царило согласие, то увеличивался напор на мусульманские границы; как только там начинались раздоры и междоусобия, победоносные знамена ислама немедленно прокладывали себе путь далеко на север. Мы видим, что, при всей простоте общих очертаний, в подробностях система, средоточие которой занимали испанские халифы, была крайне запутанна: от границ Египта до океана и от Галиции до областей Римской империи (германской нации) распространялись взаимно сталкивающиеся интересы, с которыми приходилось справляться. И в то время, как андалузские посланцы обрабатывали берберские племена в Нумидии и по возможности возмущали их против Фатимидов, с другой стороны дипломатические агенты халифа доходили до берегов Рейна и даже Эльбы. И в то время как ловкие шпионы Фатимидов под видом купцов или путешественников знакомились с порядками в Испании, при кордовском дворе происходили приемы посольств королей Германии и Франции и даже византийского императора, пославшего богатые подарки в надежде подготовить союз с халифом против общего врага Фатимида. Было бы чрезвычайно интересно проследить в подробностях эту обширную дипломатическую деятельность; но поставленная нами задача не позволяет нам распространяться далее этих кратких замечаний. Да и пора уже бросить взгляд на события, разыгравшиеся здесь в течение первой половины IV (X) столетия.
Со времени поражения при Заморе и последнего похода Альфонса III в толедскую область на границе между королевством Леонским и мусульманскою областью не произошло ничего выдающегося; поход короля Горация в 910 (297) г., о котором рассказывает испанский летописец, был, по-видимому, не чем иным, как только незначительным набегом. Иной оборот приняли дела, когда в 914 (301) г. вступил на престол Ордоньо II. Этот сильный и воинственный король тотчас возобновил с новым усердием войну против неверных. В первый же год своего правления (302 = 914 г.) он вторгся в область берберов Мунды, взял приступом крепость Альханхе (Аль-Ханаигь), умертвил мужчин, а женщин и детей захватил в плен вместе с большим количеством денег и всякого добра.
Испуганным жителям Бадахоса удалось откупиться от грозившего им нападения. Собственно Абдуррахман мог считать, что этот ход направлен не против него, так как округи Эстрамадуры пребывали еще в непокорности; но, оставаясь верным поставленной себе великой задаче — объединению всех испанских мусульман, он принял на себя защиту всей области ислама в полном объеме. В 303 (915) г. он был связан бывшим тогда большим голодом, но в следующем году (304 = 916) он послал своего испытанного генерала Ахмеда ибн Абу Абду с некоторым количеством войска на север, чтобы предварительно хоть отомстить христианам разбойничьими набегами. Добыча была велика; но, когда тот же полководец в 305 (917) г. с более значительным войском перешел через Тего, чтобы наказать Ордоньо за нападение на Талаверу (Талабиру) и осадил крепость Сан-Эстеван[419], он потерпел жестокое поражение от христиан. Он не пожелал спастись бегством и вместе с несколькими подобными ему храбрецами умер геройскою смертью, да и из остальных, попытавшихся спастись поспешным отступлением, многие пали под ударами преследовавших их врагов. Для Абдуррахмана было очевидно, что эту оплошность необходимо загладить; но африканские дела помешали ему сделать это тотчас. Незадолго до этого к нему обратились за помощью владетели Накура (город магрибского побережья), изгнанные вассалом Фатимида Убейдуллы Масалой. Успехи Масалы принимали угрожающие размеры, и необходимо было отвлечь его от дальнейшего движения на Цеуту; поэтому эмир решил прежде всего направить свои силы на юг, несмотря на то что тогда еще война в Серрании причиняла ему немало забот, а затем еще предстоял расчет с леонцами. Еще в 305 (917/18) г. действительно удалось восстановить маленькую династию в Накуре, и так как она имела достаточную поддержку в лице берберов Рифа[420], то она теперь на некоторое время была обеспечена. Ближайшая цель предприятия была таким образом достигнута, и можно было направить силы на Леон.
Да и время уж не терпело: в конце 305 г. (весною 918 г.) Ордоньо п, в союзе с Санхо, первым королем Наварры, пользуясь своей победой над Ибн Абу Абдою, опустошил пограничные области Нахеры (Наджиры) до Туделы, и необходимо было дать ему быстрый отпор, чтобы жители северных провинций снова не разочаровались в силе правительства. Непосредственно перед этим смерть Ибн Хафсона освободила эмира от самой тяжкой его заботы, хотя война в Серрании еще продолжалась; поэтому он мог большую силу направить на север. Как только известие о нападении христиан достигло до Кордовы, сам хаджиб Бедр, первое лицо в государстве после эмира, был снаряжен во главе значительного войска. Получив дорогою подкрепления со стороны гарнизонов провинции (постольку, поскольку они уже покорились державе Абдуррахмана), он через месяц уже был в пределах христианских владений[421]). Неверные ожидали нападения в горах, недалеко от местности, называемой Мутония; несмотря на их прочное положение, они потерпели два жестоких поражения. Смерть Ибн Абу Абды была отомщена в 306 (918) г. Однако Абдуррахман и не думал удовольствоваться этой удачей; правда, что в следующем, 307 (919) г. ему пришлось иметь дело с сыном Ибн Хафсона, Джафаром, но в 308 (920) г. он лично собрался, чтобы походом, направленным против верхнего течения Дуэро, нанести решительный удар леонцам. Успех был действительно блестящий: завладев, благодаря ловкому ходу, крепостью Осма (Вахшама), он появился у Сан-Эстевана, гарнизон которого, испуганный неожиданным появлением победоносного врага, бежал в горы. Это сильное укрепление, в свое время давшее решительный отпор при осаде Ибн Абу Абдою, также было покинуто христианами и было снесено, равно как находящаяся по соседству Клуния, один из старейших и знаменитейших городов тогдашней Испании. Ордоньо, как кажется, был застигнут врасплох при вторжении мусульман; и только когда Абдуррахман подвинулся в сторону от Дуэро, к Туделе, чтобы и там оттеснить наваррцев Санхо от мусульманской границы, мы видим, что король Леонский поспешил на помощь своему союзнику, да и то уже после того, как кордовские войска без сопротивления заняли линию Эбро до Калегорры[422], перешли через реку и разбили войско Санхо. В то время как Абдуррахман все глубже проникал в долины Наварры, христиане старались держаться на горах, поджидая удобной минуты, чтобы броситься на врага. Абдуррахман был не только храбр, но и осторожен, и это выжидание ему не нравилось; поэтому он решил сделать остановку и разбить лагерь, как только они пришли в более широкую долину между Эстеллой и Пампелуной, называвшуюся Ла-Хунквера, по тростнику, которым она заросла. Цель была достигнута, так как враги спустились в долину, покинув свою непреодолимую позицию. Теперь они были в руках эмира, и действительно он одержал над легкомысленными христианами решительную победу, благодаря которой почти вся Наварра попала в его руки. Страна подверглась страшному разграблению: несколько крепостей было взято и разрушено, причем защитники их были убиты, а награблено было столько, что всего нельзя было захватить с собою, и часть добычи пришлось сжечь. Но как ни блестящ был исход этого похода, он не повлек за собою прочных изменений в распределении владений. Едва ли Ордоньо уступал Омейяду в энергии и выдержке: уже в 309 (921) г. он сделал из Заморы набег далеко в пределы мусульманских владений, а в 311 (923) г. он обратно завоевал Нахеру, между тем как Санхо Наваррский взял приступом Вигуеру (Бакиру) и перерезал почти весь гарнизон, во главе с комендантом из знаменитого рода каситов. Абдуррахман, который в это время был занят тем, что суживал очаг восстания в Серрании, постепенно завоевывая одно место за другим, убедился, что на берегах Эбро придется действовать еще решительнее; в следующем, 312 (924) г. он снова собрался на север, только что судьба освободила его от его достойнейшего соперника: Ордоньо умер в начале 924 (311 г.), а преемник его Фроила II удовольствовался тем, что послал небольшое войско на помощь Санхо, которому, скорее всего, угрожала опасность; но войско это опоздало, так что Наварра уже не была в силах дать должный отпор нападению эмира. Тщетно король старался защитить свою столицу; он был несколько раз подряд разбит и не мог даже воспрепятствовать тому, чтобы Пампелуна (Бамбилуна) попала в руки к неверным. Жители покинули город, и велико было торжество Абдуррахмана, во власти которого теперь была резиденция одного из самых опасных противников. Множество домов было разрушено, между ними, к большому огорчению христиан, особенно чтимый ими собор, а также церковь, построенная самим Санхо на одном из соседних холмов. Несмотря на подоспевшую между тем помощь со стороны леонцев, наваррцам не удалось отомстить за позор; дважды они были отброшены, и кордовское войско, мимоходом снесшее с лица земли еще Калегорру, могло двинуться в обратный путь с полным неомраченным сознанием блистательной победы и с большою добычею.
Я не имею в виду излагать во всех подробностях борьбу между христианами и мусульманами, и вышеприведенное описание мне важно было, чтобы ясно показать всю производительную энергию величайшего из магометанских властителей Андалузии. Исторический смысл этой борьбы — не в более или менее преходящих удачах на той или другой стороне, стоявших в зависимости от более или менее выдающихся качеств мусульманских или христианских правителей, от степени единодушия на той или другой стороне, вообще от более или менее благоприятных обстоятельств. Все дело — в постоянстве этой борьбы, обусловленном непримиримостью религиозных и политических противоречий, в общем все возраставших (несмотря на некоторые, по-видимому идущие вразрез с этим, подробности) и не дававших возникнуть мысли о возможности примирения этих двух элементов в пределах одной страны. Это — борьба, которая могла окончиться только вытеснением из Испании либо христианства, либо ислама; и до тех пор, пока не решен вопрос, которая сторона падет жертвой рокового исхода, победы и поражения — только испытания силы, в которых пожинает свежие лавры то властитель Кордовы, то один из христианских королей; отношения между враждующими сторонами остаются все те же. Только спустя столетие христианам удается сделать решительный шаг — обратно завоевать Толедо, — что надолго дало им перевес над мусульманами. До этого, конечно, происходит постоянная борьба то здесь, то там, на границах, не влияя существенно на их изменения; поэтому мы ограничимся упоминанием только наиболее сильных ударов, нанесенных той или другой стороне и грозивших существенным нарушением равновесия. Такой удар угрожал в 325 (937) г. государству Абдуррахмана, как раз в то время, когда его могущество достигло наибольшего распространения во все стороны. Благодаря происходившим в Леоне после смерти Ордоньо II семилетним спорам из-за трона, чередовавшимся с междоусобными войнами, эмир мог беспрепятственно окончить войну в Серрании и затем покорить все остальные провинции подряд; с другой стороны, он сумел упрочить влияние Кордовы в Африке захватом Мелиллы в 314 (926) г. и Цеуты в 319 (931) г.; и, благодаря переходу на его сторону берберов Магриба, стать в угрожающее положение по отношению к Фатимидам. Да и победа, одержанная Рамиро II над своими соперниками, сперва не причинила халифу (как он называл себя с 316 (929) г.) особенных хлопот, так как Толедо не сдавался, а набеги с той и другой стороны не имели особенного значения. Но союз, заключенный Рамиро в 325 (937) г. с Гарцией Наваррским, или, вернее, с его матерью, мужественной Тотой, управлявшей от имени сына после смерти своего мужа Санхо, имел неожиданные последствия, благодаря поддержке мусульманского наместника Сарагосы, обладавшего чрезвычайным могуществом. Здесь после смерти Туджибида Анкара в 312 (924) г. власть была вверена его сыну Хашиму, по которому и род его называют Бену-Хашим, а его сменил в 318 (930) г. сын его Мухаммед. Возможно, что все яснее обозначавшееся предпочтение Абдуррахмана, оказываемое своим «славянам» перед членами старых арабских родов, не нравилось сильному вассалу и давало ему повод опасаться за свое собственное положение. Как бы то ни было, он уже раньше входил в переговоры с христианским королем, обещая покориться ему, если тот с своей стороны поможет ему при восстании против своего повелителя. Спустя некоторое время состоялось соглашение всех северных государств против кордовского халифа: Мухаммед признал себя вассалом Рамиро; сопротивление нескольких строго лояльных чиновников было сломлено, и результаты всей двадцатипятилетней деятельности Абдуррахмана были поставлены на карту. Но халиф, прибыв с присущей ему быстротою на место действия и создав себе твердую точку опоры, взял приступом крепость Калатайюд, находившуюся в руках одного из родственников Мухаммеда. Отсюда он мог действовать в обе стороны и так настойчиво боролся против Наварры, с одной стороны, и против Сарагосы, с другой, что обе стороны вскоре были сбиты с позиций. В конце концов Мухаммед, осажденный в своей столице, был вынужден к сдаче на капитуляцию.
Абдуррахман совершенно справедливо считал целесообразным восстановить в правах того человека, род которого все еще был самый влиятельный на севере страны; поэтому он вновь назначил его наместником «верхней границы», даровав ему прощение под условием верности на будущие времена. И ему не пришлось раскаяться в этом, так как с этой поры Туджибиды на пол столетия оказались верными и твердыми устоями против христианских государств. Но между тем как здесь порядок был восстановлен, на дальнем западе произошли события, подавшие новый повод к опасениям. Дело в том, что Абдуррахману пришлось удалить из своей ближайшей свиты двух членов своей династии из-за их высокомерного и беспокойного поведения. Это были Ахмед и Омайя, сыновья Исхака, которые, после оказанных им больших милостей, не столько привязались к халифу, сколько сильно возвысились в собственном мнении. Ахмед сделался заговорщиком; он задался на первый взгляд безумною, хотя далеко не безопасною мыслью предать Испанию Фатимидам, но был арестован превосходною полицией халифа и казнен, как шиитский еретик. Омайя же объявил себя в Сантареме самостоятельным правителем, немедленно вошел в сношения с Рамиро Леонским и стал помогать ему в возобновленных им нападениях на мусульманские округа. Когда затем сантаремский гарнизон отказался от него, он бежал к самому Рамиро, которому очень могло пригодиться его знакомство со страною и с порядками халифата. Тем важнее было для Абдуррахмана предупредить новые предприятия леонцев в этих странах.
И он исполнил это самым решительным образом: он поднял на ноги такое множество войска, какого еще не видывала мусульманская Испания; говорят, до 100 тысяч человек; чего Омейяд ожидал от этого войска, доказывается уже тем, что он заранее назвал предпринятый им поход «походом победы»[423]. Известно, что излишняя самоуверенность, которую мы совсем не ожидали встретить у такого человека, редко ведет к добру; так и здесь его ждало наказание. Дело в том, что постоянное предпочтение, оказываемое «славянам» в ущерб арабам, вызывало в войске все больше неудовольствия; теперь же, когда халиф доверил высшее начальство в этом большом походе (правда, под своим личным руководством) «славянину», да еще низкого происхождения, которого звали Неджда, это вызвало всеобщее раздражение. Правда, что уже раньше случалось, что «славяне» занимали в войсках высшие должности, как, например, хаджиб Бедр; но то был старый, заслуженный солдат, у которого в прошлом были заслуги; а этот Неджда — дурак, шут и тупица, говорили они, и ему-то высшие офицеры и генералы старых арабских знатных родов должны будут не только повиноваться, но и оказывать глубокое почтение! Итак, недовольные порешили доказать зашедшему слишком далеко халифу, что он больше зависит от их доброй воли, чем, по-видимому, ему казалось.
На открытое возмущение они не отважились, но решили подорвать успех войны, по возможности сдерживая себя во время битвы. Это был такой же предательский план, как тот, который замыслили противники последнего короля готов Родериха при Фронтере, и виновников его ждало такое же справедливое возмездие. Абдуррахману и в голову не приходило об этом замысле, и, перейдя со своими огромными полчищами через Дуэро к востоку от Заморы, он, уверенный в победе, встретился с войском Рамиро, к которому присоединилось наваррское войско Тоты, в августе 327 (939) г. у Симанкаса (Шент-Макес) и принял сражение. Арабские офицеры привели свой уговор в исполнение. После вялого сопротивления они стали отступать, и халифу не удалось удержать их; христиане же, силы которых удвоились благодаря этому успеху, так решительно ударили им в тыл, что мусульмане вскоре вынуждены были остановиться при Аль-Хандеге (Аль-Хандаке), чтобы дать им отпор. Но было поздно; войско уже пало духом и потерпело страшное поражение. Оно было разогнано во все стороны; множество людей пало под ударами мечей победителей; Туджибид Мухаммед, добровольно пришедший на помощь своему господину, попал в руки врагов, да и сам Абдуррахман едва спасся от смерти или от плена; когда он наконец был в безопасности, то вокруг него было всего только 49 человек. Однако же последствия этого похода, весть о котором достигла самых отдаленных границ христианского мира, также обманули все ожидания, как был обманчив исход его. Фернандо Гонзалес[424], знаменитый граф Кастильский, стесняемый в своих действиях набегами мусульман, теперь, после их поражений, воспользовался давно желанным случаем, чтобы восстать против ненавистного как ему, так и всем кастильцам государя — короля Леонского, не опасаясь за безопасность своей южной границы. Правда, что Рамиро одержал верх в этой борьбе и взял Фернандо в плен, но сопротивление кастильцев с тех пор служило помехой во всех его предприятиях, и даже после того, как он согласился выдать им их обожаемого графа, этот сумел устроить так, что король уже никогда не мог рассчитывать на силы Кастилии. Благодаря этому Абдуррахману было дано время, чтобы набрать себе новое войско и изгладить то неблагоприятное впечатление, которое должна была произвести эта горчайшая неудача в его жизни. Уже через год, в 328 (940) г., можно было возобновить излюбленные набеги на христианские владения, имевшие теперь тем больший успех, что кастильцы ничего не предпринимали с целью противодействовать успехам мусульман в их стране; ненависть их к леонцами была даже больше, чем отвращение их к «агарянам»[425]. Войска Абдуррахмана (сам он с тех пор никогда более не решался быть со своим войском) неутомимо грабили на «средней» и «нижней» границе. В 335 (946/47) г. Медина-Сели (Мединет-Салим, «город Салима») была вновь укреплена и сделалась главным оплотом мусульманской области против Кастилии. Блестящая победа Рамиро над кордовским войском при Талавере (339 = 950 г.), одержанная им уж незадолго до смерти, не была страшна, так как скоро после нее король умер в январе 951 (339) г., а после его смерти возгорелась ожесточенная борьба из-за трона между его сыновьями, Ордоньо и Санхо, в которую вмешались Фернандо Кастильский и Тота Наваррская. Таким образом, вся христианская Испания разделилась на два лагеря. При таких условиях мусульмане, почти ежегодно производившие во всех концах разбойничьи набеги, редко терпели неудачи, и, когда Ордоньо III наконец настоял на своем праве, он был все же вынужден предложить халифу мир на выгодных условиях в 344 (955) г. Абдуррахман принял условия: он не мог быть чрезмерно требователен, так как в то время он считал необходимым вновь больше приналечь на африканские дела.
Между тем как Магриб номинально принадлежал то Омейядам, то Фатимидам, на самом деле он всегда оставался более или менее самостоятельным; правда, что от времени до времени какому-нибудь особенно сильному вождю удавалось, в качестве «наместника» одной из династий, в течение нескольких лет сосредоточить в своих руках власть, которую признавали, с некоторыми ограничениями, и другие племена. Поэтому в общих чертах политика Омейядов могла сводиться лишь к тому, чтобы, путем возмущения берберов, причинять возможно больше затруднений Фатимидам, между тем как Фатимиды довольствовались тем, что держали кабилов в страхе решительными походами, от времени до времени повторявшимися, а союзникам своим среди них доставляли действительную поддержку, освобождая их западный фланг от постоянно угрожающей ему опасности. При таких условиях на стороне Абдуррахмана оказалось неизмеримое преимущество, когда восстание берберов из племени аурас под начальством Абу Язида привело к краю гибели владычество африканских халифов; не забудем, что в это же время, в 333 (945) г., омейядское войско, выступив под предводительством Ибн Томлоса из Цеуты, служившей им оплотом, вмешалось в эти дела и покорило на мгновение большую часть страны под верховную власть Омейядов. Но с того момента, когда Фатимид Мансур в отчаянной борьбе победил возмутившихся берберов, Абдуррахман лишился почти всего, чего он незадолго до того добился; мало того, прежняя противоположность интересов двух государств обнаружилась с удвоенной силой. Фатимиды никогда не могли простить властителю Андалузии его желания участвовать в нанесении им смертельного удара, а для Омейяда вновь усилившееся могущество соперника было опаснее, чем когда бы то ни было. Когда через несколько лет в Махдии вступил на престол Муызз, разрыв казался неизбежным. Чтобы добыть точные данные о подозрительных намерениях противника, Абдуррахман велел в 344 (955) г. одному из своих крейсеров перехватить сицилийское судно, на котором предполагались важные документы. Это сделало открытую войну неизбежной. И в то время, как сицилийский флот по приказанию Муызза громил Альмерию, во всех мечетях Испании шиитская шайка еретиков Фатимидов торжественно предавалась проклятию, причем одновременно снаряжалась экспедиция в гнездо Фатимидов — в нынешний Тунис. Каиду[426] Талибу, клиенту Абдуррахмана и вместе с тем одному из наиболее уважаемых начальников в войске, было вверено начальство над флотом. Однако сначала ему не удалось устроить высадку, благодаря бдительности неприятельских войск; на следующий, 345 (956) г. попытка его была удачнее: все побережье от Сусы на восток до Табарки, на севере средней Африки, особенно окрестности названных мест и лежащая недалеко от них Мерсаль-Хараз («гавань раковин») подверглись разграблению, а Мерсу даже подожгли[427].
Но оказалось, что это было только началом более важных событий. Было приступлено с большою энергией к новым снаряжениям; но в это время произошло неожиданное событие, вновь уничтожившее все расчеты: Ордоньо III умер в конце 345 или в начале 346 г. (весной 957 г.), а сын его Санхо I отказался от исполнения некоторых условий, входивших в заключенный с его отцом мирный договор. Пришлось снаряженным войскам, под предводительством Ахмеда ибн Налы, тотчас воспользоваться для похода на Леон; поход этот кончился большою победой нал христианами, но последствия его, с другой стороны, были неблагоприятны в том отношении, что халифу — Фатимиду было дано время нанести тяжелый удар Магрибу. В 347 (958) г. его полководец Джаухар появился с большими силами на западе; и в то время как он в этом и в следующем году (348 = 959) покорил страну до окрестностей Танжера и Цеуты вод власть Муызза, каидам Абдуррахмана, Ахмеду, Бедру-младшему и др., удалось только пройти по побережью Тлемсена и Шершеля (Ширшаля) и обезопасить Цеуту на случай нападения Джаухара, впрочем не воспоследовавшего. Постоянно натянутые отношения к Леону требовали большой осторожности; и уже в начале 347 (958) г. там произошли новые осложнения, вскоре потребовавшие напряжения всего внимания и всех средств халифа. Санхо был свергнут с престола недовольною знатью, во главе которой опять стоял Фернандо Кастильский, а брат Санхо Ордоньо IV (с вполне заслуженным прозвищем El Malo — «зловредный») был провозглашен королем. Очевидно было, что снова настал праздник на улице мусульман; но каких размеров должно было достигнуть торжество, приготовленное судьбой для увенчания всей жизненной работы халифа, — об этом, конечно, тогда не мог даже мечтать ни он сам, ни кто-либо другой во всей Испании. Санхо спасся бегством в Пампелуну; старая Тота, несмотря на свой возраст все еще с привычным мужеством правившая в Наварре, приходилась ему бабкой; и к ней-то он и обратился за помощью по поводу нанесенной ему обиды. Ее гордое сердце было возмущено позором внука; но ее небольшая сила была слишком ничтожна в сравнении с могучей силой Леон-Кастилии. Она решилась обратиться за помощью к Абдуррахману. Несмотря на всю непримиримость противоречий между мусульманами и христианами, с самого начала арабского завоевания были возможны преходящие союзы враждующих сторон для борьбы с общим врагом; союз бербера Манузы с герцогом Эудо Аквитанским послужил примером для целого ряда подобных же договоров, вплоть до соглашения Туджибида Мухаммеда с Рамиро II; поэтому, если Тота-королева решилась просить помощи у «агарянина», то вряд ли Тота-христианка могла иметь что-либо против этого. Роковой шаг был сделан: в Кордову явились наваррские послы просить халифа прислать войско, чтобы возвратить Санхо трон, и вместе с тем врача, чтобы восстановить расстроенное здоровье короля. Соединение этих двух просьб не должно удивлять: в христианских странах, в которых в то время почти не было речи о науках и искусствах, давно знали, что среди испанских евреев и язычников, вероятно благодаря особым козням диавола, было много мудрых людей, умевших удачно находить причины всякой болезни и для большинства из них составлять лекарства. Абдуррахману ничего лучшего и не надо было; понятно, что он был очень склонен в союзе с одним из своих наследственных врагов укротить другого. Но в то же время он решил воспользоваться этим случаем для того, чтобы особенно поднять уважение к себе. Для этой цели он послал в Пампелуну одного из самых замечательных людей в государстве, еврея Хисдая бен Шапрута, который был у него и министром финансов, и врачом, и наперсником, а вместе с тем одним из самых хитрых дипломатов между христианами, евреями и мусульманами того времени.
Он уже принимал участие в переговорах при заключении мира с Ордоньо III; теперь же ему предстояло решить задачу гораздо более трудную — выговорить у Санхо твердое обещание относительно уступки некоторых округов, в случае восстановления его власти, а Тоту уговорить сделать невиданный доселе шаг — отправиться с большою свитой в Кордову, чтобы лично изложить халифу свою просьбу, исполнение которой было заранее обещано. Если мы вспомним, что королева Наваррская при Аль-Хандеге лично повела свое войско против Абдуррах-мана, то побудительная причина и вся сила этого требования станет понятна; но остается непонятным, как удалось умному врачу-еврею настолько подсластить ей эту горькую пилюлю, что она наконец решилась скрепя сердце проглотить ее. Но он добился этого с той же ловкостью, с какой ему удалось склонить Санхо, во время лечения, предпринятого им, к договору, согласно которому, в случае восстановления его власти, он обязался уступить халифу десять из своих крепостей. Вероятнее всего, что и Тоту и Санхо побудили принять такое решение соображения политической необходимости. Итак, гордая королева, в сопровождении свиты, рядом с внуком и сыном, ничтожным Гарцией, вступила в Захру, блестящий дворец сарацинского государя, который дал своему народу возможность насладиться видом королей неверных, смиренно ищущих помощи у наместника пророка. При этом он стремился к чему-то большему, чем к простому удовлетворению личного тщеславия: он предвидел, что это блестящее доказательство его могущества должно в глазах подданных сильно поднять значение династии. Нечего говорить, что при приеме Абдуррахман был изысканно любезен. В распоряжение Санхо было дано сильное мусульманское войско, и в 348 (959) г. он захватил большую часть королевства Леонского, а в 349 (960) г. — и самую столицу, и в том же году Фернандо Кастильский попал в плен к Гарции, который, согласно уговору, вошел в страну с другой стороны. Ордоньо IV с трудом спасся в Бургос, а Санхо во второй раз вступил на престол, на этот раз в качестве ставленника кордовского халифа.
Завидной, бесспорно, в глазах людей была судьба Абдуррахмана ан-Насира, даровавшая ему высшее удовлетворение — смерть непосредственно за наибольшим успехом в его жизни. Он умер 70 лет, вследствие простуды, 2 рамадана 350 г. (15 октября 961 г.), в полном обладании счастья и могущества, которого он достиг благодаря собственным своим заслугам. «Рассказывают, — сообщает нам один арабский писатель[428], — что в бумагах Насира нашли собственноручно записанные радостные дни, которые не были для него ничем омрачены, отмеченные подряд, по дням, месяцам и годам. Эти дни были сосчитаны, и их оказалось четырнадцать! Ужаснись, о разумный, подумав, что такое земная жизнь; ведь она не дает нам безмятежного счастья и так скупо раздает своим детищам полноту удовлетворенности! Вот халиф ан-Насир, неизменный баловень счастья, которого удача в достижении высшего на земле обратилась в пословицу; пятьдесят лет[429], шесть месяцев и три дня он обладал властью, и только четырнадцать дней прошли для него неомраченными. Слава тому, чья сила неизменна и чье могущество вечно! Нет божества, кроме Аллаха!» Правда, его ближайший преемник хотел остаться на высоте своего предшественника, и, надо сказать, у него были данные для этого.
Сыну Абдуррахмана, халифу аль-Хакаму II, по прозванию аль-Мустансир биллаху, то есть ищущему помощи у Аллаха, было 46 лет, когда он вступил на престол. Умный и очень даровитый как человек, он, по желанию отца, давно принимал участие в государственных делах и успел усвоить себе основные начала его политики. Таким образом, он принял власть, обладая зрелой опытностью, и в течение пятнадцати лет (350–366 = 961–976) пользовался ею с твердостью и предусмотрительностью.
Так как он считался миролюбивым — действительно его характеру более соответствовало стремление к сохранению того, что есть, чем к новым завоеваниям, — то северные христианские государства не считали нужным выполнять обещания, данные Абдуррахману: Санхо оставил за собою свои крепости, а Гарция, вместо того чтобы послать Фернандо Кастильского в Кордову, как просил халиф, даровал этому важному пленнику свободу, под условием отказаться от Ордоньо. Когда затем кастильцы начали производить набеги на мусульманскую область, Ордоньо сам бежал в Кордову, чтобы в позорном самоунижении пасть к ногам халифа. Как ни отвратителен был этот человек, но им можно было воспользоваться; Хакам обещал ему поддержку и стал снаряжаться на войну. Санхо, почувствовав, что трон его снова поколебался, присмирел и снова заявил готовность выполнить взятые на себя обязательства; но Ордоньо вскоре после этого умер в 351 (962) г., а так как у халифа не было под рукою нового соискателя леонской короны, то Санхо опять стал храбриться и снова как будто стал туг на ухо. Но тут Хакам показал, что его миролюбие не имело ничего общего с добродушною слабостью; в 352 (963) г. он сам отправился в поход, и полководцы его Талиб и Яхья (сын Туджибида Мухаммеда, освобожденного в 329 (941) г. из плена) нанесли подряд несколько столь тяжких поражений наваррцам и кастильцам, что через несколько лет, в 355 (966) г., христиане всюду просили о мире. Хакам согласился, и мир этот оказался продолжительным, за исключением лишь кастильской границы, где только после смерти Фернандо в 359 (970) г. окончательно установилось спокойствие. Действительно, халиф всегда готов был поддерживать мир, если это можно было делать без ущерба для своей чести; но в Леоне вскоре за тем, в конце 966 (355/56) г., наступило время внутреннего упадка, после того как Санхо был отравлен своим верным вассалом; при этом дела осложнились благодаря опустошению Галиции норманно-датскими морскими разбойниками в 357–360 (968–971) гг., окончательно обессилившему это государство. Правда, что уже в 355 (966) г. и мусульманам пришлось терпеть от таких же нападений со стороны викингов у Лиссабона и Сильвеса; однако назойливые чужеземцы скоро оценили превосходство флота Хакама и предпочли для дальнейших занятий этим человеколюбивым ремеслом северное побережье христианских стран. В это время события в Африке, второй поход Джаухара и столкновения с Зиридом Болуккином и с Идрисидами, причем последние были взяты в плен и приведены Талибом в Кордову, — приближались уже к благоприятному для халифа исходу. Благодаря этому большая часть его правления прошла в почти безмятежном спокойствии, и магометанской Испании был обеспечен полный простор для развития лучшей силы на поприще мирных искусств. И Хакам был именно такой человек, который был способен вполне воспользоваться такими благоприятными условиями.
На мусульманском Востоке издавна считалось, что одна из необходимых добродетелей правителя должна была быть любовь к искусству, особенно к поэзии, рядом с щедрым покровительством его представителям.
Даже турки и монголы, лишь только соприкосновение с арабско-персидской цивилизацией, хотя бы самым поверхностным образом, смягчало их варварство, тотчас заводили, сперва просто из тщеславия, придворных поэтов, которые старательно воспевали своих покровителей в искусственных стихах; и не вина поэтов, если те, для кого предназначались стихи, понимали их только наполовину, а то и вовсе не понимали. Но едва мы переступили через порог Востока, как нам стало ясно, что для араба поэзия с ее суровой прелестью — неизбежная и единственная идеальная спутница на каждом шагу жизни, почти что от колыбели до могилы.
А ведь и Омейяды, в Испании не менее чем в Дамаске, — арабы до мозга костей; и йеменцы и кайситы, войны которых, несмотря на их пагубность, все же представляют геройский период в истории ислама на Западе, — также арабы; поэтому само собою понятно, что при дворе Абдуррахмана поэт так же близок к государю, как при дворе Язида или Валида. И точно так же понятно, что борьба между вождями и племенами шла не только при помощи острого меча, но и при помощи легкокрылого стиха. Но все же почти невероятно, что такие люди, как грозный Абдуррахман I, или Абд аль-Мелик ибн Омар, этот Брут среди Омейядов, были способны поддаваться почти сентиментальному настроению, которое сказывается в знаменитом стихотворении «К пальме». Говорят[430], что Абдуррахман, наряду с другими сооружениями, построил себе дачу близ Кордовы, которая должна была напоминать ему летний дворец Омейядов в Дамаске; поэтому он велел украсить сад главным образом растениями, произрастающими в родной Сирии. Между ними была и финиковая пальма, от которой, говорят, происходят все пальмы, растущие и теперь на залитом солнцем южном берегу Андалузии.
Неустанная борьба наполняла первые два столетия мусульманского владычества. Как и у древних бедуинов пустыни, и у них всю жизнь наполняли непрерывные войны, рядом с ними — любовь, от которой еще никто не мог уйти; и этим двум сторонам жизни уделяется преобладающее место в поэзии, лучшим представителем которой был тот Саид ибн Джуди, на долю которого выпала столь трагическая роль в борьбе арабов с ренегатами. Но рядом с этой поэзией, в которой изливалась арабская душа, при дворе эмиров, как уже и раньше при дворе Омейядов в Дамаске, появляется мало-помалу менее непосредственная, более искусственная поэзия, основное содержание которой составляет восхваление правителей. Все больше начинает преобладать эта остроумная игра мыслей и слов, которая, в противоположность к поэзии старого времени, столь характерна для стихотворства времени Аббасидов. Сношения Испании с Востоком дают проникать и на Запад таким лицам, как, например, певец Зирьяб, а увеличивающаяся утонченность городской цивилизации, с своей стороны, содействует изяществу. Искусные подражания в духе старых образцов и впоследствии считаются неизбежным испытанием таланта стихотворца; но, как бы они ни ценились туземною публикой, живая струя арабско-испанской поэзии чувствуется только там, где она течет в том русле, с которым сроднилась. Но и здесь уже вначале проявляется новое влияние — испанско-народное, — обусловливающее существенное отличие от придворной поэзии Востока. Недаром прирожденная наклонность араба — всякое событие из жизни выражать песнью — встретилась с родственной ей склонностью испанца, особенно андалузца, к песням и звукам. У нас есть несомненные указания на то, что не только арабские воины III (IX) столетия, но и их национально-испанские противники владели не только мечом, но и словом: и само собой разумеется, что по мере того, как все теснее сливаются эти два племени в однородное общество, чувство и мысль индогерманцев начинает оказывать влияние на семитов. Естественно, что это влияние вначале сказывается только в низших слоях: но со временем и высшие классы не могут устраниться от этого течения, следы которого особенно ясно выступают в искусственной поэзии того времени. Своеобразная нежность и глубина чувства, поражающая нас во многих из их произведений и составляющая как бы противовес восточным хитросплетениям и неразрывной с ними утонченности, поразительная для того времени восприимчивость к красотам чудной природы, выражающаяся в самых привлекательных описаниях, — вот, между прочим, черты в высшей степени характерные для испанско-арабской поэзии, и они-то, на наш вкус, ставят ее значительно выше общего уровня собственно восточной поэзии того времени. Классические представители этого направления принадлежат, правда, к периоду после падения халифата, но начало развития принадлежит, конечно, более раннему времени, можно прямо сказать, что оно совпадает с началом более тесного сближения между победителями и побежденными; и заслуга Омейядов — эмиров и халифов состоит в том, что они, благодаря разумному покровительству, создали при кордовском дворе для искусства положение, благодаря которому ему было обеспечено дальнейшее развитие. Уже Абдуррахман I, в котором поэтическая жилка пробивалась, несмотря на исполненное забот и неустанной борьбы правление, любил собирать вокруг себя поэтов. Вскоре после него появился при дворе и начал пользоваться все большим влиянием Яхья ибн Хавам из Хаэна, араб из племени бекр-ваиль, из среды которого еще до Мухаммеда вышел целый ряд знаменитых поэтов. Он был так хорош собою, что его обыкновенно называли аль-Газаль («газель»), и вместе с тем он обладал таким блестящим талантом, что его признавали даже в Багдаде, где любили смотреть на андалузцев свысока, и признавали несмотря на то даже, что там было известно, что он должен был покинуть двор Абдуррахмана II из-за насмешливого стихотворения, направленного против Зирьяба, явившегося из Багдада в Кордову. Мы уже упоминали об особенном увлечении этого эмира поэзией и музыкой, заставлявшем его слишком забывать более важные государственные дела; но и Абдуррахман III за войнами и политикой не забывал уделять внимание и покровительствовал своим придворным поэтам. Самыми знаменитыми из них считаются: Ахмед ибн Абд Раббихи, автор знаменитого сборника «Икда» («Ожерелье»), в котором собрано много поучительного и интересного из области истории и вообще общеобразовательных предметов, и Саид ибн Мунзир, умевший в блестящих импровизациях прославлять могущество своего повелителя. Но еще важнее, чем произведения отдельных, даже знаменитых поэтов, было общее распространение поэтического творчества в Испании. Живость андалузцев, их находчивость при возражениях и в импровизациях знамениты на всем Востоке; и соответственно с этим здесь, как и у арабов пустыни, почти каждый — в большей или меньшей степени — поэт. Уже в первой половине X века целые стихотворные сборники могли составляться исключительно из произведений испанских поэтов (сборник Ибн Фараджа состоял из 20 тысяч двустиший); и эта плодовитость скорее увеличивалась, нежели уменьшалась с ростом национального развития. Но рядом с поэзией широко развивались и остальные области словесности. Особенно те области, на которые мусульмане даже здесь обращали пристальное внимание, — это ревностное изучение науки о преданиях и применительно к ней и остальные отрасли богословия и юриспруденции; но мы можем не останавливаться на этом, так как мы уже указывали на то, что в этой области испанцы никогда не выходили из тесных рамок учения Малика, особенно с тех пор, как оно, главным образом благодаря стараниям берберского факиха Яхьи, получило официальное значение. И по грамматике и филологии испанцы только работали над достройкой уже установившихся на Востоке учений; зато в области истории и географии мы им обязаны многим существенным. Правда, что начало занятий этими предметами для них покрыто мраком, да и вряд ли когда-нибудь и выяснится. Однако нам известно, что уже во второй половине III (IX) века известный богослов и грамматик Касим ибн Асбаг, между прочим, написал историю испанских Омейядов и вместе с тем основал историческую школу, через посредство которой мы и узнаем обо всем этом.
Первые представители этой школы Ахмед ар-Рази и сын его Иса написали целый ряд книг по истории и географии своей страны, извлечения из которых мы неоднократно встречаем у позднейших историков; и мы имеем полную запись (мы бы сказали: записки по лекциям) преданий Мухаммеда ибн Омара, известного вследствие его происхождения от Сары, внучки короля готов Витицы, под прозвищем Ибн аль-Кутии «сына (то есть потомка) готки». Но как ни почтенна была эта деятельность, покровительство Омейядов имело на нее в одном отношении очень неблагоприятное влияние. Как и на востоке у Аббасидов, так и здесь у испанских Омейядов история обратилась в придворную историографию. Большинство из названных писателей этого круга — клиенты Омейядов, все зависевшие от расположения своего господина и постоянно опасавшиеся в чем-нибудь не угодить ему.
Испания до Абдуррахмана III в математике, астрологии и фармакологии в значительной степени еще зависела от Востока, куда начиная с Мамуна стала проникать греческая наука. По отношению к багдадским врачам и астрономам испанцы долгое время были на положении учеников; и почти исключительно заслугой халифа Хакама II было то, что они в этом отношении стали на собственные ноги и что научная жизнь оживилась в Испании. Правда, Абдуррахман III и в этом отношении сделал кое-что: когда в 338 (949) г. византийский император[431] вместе с другими подарками прислал ему экземпляр знаменитой фармакологии Диоскорида в греческом оригинале, с изображениями описанных в ней растений, то в Кордове не оказалось никого знающего по-гречески; тогда халиф отписал императору, чтобы тот прислал ему ученого, знающего по-гречески и способного преподать этот язык нескольким рабам, с тем чтобы они перевели присланное сочинение. Через два года, в 340 (951) г. в Кордову прибыл греческий монах Николай. По предложению ученого еврея Хисдая беи Шапрута, Абдуррахманова любимца, была назначена комиссия из врачей, при помощи которой был исполнен перевод этой важной книги на арабский язык, устранивший множество ошибок и сомнений, бывших в прежнем переводе восточного происхождения, и установивший соответствие растений и других веществ и, таким образом, положивший прочное основание для дальнейшего развития медицинских наук в Испании.
Хакам же II с первых шагов своего правления проявил сознательное стремление поднять свой народ и в умственном отношении до того же передового положения среди цивилизованных наций, до какого отец его довел в политическом отношении. Хакам был едва ли не ученейший изо всех когда-либо бывших правителей. Его страстью было собирание книг. Во всех больших городах Востока, от Каира до Багдада, у него были агенты, добывавшие списки с новых сочинений и скупавшие ценные экземпляры старых; с особенным удовольствием он принимал и щедро вознаграждал за посвященные ему книги, которые наперерыв преподносили знаменитые ученые Востока, успевшие прослышать про щедрость его по отношению к представителям науки, доходившую до расточительности. С удовольствием он принимал также при своем дворе уважаемых исследователей, в большом числе «через пустыни и моря» приходивших к товарищу по науке, у которого они рассчитывали встретить не только научное общение, но и признание своих заслуг. Он стремился сделать главнейшие основы образования доступными и для народных масс: в одной Кордове он основал двадцать семь училищ, в которых бесплатно обучались мальчики из бедных семейств. Стараниям халифа соответствовал подъем интеллектуального оживления среди его подданных. «В Андалузии почти каждый умел читать и писать, между тем как в христианской Европе даже самые высокопоставленные особы, не принадлежавшие к духовенству, не имели об этом понятия»[432]. Кордовский университет пользовался большим уважением как в христианских, так и в магометанских странах; студентов его насчитывались тысячи, и если научные взгляды, преподававшиеся здесь и распространявшиеся отсюда, с нашей точки зрения представляются несвободными и связанными узами догмата, то все же они в высшей степени содействовали общему образованию, как среди факихов, так и среди других кругов.
Изо всего, что было создано Омейядами, только Кордовская мечеть еще теперь свидетельствует о их «большом уме». После того как Абдуррахман I положил основание этому зданию, эмиры Хишам, Абдуррахман II и даже скупой ханжа Мухаммед, а также Абдулла продолжали работать над его завершением и расширением. О минарете Абдуррахмана III мы уже говорили; но больше всех их сделал в этом отношении Хакам II. Он удлинил постепенно образовавшиеся до него одиннадцать нефов на целых 105 маховых саженей и в конце их устроил новый михраб; кроме того, вся мечеть была украшена со всею роскошью, какую позволяла богатая государственная казна.
Правда, что спустя некоторое время и аль-Манзор (точнее, аль-Мансур), знаменитый министр и регент при сыне Хакама, еще больше расширил это здание, увеличив число нефов восемью новыми, так что всех их было девятнадцать при тридцати трех поперечных, поддерживаемых более чем 1100 колоннами. Но Хакамово сооружение все же больше всего содействовало украшению храма, и поэтому он прежде всего его памятник, еще и теперь вызывающий в зрителе глубокое удивление.
Глава 4Регентство и междоусобная война
Мнения ученых об истинных силах, влияющих на историческое развитие, существенно расходятся. Одни говорят, что ничего не совершается без могучего влияния гениальной личности героев; по другим, все зависит от широко распространенных и глубоких течений, заполняющих бессознательными ощущениями душу народную и в известное время проявляющихся со стихийною силой; по третьим, все сводится к известному вопросу сытости желудка. Несомненно, что такая крупная личность, как Абдуррахман III, была способнее, чем кто-либо, создать единый народ из испанцев и арабов, разъединенных в религиозном и национальном отношении; несомненно, с другой стороны, что многие обстоятельства в то же время способствовали примирению этих противоречий. Но я не решился установить внутреннюю связь между этими двумя положениями. И я должен рассчитывать на снисхождение по поводу подобного же пробела в предстоящем изложении упадка цветущего государства, которое мы только что видели в полном блеске. Созидающая сила достигшего высокого развития народного духа начала ослабевать, или проще: испанские мусульмане не вынесли столь длинного ряда счастливых дней, и в решительную минуту не явился новый герой; каждая из этих двух точек зрения верна по-своему. Однако довольно размышлять, пора рассказывать.
Едва халиф Хакам II достиг 60-летнего возраста, как был поражен ударом в начале 364 г. (конце 974 г.). Хотя он и остался жив и даже не был совершенно разбит параличом, но умственные способности его настолько пострадали, что он был вынужден все больше предоставлять государственные дела первому визирю, Джафару аль-Мусхафи. И несмотря на то что последний был обязан своим положением более своему литературному таланту, чем каким-либо заслугам, и вследствие этого не отличался особенною деятельностью, дела все же шли своим порядком; только некоторые происшествия в Африке и Арагоне указывали на некоторое ослабление прежней сильной власти на окраинах; но являлся сам собою вопрос: что будет после смерти халифа, которому, очевидно, оставалось недолго жить. Он был уже не молод, когда на его долю выпало счастье сделаться отцом; любимая жена его Субх (то есть «утренняя заря» — перевод ее действительного имени, Авроры), красивая уроженка земли басков, родила ему в 351 (962) г. Абдуррахмана, а в 354 (965) г. — Хишама, из которых старший, еще в младенческом возрасте, умер, к великому горю отца. Таким образом, оставшемуся в живых Хишаму было только десять лет, когда халиф почувствовал приближение конца. Понятно, что тяжелая забота лежала на сердце у этого надломленного человека при мысли о том, как влиятельные «славяне» и арабы, в течение полустолетия привыкшие к твердой руке зрелых правителей, сделают из беспомощного отрока игралище своих интриг или принесут его в жертву своему близорукому честолюбию. И все же он всею душой желал сделать его своим наследником; и даже если бы он подумал о том, как отзовется правление дитяти на государстве, на которое он, конечно, смотрел, как и все восточные, да и многие из невосточных правителей, как на свою личную собственность, то и тогда едва ли он отказался бы от своего задушевного желания. Вследствие этого он собрался с последними силами и принял все меры, казавшиеся необходимыми для обеспечения признания Хишама со стороны подданных. И когда он принял присягу высших сановников своему сыну, то он мог успокоиться на том, что, благодаря установлению наследника по прямой линии, он не отступил от порядка, установившегося у испанских Омейядов с Абдуррахмана I. Правда, что при этом он должен был завидовать своим смертельным врагам, халифам Фатимидам, их прекрасному шиитскому догмату, согласно которому титул халифа мог переходить только от отца к сыну. Один из мудрых предков Хакама II догадался распространить среди народа пророчество, согласно которому падение династии (теперь достаточно популярной) должно было последовать немедленно вслед за отступлением от престолонаследия по прямой линии; но понятно, что подобное пророчество имело ничтожную силу в сравнении, например, с общепризнанным законом о престолонаследии, и только от верности или каприза высших сановников, от ловкости Авроры, а главное, от случая зависело исполнение последней воли умирающего. Таким образом, несмотря на кажущееся высшее могущество и расцвет государства, в действительности господствовала полная неизвестность, когда Хакам II испустил дух 3 сафара 366 г. (1 октября 976 г.).
В то время при дворе было две партии: с одной стороны «славянские» евнухи и стража, 1000 человек, под начальством Джаузара и Фаика, очень избалованные вследствие того, что халиф безусловно доверял им во всем, что касалось его личности, с другой — партия арабско-испанских чиновников, во главе которых стоял первый визирь Мусхафий[433]. Однако не этот ничтожный человек, какое бы значение он себе ни придавал и как бы он ни воображал, что все нити правления сходятся в его руках, был действительным главою этого кружка, но домоправитель Мухаммед ибн Абу Амир, с которым нам необходимо ближе познакомиться. Происходя из не особенно выдающегося арабского дворянского рода, он принадлежал к числу людей, обязанных своим возвышением какому-то удивительному счастью; правда, если ближе присмотреться, то оказывается, что счастье это не так легко ему давалось. Так как семья его, владевшая в провинции Альгесирас старым родовым замком, при котором было очень мало земли, не могла, при вступлении его в жизнь, дать ему больших средств, то он вынужден был, по окончании юридического факультета Кордовского университета, в качестве частного ходатая (как мы бы сказали) добывать себе средства составлением прошений и других бумаг для частных лиц, пока наконец ему представился случай пристроиться к месту. Это было место писца при столичном суде; но и здесь виды на хорошую карьеру были слабы. Мухаммед ибн ас-Салим, кордовский кади, в качестве высшего судьи в столице, в то же время первый судейский чиновник в стране, был замечательный юрист и администратор, под руководством которого способный человек мог далеко уйти; но Ибн Абу Амир ему не понравился. И в самом деле, многие считали молодого писца просто сумасшедшим. Нам передают рассказ, относящийся еще ко времени его студенчества, поразительно напоминающий переданный нами раньше анекдот из молодости визиря Низам аль-Мулька. Говорят, что однажды он сидел со своими товарищами в саду; разговор шел о том и о сем, как вдруг Ибн Абу Амир, до сих пор молчавший, воскликнул: «Я буду правителем этой страны!», а когда остальные посмеялись над этой глупой шуткой, он продолжал: «Пусть каждый из вас скажет, какую должность он желает; я дам ему ее, когда буду государем». Тогда некоторые стали шутя просить кто должности кадия, кто градоначальника столицы, кто смотрителя кордовских рынков; а один, рассерженный его хвастовством, сказал, что просит, чтобы его в таком случае, раздетого догола и смазанного медом, так чтобы его жалили мухи и пчелы, провезли верхом на осле, сидя лицом к хвосту, по улицам столицы. Несомненно, что честолюбивая мысль болезненно преследовала молодого человека, и в глазах всех благоразумных людей он должен был казаться таким же сумасшедшим, каким впоследствии показался бы некий артиллерийский подпоручик в Бриенне, если бы он тогда вздумал прямо открыть свои планы. Можно себе представить, что такой мечтатель едва ли обладал качеством хорошего чиновника и едва ли поэтому заслуживает упрека кадия, считавшего рассеянного писца малопригодным. Желая сбыть его с рук под благовидным предлогом, он решил дать ему лучшее место и попросил хаджиба Мусхафия дать какую-либо другую должность этому человеку, непригодному для юридической карьеры. Вскоре освободилось место управляющего имениями, записанными на имя малолетнего принца Абдуррахмана, и Мусхафий, желая угодить влиятельному кадию, рекомендовал на это место Ибн Абу Амира. Этот честолюбец знал, что вся его будущность зависит от его представления при дворе.
Нечего говорить, что он пустил в ход все свои таланты, и, благодаря ловкости его и еще тому, что он в 26 лет[434] был красивый и видный мужчина, он чрезвычайно понравился султанше Авроре. Халиф, носивший на руках свою жену, родившую ему двух сыновей, предоставлял ей распоряжаться в этих делах; таким образом, бывший секретарь суда в 356 (967) г. получил место, которого желал. Правда, что это было незначительное место при дворе, но умный и честолюбивый Ибн Абу Амир ценил несравненную выгоду легкого доступа в гарем, обитательницы которого, несмотря на строгую замкнутость по отношению ко внешнему миру, в сношениях с более или менее влиятельными придворными пользовались значительно большей свободой. По различным поводам он часто бывал на приеме у матери принца, по удельным имениям которого (как сказали бы теперь) он вел счетные книги; и он как нельзя лучше умел пользоваться этими приемами. Он проявлял все лучшие качества своего выдающегося ума и остроумия и умел все больше нравиться султанше; вследствие этого очень скоро она назначила его управляющим собственными имениями и добилась того, что уже через семь месяцев после появления его при дворе он был назначен начальником монетного двора. Должность эта в Средние века в большинстве восточных государств считалась одною из первых при дворе, и в то же время, конечно, лицо, занимавшее ее, должно было пользоваться особым доверием. Мухаммед особенно дорожил своим положением еще потому, что через его руки проходили огромные суммы. Он не читал Евангелия, но собственным умом дошел до правила, что друзей надо приобретать земными сокровищами. Мы не знаем, воровал ли он прямо для самого себя, но несомненно, что воровал для других, и притом, как все, что он делал, в громадных размерах. Как только кто-либо из влиятельных лиц нуждался в деньгах, любезный начальник монетного двора тотчас готов был выручить его. И чтобы постоянно поддерживать веселое настроение у Ситты (государыни) Субх и ее дам, этот любезный кавалер пускал в ход всю свою неисчерпаемую изобретательность по части изящных и, конечно, очень ценных безделок, одинаково делавших, правда, честь его остроумию, но не в меньшей мере и его кошельку. И во всем гареме только и речи было, что о прелестных преподношениях любезного придворного; даже халифу, когда он бывал там, приходилось выслушивать все о том же, а халифские подарки всегда доставляли меньшее удовольствие, чем подарки Ибн Абу Амира.
Впрочем, Хакам, несмотря на всю свою ученость, не смотрел на мир глазами профессора старой школы. «Не знаю, откуда у этого человека берутся деньги, — ворчал он, — он либо чернокнижник, либо финансовый гений. Как бы то ни было, я не совсем спокоен за наши деньги, находящиеся у него в руках». Однако, не желая нарушить гаремный мир, он до поры до времени не поднимал дела; но когда враги, которых, конечно, было довольно у этого влиятельного человека, несмотря на его милую предупредительность ко всем, наконец выступили с положительным доносом, халиф назначил следствие. Но ведь недаром Мухаммед приобретал друзей; начальник одного из главных управлений предоставил в его распоряжение необходимую сумму и, благодаря этому «переводу», наличность оказалась в полном соответствии с книгами.
Хакам был доволен, считая, что в его распоряжении был действительно финансовый гений; любезный сослуживец получил обратно свои деньги, Ибн Абу Амир попал еще в большую милость, а несчастные, попавшие впросак доносчики должны были с позором удалиться. В награду за честное и успешное ведение дел безукоризненный начальник монетного двора стал получать должности, одну доходнее другой, так что вскоре он был в состоянии, сохранив свои щедрые привычки, с такой лихвою окупавшиеся, блестяще обставить собственный дом. Впрочем, излишне было бы проследить все тайные пути, которыми он достигал все большего расположения, как при дворе, так и среди всех классов населения. Но справедливость требует указать на то, что тогда еще он при случае был способен и на дела большей важности. Когда Хакамов генерал, Талиб, достигший в войне с Идрисидами блестящих успехов, стал тратить неимоверное количество денег, халиф послал Мухаммеда в Африку с чрезвычайными полномочиями, чтобы положить предел этой расточительности. И здесь он действительно показал себя финансовым гением и к тому же большим дипломатом — он умудрился сократить в должной мере расходы, не возбудив этим негодования офицеров и солдат. Напротив, рассчитывая, что их содействие легко может пригодиться в будущем, он стал ловко входить в их интересы, и благодаря своей неисчерпаемой любезности в обращении, причем он сохранял должную твердость, успел в самое короткое время расположить их в свою пользу. Блестящее выполнение возложенного на него поручения еще увеличило расположение к нему со стороны Хакама; и во время болезни халифа его покровительнице Авроре стоило небольшого труда добиться назначения его домоправителем. Вследствие этого под его началом была вся дворцовая прислуга, и, таким образом, от него, да еще от первого визиря Мусхафия и начальников телохранителей «славян», Джаузара и Фаика, зависело в решительную минуту выполнение последней воли халифа относительно своего наследника. Ибн Абу Амир решительно стоял вместе с визирем за выполнение воли Хакама; оно и понятно, так как его положение вместе с судьбой султанши было связано с правлением ее сына, а Мусхафий, скорее всего, мог рассчитывать при несовершеннолетнем правителе удержать бразды правления в своих надежных, по его мнению, руках. Но это-то и не нравилось «славянам»; они не желали зависеть от человека, который им был ненавистен и от которого, ввиду противоположности интересов арабов и «славян», они могли ожидать лишь сокращения своих льгот. Таким образом, они решили, после смерти Хакама, возвести на престол вместо Хишама брата покойного — Мугиру. Они одни присутствовали во дворце в последние минуты жизни халифа, благодаря этому они могли не оглашать смерти его до прибытия во дворец Мусхафия. Так как все входы и выходы охранялись «славянами», то он оказался здесь в их власти и был вынужден подчиниться их требованиям о признании их плана. Но он подчинился только для вида; и когда «славяне» уже не сомневались в успехе, он быстро потребовал к себе Ибн Абу Амира и еще нескольких сторонников, особенно начальников арабских и берберских полков, составлявших гарнизон столицы. Все сходились на том, что следовало во что бы то ни стало воспрепятствовать осуществлению плана «славян», и вернейшим средством казалось, конечно, устранение их кандидата, прежде чем он узнает что-либо обо всем этом. Но как ни единодушны все были и в этом вопросе, ни у кого из присутствовавших военачальников не поднималась рука на сына великого Абдуррахмана. Тогда, ко всеобщему удивлению, на это дело вызвался Ибн Абу Амир, положение которого, в качестве гражданского чиновника, скорее всего, давало ему повод уклониться от этого поручения, исполнение которого было немыслимо без военной силы. До сих пор никто не подозревал под его любезно-изящной внешностью такой неистовой энергии. Но все же все были довольны, что нашелся человек, взявший на себя роль палача. В его распоряжение был дан военный отряд, и он направился к дому Мугиры, который и не подозревал о смерти Хакама, как и вообще все находившиеся вне дворца. Дом был окружен, и Ибн Абу Амир явился к принцу. Он известил его о смерти Хакама и спросил его, какого он мнения относительно вступления на престол юного Хишама. Смысл вопроса был ясен. Чтобы предотвратить эту заставшую его врасплох опасность, Мугира без колебаний изъявил готовность присягнуть на верность своему племяннику и предоставить любое обеспечение относительно своего дальнейшего поведения. Он умолял пощадить его жизнь. Даже у самого беззастенчивего эгоиста бывают минуты, когда в нем проявляется нечто вроде намека на совесть. Мольбы несчастного молодого человека (ему было только 27 лет) произвели некоторое впечатление на того, кто явился, чтобы впервые запятнать себя невинной кровью. Вследствие этого Ибн Абу Амир послал к Мусхафию гонца, сообщая ему о происшедшем и советуя отменить смертный приговор. Но визирю «славяне» были страшнее, чем убийство, тем более что совершить его должен был другой, и он немедленно ответил ему, требуя незамедлительного приведения в исполнение приговора. Ибн Абу Амир уже зашел слишком далеко; дальнейшим колебанием он ставил на карту всю свою карьеру, и — какую карьеру! Он отдал ничтожную дань человечности, выйдя из той комнаты, в которой его солдаты задушили несчастного принца. Затем он снова возвратился к Мусхафию.
План «славян» не удался. Им нечего было и думать о том, чтобы силою победить кордовские берберско-арабские войска, превосходившие их численностью, не говоря уже о народе. Вследствие этого они на время покорились, и на другой день одиннадцатилетний Хишам II (366–403 = 976–1013) без дальнейшего сопротивления был провозглашен халифом с прозвищем аль-Муайяд, «поддержанный (Богом)», а народ был в восторге от торжественного переезда юного государя и еще более от дарованных льгот по уплате податей. Мусхафий получил звание хаджиба, а Ибн Абу Амир был причислен к визирям. И хотя бывший судейский писец по чину был ниже хаджиба, но он уже теперь был первым лицом в государстве. Правда, что в руках хаджиба все еще сосредоточивались все нити правления, а номинально в его распоряжении были даже все войска столицы и провинции, но благодаря его слабохарактерности он, в сущности, располагал лишь тенью власти. Главные военачальники, особенно Туджибид Яхья в верхней пограничной провинции, а Талиб — в нижней, презирали министра и не обращали на него никакого внимания.
Во дворце «славяне» выжидали случая, чтобы отомстить, а решающее влияние на юного халифа, от имени которого велись все дела, имела, конечно, мать его Аврора, покровительница и, как все настойчивее утверждала народная молва, любовница Ибн Абу Амира. Но все же, если хаджибу Мусхафию при тех больших средствах, которыми он располагал, не удавалось упрочить своего положения и стать действительным правителем государства, то причиною этого была только его неспособность. Его умения хватало только для повседневных дел управления; и он был беспомощен при всяком случае, требовавшем быстрой решимости и чрезвычайных мер. В таких случаях должен был действовать более умный и энергичный Ибн Абу Амир; и он пользовался этим положением для возвышения своего значения, для приобретения новых друзей и для все большего оттеснения Мусхафия. И, употребляя в дело всю свою хитрость, из-за которой его впоследствии прозвали «лисицей» (салаб), он начал с того, что сделал безвредными «славян», удалив Джаузара, сослав Фаика, отстранив других более уважаемых начальников; затем, когда, вследствие все более настойчивых жалоб жителей пограничных областей на постоянные обиды со стороны леонцев, пришлось снарядить поход на север, предводительство которым хаджиб не решался принять на себя, визирь, для которого не было невозможного, любезно предложил свои услуги. Нападение его на христианскую область увенчалось успехом, и, к радости кордовцев, уже начавших было проявлять беспокойство, он возвратился с богатою добычей и множеством пленных (366 = 977 г.); этим он снова внушил уважение населению столицы, а неожиданно проявившимся военным дарованием и справедливою щедростью он еще увеличил свою популярность в войске. Мусхафий хорошо понимал, что государству и ему лично угрожала серьезная опасность вследствие натянутых отношений, бывших между ним и Талибом; и тут Ибн Абу Амир с присущей ему любезностью взял на себя посредничество, пользуясь для этой цели вторым походом против христиан, который он спустя несколько месяцев совершил совместно с Талибом. Дело это он повел так успешно, что всецело привлек на свою сторону первого генерала в государстве и еще больше настроил его против хаджиба. Уверенный теперь в поддержке Талиба, он решил нанести первый удар тому, чьим слепым доверием он до сих пор пользовался: в момент победоносного возвращения кордовских войск в столицу указом халифа сын Мусхафия Мухаммед был отставлен от занимаемой им должности градоначальника столицы и на его место был назначен Ибн Абу Амир (366 = 977 г.). Мера эта была необходима, так как при сыне хаджиба, ленивом и неэнергичном, подобно отцу, допускались значительные беспорядки, и безопасность при нем не была ограждена; что же касается его преемника, то против выбора его никто не мог ничего возразить, так как любимец султанши здесь, как всюду, проявил свои выдающиеся дарования. Он ни перед чем не останавливался в борьбе со всякими непорядками, и даже сына своего[435] за какой-то поступок, вероятно совершенный под влиянием юношеского задора, приговорил к наказанию плетьми, вследствие чего несчастный умер. Но жители столицы, огражденные благодаря такой строгости от всяких злоумышленников, тем с большим уважением относились к энергичному, самоотверженному чиновнику. А Мусхафий теперь только понял, что тот, кого он считал своим преданнейшим другом, на самом деле был его опасным и бессовестным соперником. Оставалось только одно средство, чтобы разрушить его планы, в осуществлении которых он ушел слишком далеко, — это примирение с Талибом и заключение с этим первостепенным генералом союза против дерзкого выскочки. Он написал ему, обещая ему все, что могло польстить честолюбию старого офицера, воображающего, что он призван и к государственной деятельности; наконец, он просил руки его дочери для одного из своих сыновей. Талибу было безразлично, чрез кого ему приобрести сильное влияние при дворе, а потому он согласился на предложение. Но понятно, что эти переговоры не могли оставаться тайной от кордовского градоначальника и домоправителя халифа, располагавшего множеством шпионов. Едва известие это дошло до Ибн Абу Амира, как он поспешил употребить в дело все средства, какими только располагал, чтобы воспрепятствовать осуществлению столь опасного союза. С тем демоническим искусством, при помощи которого впоследствии, например, Наполеону I удавалось, несмотря на многократно проявленное вероломство, возбуждать доверие своими обещаниями, и он сумел в последнюю минуту уговорить Талиба отказаться от данного обещания; в заключение он попросил у него руки дочери, на которой хаджиб надеялся женить своего сына. Храбрый, но чересчур уверенный в своем величии генерал попал в ловушку. Султанша Аврора исключительное обладание своим любовником принесла в жертву необходимости заручиться содействием первого генерала в государстве. Она сама устроила свадьбу. Ибн Абу Амир сделался зятем Талиба, и этим была предрешена судьба Мусхафия. Окончательное падение его последовало несколько месяцев спустя (367 = 978 г.) из-за столь обыкновенного обвинения в растрате казенных денег, которое должно было особенно странно звучать в устах его соперника. Мало того, у Ибн Абу Амира еще хватило бесстыдства устроить так, что халиф поручил ему ведение следствия. С беспощадной жестокостью подверглась преследованию вся родня сверженного хаджиба; уважаемый офицер армии пал жертвой личной ненависти Ибн Абу Амира, который не мог отказать себе в подлом удовольствии надругаться над несчастием сраженного противника. В течение пяти лет он таскал его за собою во всех путешествиях и походах, подвергая всяческим истязаниям, пока это наконец не надоело ему, и он велел покончить с несчастным стариком, успевшим искупить свои грехи истинно мусульманским мужеством и стойкостью в несчастий.
Нет, кажется, ни одной страны в мире, которая была бы избавлена от злодеяний честолюбивых женщин, стоявших близко к трону. Не пощадили они и мусульманскую Испанию. Жена Абдуррахмана II, Таруб, из-за своего сына хотела отравить мужа.
Аврора превзошла ее, пожертвовав из-за своего любовника если не физическою, то духовною жизнью своего сына. В то время, как Ибн Абу Амир, после падения Мусхафия, занял наконец должность хаджиба, которой он добивался постепенно, шаг за шагом, халифу Хишаму минул тринадцатый год. Говорят, что он от природы одарен был живым умом и был развит не по летам; если вспомнить, что Абдуррахман III уже 22 лет в качестве самодержца совершал великие дела, то можно было предвидеть в недалеком будущем конец опеки Авроры и Ибн Абу Амира. Понятно, что это шло вразрез с намерениями султанши, а тем более с честолюбивыми планами фаворита. Поэтому они решили по возможности подавлять умственное развитие юноши, чтобы держать его под постоянной опекой. До нас не дошло описание тех гнусных средств, которые с этой целью были пущены в ход, и мы только можем догадываться о них; несомненно только, что старались уже в раннем возрасте непрерывными молитвами и постом отвлекать его мысли от мирского дела, держать его в полном неведении обязанностей, соответствовавших его высокому призванию, словом — превратить многообещающего государя большого цветущего государства в ограниченного и невежественного монаха. Как показывает дальнейший ход событий, этот дьявольский план удался как нельзя лучше. Однако, прежде чем успели добиться полного духовного обезличения несчастного юноши, неожиданно наступившая опасность на деле показала, как важно было с точки зрения благородных опекунов уже тогда устранить всякую возможность самостоятельного проявления воли со стороны юного халифа. Несмотря на все влияние, которым пользовался Ибн Абу Амир, на все слои столичного населения благодаря несомненным удачам его административной и военной деятельности в недовольных все же не было недостатка. Завистники нового всесильного хаджиба, личные друзья Мусхафия, а главным образом униженные, хотя и не устраненные, «славяне» тайно сеяли смуту; но опаснее всего было то, что и кордовские факихи недолюбливали временщика: они верхним чутьем чуяли в этой «лисице» безбожника и еретика; и в самом деле, едва ли он лично придавал значение тому или иному вероучению. Слухи, проникавшие в народ из дворцового гарема, становились все неприличнее. Поэтому решено было сразу избавиться от хаджиба и его царственной любовницы, умертвив Хишама и провозгласив халифом другого внука великого Абдуррахмана — Абдуррахмана ибн Убейдуллу. «Славянин» Джаузар, несмотря на свою отставку от придворной службы, знавший ходы и имевший возможность проникнуть к халифу, взялся совершить убийство. Действительно, ему удалось добиться приема; но когда он бросился с кинжалом на царственного юношу, один из присутствовавших вовремя подскочил к нему и схватил его, после чего он был арестован. После расследования несколько заговорщиков и с ними сам претендент Абдуррахман были казнены; но умный Ибн Абу Амир на этом не успокоился. Участие факихов в этом деле заставило его призадуматься; и он решил, что надо перед лицом всего мира засвидетельствовать свое правоверие и уверить духовенство в том, что ему нечего опасаться нарушения своих прав, пока он стоит во главе правления. Благодаря своей находчивости он скоро нашел для этого средство простое и в то же время целесообразное: он пригласил наиболее уважаемых ученых богословов столицы в большую библиотеку Хакама II и предложил им, вследствие того, что правительство-де решило по мере сил ограждать общину верующих от яда лжеучений, выбрать все книги, имеющие отношение к безбожным наукам — философии, астрономии и т. д., чтобы их сжечь и этим положить конец всяким наукам, идущим вразрез с религией. Действительно, покойный халиф, свободный от предрассудков, имел в своей библиотеке значительное количество подобных книг; поэтому легко себе представить, с каким наслаждением и с какой добросовестностью добрые богословы принялись за работу выборки всей этой чертовщины. Для того чтобы еще яснее выказать свое усердие к делам веры, благочестивый хаджиб лично принял участие в торжестве сожжения; Хакам перевернулся бы в гробу, если бы узнал, что здесь делалось с его драгоценными рукописями. Обе стороны были довольны достигнутым успехом. Правда, что астрономия и математика со времен Маслами успели получить достаточно широкое распространение, но начатки философской науки были надолго заглушены, и факихи до поры до времени оставили Ибн Абу Амира в покое. Но стало очевидно, что, ввиду всяких возможностей, надо было еще более оградить личность халифа от соприкосновения с внешним миром. Подобно тому как недавно к нему проник убийца, впоследствии мог найти доступ какой-нибудь честолюбивый чиновник или офицер и незаметно оказать влияние на царственного юношу, без имени которого, как бы то ни было, ничего не могло совершаться. Поэтому хаджиб в 368 (978) г. затеял нечто новое. Чтобы обеспечить свое правление от всякой случайности, которую все же можно было ожидать со стороны резиденции Хишама, Захры, он построил целый город на берегу Гвадалквивира, несколько к востоку от Кордовы, предназначавшийся для местопребывания как его лично, так и высших правительственных учреждений. Город этот был назван Аз-Захира («блестящая»). В течение двух лет постройка его настолько подвинулась вперед, что хаджиб мог переселиться туда со своими чиновниками. Вскоре новый город достиг цветущего состояния, в качестве действительного средоточия правительственных учреждений, так что затмил собою саму Захру, где остался халиф, едва ли не в качестве пленника. За ним строго следили, а в конце концов дворец его был даже обнесен стеной и окопан рвом и выход за дворцовую ограду был сделан невозможным. Официальное толкование этого положения было таково, что нужно-де халифа оберегать от повторения преступных покушений и что он сам, желая беспрепятственно предаваться своим благочестивым наклонностям, поручил ведение государственных дел своему испытанному хаджибу.
Однако умный и деспотичный министр знал, что этим достигнуто еще далеко не все. Правда, что предприятие его — на глазах у всего народа устроить таинственное исчезновение государя — было оригинально, и у этого фокусника не было недостатка в ловкости; но спрашивалось, как на это посмотрит народ, со времени Абдуррахмана III привязавшийся к династии, которой был обязан своим величием и гордившийся ею. Если более близорукая часть общества могла ошибаться относительно действительного значения Хишама в государственных делах, то среди высокопоставленных лиц было немало таких, провести которых было не так легко. Никто в этом отношении не был страшнее для хаджиба, чем его тесть Талиб, покрытый славой полководец Абдуррахмана III и Хакама, влияние которого на войска, как ни популярен был Ибн Абу Амир в некоторых военных кружках, все же чувствовалось далеко за пределами наместничества «нижней границы». И когда Талиб содействовал своему зятю при свержении Мусхафия и вступлении на его место, он вовсе не имел в виду сделать его всесильным, а тем более — принять участие в устранении сына Хакама, по отношению к которому, как к представителю династии, старый клиент Омейядов твердо решил сохранить верность. Это хорошо было известно Ибн Абу Амиру; и чтобы быть готовым к разрыву, который, при таких обстоятельствах, становился лишь вопросом времени, он должен был обезоружить его — то есть отнять у него войско. Очевидно, безнадежное предприятие; но «лисице» и оно удалось. Надо было те войска, которые были вне подведомственного Талибу наместничества и, следовательно, не под его личным начальством, поставить в исключительную зависимость от правительства, а затем настолько пополнить их извне, чтобы даже в открытом поле иметь перевес над старым полководцем. Первую из намеченных целей хаджиб осуществил, в основании изменив устройство арабского войска. При старой областной системе члены отдельных племенных и областных союзов и в войске составляли особые отделения, так что оно до некоторой степени представляло совокупность представителей этих союзов. Ибн Абу Амир уничтожил этот порядок, распределив людей по отдельным полкам, не считаясь с их происхождением и местом жительства; таким образом, все единство теперь зависело от личностей назначенных от правительства начальников. Мера эта была проведена без всяких затруднений, и это — лучшее доказательство того, что старый племенной строй арабов и берберов со времен Абдуррахмана III был подорван в корне. Для достижения второй цели хаджиб воспользовался положением дел в Магрибе, несколько изменившемся со времени болезни Хакама II. Ослаблением влияния Омейядов по ту сторону пролива, явившимся следствием вялости и неумелости Мусхафия, не мог не воспользоваться такой энергичный человек, как Зирид Булуггин, наместник Фатимидов в Африке. В 369 (979) г. он появился с большим войском на западе, и хотя ему в конце концов и не удалось окончательно покорить старейшин зенатов, которые, после прежних поражений, были сосредоточены здесь и, конечно, держали сторону Омейядов, но все же он с такою силой оттеснил их к самым стенам неприступной Цеуты, что толпы их оказались в очень затруднительном положении, стесненные в узком пространстве, и в данную минуту не знали, как им быть. Этим обстоятельством воспользовался Ибн Абу Амир, имея возможность под благовидным предлогом двинуть целые толпы берберов в Испанию будто бы для того, чтобы защитить верных союзников от их притеснителей, а на деле для того, чтобы увеличить количество войск, на которые он мог положиться. Но он при этом не упустил из виду и защиту государства со стороны южной границы; он значительно увеличил гарнизон Цеуты, хотя, впрочем, самая борьба с Булуггином была предоставлена оставшимся в Африке кочующим шайкам зенатов, которых подзадоривали денежною помощью. Хаджиб принял на службу пришедших берберов, оказывал им внимание и осыпал их всякими милостями, особенно их начальника Джафара ибн Али; однако он не считал возможным удовольствоваться этим отрядом, а рядом с ним составил еще другой, который, буде возможно, должен был находиться в еще более исключительной зависимости от него и притом состоять из самых непримиримых врагов государства, из христиан севера. Население Неона, Кастилии и Наварры переживало трудное время. С одной стороны, со времени Абдуррахмана III им что-то не удавались разбойничьи набеги на мусульманскую область; напротив, их собственные пограничные округа то и дело подвергались вражеским опустошительным набегам; с другой — у них не прекращались войны между отдельными князьями и государствами, особенно разгоревшиеся с тех пор, как в Кастилии стало пробуждаться стремление к независимости. Суровая и малоплодородная горная страна (не забудем, что благодатные области юга и востока были почти без исключения в руках мусульман) при таких условиях не была в состоянии прокормить размножающееся народонаселение, а внутренние раздоры мало благоприятствовали развитию духа общности и патриотизма. Неудивительно поэтому, что, когда прошел слух о том, что кордовский министр вербует новое наемное войско из людей всех стран и обещает наемникам невиданное жалованье и вообще блестящие условия и почетное положение, всякие неудачники в большом числе стали переходить в магометанскую область. И чем когда-то для Абдуррахмана были его «славяне», чем впоследствии для Фридриха II Гогенштауфена в Италии были сарацины, тем стали теперь для Мухаммеда ибн Абу Амира христиане. Резко разобщенные с окружающими их мусульманами благодаря национальности и языку, они составили исключительно преданное его личности войско телохранителей, на которое он мог вполне положиться, проявляя самостоятельность в сношениях со «славянскими», берберскими и арабскими начальниками остальных частей войска, приучая их к повиновению и решительно выступая в случае какой-либо попытки возмущения. Таким образом, в 370 (981) г. хаджиб был готов.
Если Талиб некоторое время не вполне понимал истинные стремления своего зятя, то надолго для него эти подготовительные действия не могли оставаться тайной. Впрочем, перенесение присутственных мест в отстроенную тем временем Захиру (370 = 981 г.) и заключение Хишама могло заставить призадуматься даже самых доверчивых. Таким образом, несмотря на то что отношения между двумя высшими сановниками государства были по внешности дружелюбные, разрыв был неизбежен. И вот около этого времени при встрече в какой-то крепости на христианской границе между ними произошла ссора. Талиб, старый солдат и, вследствие этого, плохой дипломат, прямо закричал на своего лицемерного союзника: «Собака ты! Ты губишь династию, ты уничтожаешь военную силу, ты стараешься установить в стране господство произвола!» И в пылу гнева он с мечом бросился на Ибн Абу Амира. Удар был бы смертельный, если бы не подскочил кто-то из свиты и не успел отклонить его. Но несмотря на это, он ранил хаджиба, который, пораженный и беззащитный, желая избежать этой бешеной вспышки, бросился через парапет башни, на которой произошло столкновение. За этот прыжок он поплатился бы жизнью, если бы ему не удалось во время падения схватиться за выступ стены, «с которого его могли снять ждавшие его снаружи люди». Талиб был настолько порядочен и вместе с тем неосторожен, что махнул на него рукой. Но междоусобная война стала неизбежна.
Знаменитый полководец, верный слуга трех халифов был тысячу раз прав в своих упреках; но все же счастье было для страны, что в борьбе, как почти всегда в подобных случаях, победа осталась не на стороне строгой честности, но на стороне лицемерной лжи. Чтобы совладать с установившимся положением, чтобы спасти государство от раздробления, нужен был такой выдающийся государственный деятель, как Ибн Абу Амир; понятно поэтому, что и на этот раз боги решили не так, как того хотелось бы старику Катону. Талиб, хорошо сознававший, что перевес на стороне противника, призвал на помощь леонцев, и Рамиро II, видевший в распре в лагере мусульман желанную возможность изменить прежние условия, не замедлил оказать ему поддержку. Союзное войско двинулось на Кордову от имени халифа, которому-де лживый хаджиб не давал проявлять свою власть. После нескольких стычек произошло большое сражение, в котором, казалось, испытанная храбрость и военное искусство лучшего полководца своего времени должно было решить победу, но вследствие несчастного случая — падения Талиба с лошади победа осталась на стороне Ибн Абу Амира. Между убитыми оказался труп последнего истинного защитника династии Омейядов. Ее власть вместе с ним сошла в могилу. В течение двадцати лет воля могущественного министра была высшим, единственным законом. Правда, что не было недостатка в интригах и заговорах, направленных к тому, чтобы вырвать у него из рук захваченную им власть; но каждый раз этому человеку хитростью и насилием удавалось разоблачить планы противников, еще пока они не успевали созреть, или во время приведения их в исполнение. Вначале он проявлял самое подлое коварство, направлял свои удары не только против действительных, но и против возможных врагов; так, еще в 372 (983) г. по его приказанию был предательски убит предводитель берберов Джафар, храбрости которого он в значительной степени был обязан своим успехом, и нечего говорить, что он выставил на вид свою глубокую печаль по случаю потери такого друга. Однако впоследствии он показал себя как в этом, так и в других отношениях с совершенно иной стороны.
Рассматривая возвышение этого замечательного человека (самого замечательного из всех выдвинутых мусульманскою Испанией) с первых шагов его до того времени, на котором мы теперь остановились, мы должны согласиться, что едва ли где-нибудь во всемирной истории можно встретиться с властью, добытой более подлыми средствами. Уж во всяком случае, не в Испании. Правда, что здесь коварство и насилие проявлялись, быть может, больше, чем где бы то ни было; но насколько выше стоит, например, Абдуррахман I или даже какой-нибудь Абдулла в сравнении с этим человеком, который с крадеными казенными деньгами пробрался в гарем и, ухватившись за бабью юбку, дополз до трона. Но никогда, с другой стороны, человек, присвоивший себе тем или иным способом власть, не пользовался ею с большею умелостью и в более широких размерах, чем в данном случае. Так и кажется, что с того мгновения, когда нет более сомнения в верности успеха, «лисица» исчезает и появляется лев. Лишь одна незначительная черта напоминает нам о том, что мы имеем дело не с царственной природой. Говорят, что, когда хаджиб почувствовал себя на высоте власти и неограниченно господствовал над всей Андалузией, он призвал к себе своих товарищей, с которыми он когда-то, еще будучи бедным студентом, беседовал о своем будущем величии. Каждому из них он дал ту должность, которой тот тогда просил; но того, чья насмешка его тогда обидела, Ибн Абу Амир не мог простить; правда, что он не привел в исполнение тот приговор, который бедняга произнес над самим собою, но наказал его конфискацией имущества за шутку, неуместность которой сказалась так поздно. Подобно халифам, Ибн Абу Амир, на деле занимавший теперь их место, считал, что его положение требует, чтобы он собрал вокруг себя поэтов и писателей и предоставил им восхвалять его. Но несмотря на то что расцвет андалузской поэзии, весну которого видели его предшественники, все более развивался, и выдающиеся поэты, блиставшие еще при Хакаме II, как, например, Юсуф ар-Рамадий, Ибн Деррадж и др., являлись также украшением эпохи его преемника, а историки, как, например, известный Ибн аль-Фарадий, продолжали повествовать о подвигах испанских мусульман; словом, литературное богатство скорее увеличивалось, чем уменьшалось, — несмотря на все это, раздавались жалобы на то, что Ибн Абу Амир часто оказывал покровительство ничтожным льстецам и всяким стихокропателям вместо истинных царей искусства и науки; он не обладал тем утонченным вкусом, который передавался из рода в род в законной династии. Но во всем существенном он, после того как окончательно утвердил свою власть, не отставал от величайших правителей, каких знал ислам. Прежний бесчестный школьник проявлял теперь справедливость, не знавшую личностей; он, отдавший когда-то на произвол тупого фанатизма факихов библиотеку Хакама II, теперь пользовался каждым случаем, чтобы поставить некоторый предел неистовым преследованиям со стороны духовенства; ужасный эгоист, для которого не было ничего святого в его честолюбивой погоне за властью, теперь, когда никто не посмел бы помешать исполнению любой его причуды, проявлял иногда почти трогательное самообладание; так, когда он узнал, что одна из его рабынь, пользовавшаяся особым его расположением, воспылала любовью к одному из придворных визирей, он сдержал гнев и ревность и соединил тех, которые незадолго до этого боялись за свою жизнь. Кажется, как будто неотступная идея, под влиянием которой он находился и в ранней юности, только на время оттеснила на задний план лучшие стороны его личности, как бы то ни было, совершенно необыкновенной.
Главными его качествами были почти безошибочная проницательность и несокрушимая сила характера. И эта сила поддерживала его до последнего вздоха, когда он, больше похожий на мертвеца, чем на живого человека, мучимый страшною болезнью, лично еще раз сражался против христиан; она не покидала его ни разу в жизни. Он лично предводительствовал в пятидесяти двух походах; и подобно тому, как он ни на минуту не давал христианам отдохнуть от своих нападений, и в делах внутреннего управления ничто не могло избегнуть его внимания. «Правители не должны спать, — сказал он как-то одному из приближенных, который вздумал уговаривать его не изнурять своего здоровья непрерывною ночною работою. — Если бы я досыпал, то скоро во всей столице все заснули бы». Первым и главным предметом его заботы всегда оставалось войско, которое он создал для себя и которое он неустанно увеличивал и пополнял берберами и христианами. При своей блестящей щедрости он железной дисциплиной сдерживал войско, готовое повиноваться ему по малейшему знаку. В качестве полководца он проявил не менее блестящие дарования, чем во всем остальном, и притом счастье ему сопутствовало неизменно; за всю свою жизнь он не проиграл ни одного сражения. Но сильнее всего этого было непосредственное влияние его личности на солдат, в своей беззаветной преданности готовых за него в огонь и в воду. Он каким-то чутьем угадывал, чем можно повлиять на простого человека; он умел говорить с ним, не столько словами, сколько действиями, смысл которых, частью непосредственный, частью символический, имел почти волшебное значение. Однажды он делал смотр войску. Молчаливо и неподвижно, как этого требовала страшная строгость его дисциплины, перед ним стояли полки. Вдруг он заметил, что где-то в задних рядах что-то блеснуло: оказалось, что один из солдат показал своему соседу свой меч, причем он выскользнул из ножен. Тотчас он вызвал этого человека и спросил его, как он посмел без приказания обнажить меч, зная, что это строго запрещено. Тщетно несчастный пытался оправдаться. «На это нет оправданий», — отвечал военачальник. Тут же провинившийся был обезглавлен тем же самым мечом, а отрубленную голову, посаженную на пику, пронесли по рядам, чтобы показать людям, что значит дисциплина. Если случалось, что хаджиб был недоволен трусостью своего войска, он снимал свой золотой шлем и молча садился на землю, как бы желая этим сказать, что он считает позорным обращать свое внимание на столь жалкие деяния. Этого бывало довольно, чтобы вызвать в солдатах нечеловеческие усилия. Благодаря таким средствам гениальный знаток людей скоро достиг того, что все это войско — берберы, христиане и арабы — представляло в его руках неодолимую силу, находившуюся в его личном и неограниченном распоряжении. Пока он был жив, внутренние и внешние враги бессильно разбивались об эту силу. И народные массы постепенно забывали о своем законном халифе ввиду ослепительных успехов узурпатора, из года в год следовавших непрерывно один за другим.
И правда, даже во времена великого Абдуррахмана ислам в Испании не достигал такой силы восточного блеска, как за эти двадцать лет, когда победоносные знамена непрерывно развевались над золотым шлемом Мухаммеда ибн Абу Амира. Прежде всего Рамиро II пришлось дорого расплатиться за помощь, оказанную им Талибу. Уже на следующий год после победы над последним хаджиб двинул свои войска на север (371 = 981 г.). Замора, за исключением крепости, была взята и разрушена мусульманским отрядом под начальством омейядского принца Абдуллы, по прозванию Сухой Камень[436], а окрестности ее были страшно опустошены. Пока Рамиро звал на помощь кастильского графа Гарцию Фернандеса и Санхо Наваррского, сам Ибн Абу Амир с главными силами прошел внутрь страны, разбил союзников при Ла-Руеде, взял и разрушил Симанкас (Шент-Макес) и еще раз нанес поражение христианам под самыми стенами Леона. Уж мусульмане проникли было в город, но были вынуждены к отступлению наступившею дурною погодой, указывавшей на приближение зимы. Давнее недовольство леонцев против Рамиро еще возросло после этих неудач. В Галиции против него восстал двоюродный брат его, Бермуда II, в 982 (372) г., и последствием этого междоусобия было позорное обращение одного за другим к Кордове, где они униженно просили о помощи. Но им пришлось обратиться уже не просто к Мухаммеду ибн Абу Амиру: никогда не упуская из виду основания собственной династии взамен династии Омейядов, хаджиб воспользовался блестящим исходом похода, чтобы предварительно принять один из тех почетных титулов, которые до сих пор принимали только халифы. От имени Хишама был издан приказ присоединить к имени первого министра титул аль-Мансур — «победоносный»[437], выставлять это имя на государственных грамотах и возглашать его во время пятничной молитвы после имени халифа. И целование руки правителя, наравне с вышеупомянутыми обрядами, бывшее исключительным правом самого государя (впрочем, магометанские халифы в этом отношении всегда были менее притязательны, чем наместники Христа), требовалось сперва от визирей, а потом и от омейядских принцев. И никто не возражал на это. Напротив, сановники и столичная знать наперерыв спешили отдавать себя в добровольное рабство хаджибу; это было неизбежное следствие усиления самодержавия при Абдуррахмане. Царедворцы исполняли гораздо больше, чем от них требовали, добровольно оказывая и сыновьям всемогущего регента ту же честь. «Как только, — насмешливо замечает летописец позднейшего времени, — один из его мальчуганов попадался им на глаза, они обступали его, без конца целовали ему руку, чмокая в каждый пальчик отдельно». Однако регент, как всякий выскочка находя удовольствие в подобных проявлениях, менее чем кто бы то ни было был склонен видеть суть власти в этой внешней стороне. Скоро он доказал, что не из пустого тщеславия он хотел называться аль-Мансуром, как некогда самый могущественный из Аббасидов. Не один из мусульманских властителей наводил ужас на христиан Северной Испании; но ни один образ не запечатлелся с такою страшною определенностью в народной памяти, как образ Альманзора, как христиане называли его и как его еще теперь называют западные историки. И если бы даже для него не было необходимым вступить на путь завоевателя с целью заставить народ забыть о его незаконном положении рядом блестящих подвигов, вызвать одобрение и уважение со стороны духовенства в качестве борца за веру, то все-таки к этому его побудило бы честолюбие и потребность удовлетворения своей могучей энергии. При сказанных условиях он скоро покончил с Леоном. Он с готовностью дал вспомогательное войско в распоряжение Бермуды II, которому и после смерти Рамиро было оказано сопротивление; правда, что благодаря этому войску Бермуде удалось установить свою власть в 374 (984)[438] г., но вследствие того, что войско осталось в его стране, он на некоторое время сделался вассалом Кордовы. Положение короля было до такой степени ненадежно, что он был вынужден выдать одну из своих дочерей, Терезу, в жены язычнику. Между тем Альманзор лично совершил несколько набегов в область Кастилии и Наварры; но главную мощь его нападения пришлось испытать в 375 (985) г. графству Барселонскому, столица которого, в первый раз после более чем полутораста лет, была завоевана мусульманами. Христианские и берберские наемные войска хаджиба ужасно свирепствовали в этом несчастном городе: они сожгли его, умертвили гарнизон и большинство жителей, а остальных увели в рабство. Однако если и раньше войны мусульман, по нашим понятиям, были беспощадны, то их следует считать еще довольно человечными для Средних веков, особенно по сравнению с гораздо большими жестокостями, которые позволяли себе христиане. Теперь благодаря составу войска Альманзора жестокость и необузданность проявлялись все в большей степени и со стороны мусульман. Но все же немало времени прошло до той поры, пока это различие сгладилось, и настоящее арабско-испанское воинство до конца своего существования сохранило дух рыцарского благородства, даже по отношению к смертельным врагам, дух, реже проявлявшийся в католической Испании. Но христианские разбойники, как и берберы, в магометанском войске слишком часто позорили имя ислама, отказывая вопреки военно-религиозным законам их вероучения в пощаде беззащитным и предаваясь ужасным убийствам.
После разгрома Барселоны пришлось на время прекратить более значительные действия на севере, так как дела в Западной Африке потребовали решительного вмешательства со стороны регента. Пока там правил Зирид Булуггин, в качестве главного наместника Фатимидов, жители Магриба, помня хорошо известную им энергию его, сохраняли спокойствие. Но в 373 (984) г. он умер, и западные берберы надеялись, что им удастся с большим успехом отделаться от влияния его сына и наследника, Мансура. Но в то время, когда племена, тяготевшие к Кордове, особенно около Феца, уже готовы были объявить свою независимость, случились новые, неожиданные осложнения. Незадолго до смерти Булуггина халиф Фатимид Азиз разрешил возвратиться в Магриб Хасану ибн Каннуну, Идрисиду, взятому в плен Талибом в 363 (974) г. и впоследствии занесенному судьбой в Каир. Булуггину не надо было ничего лучшего, как иметь отъявленного врага Омейядов правителем в Феце; вследствие этого он оказал ему поддержку войском, а Хасану удалось привлечь на свою сторону некоторых западных берберов. Альманзор не мог допустить, чтобы династия, устраненная Хакамом II, при его правлении снова обосновалась у ворот государства. Поэтому он послал в Африку войско, и Ибн Каннун, заметивший перевес неприятельского войска, имел неосторожность сдаться, поддавшись уверению военачальника в том, что его жизнь будет пощажена. Но когда его привели в Кордову, Альманзор отказался признать капитуляцию, заключенную без его полномочия. Он хотел обезопасить себя на будущее время от зловредного и энергичного Идрисида и велел его обезглавить, а вместе с ним и превысившего власть военачальника, поставившего хаджиба в неловкое положение. Все остальные члены рода Идрисидов, находившиеся еще в Испании и в Магрибе, снова подвластном Кордове, были заточены (375 = 985 г.). Неблаговидное нарушение данного Хасану обещания и казнь офицера, действовавшего, по-видимому, добросовестно, вызвали большое неудовольствие; особенно раздражало народ и духовенство то обстоятельство, что так поступили с Идрисидом, который, в качестве шерифа[439], то есть Алида и потомка пророка, все же заслуживал особого снисхождения. Альманзор сумел отнестись ко всеобщему негодованию с присущим ему умом. Он внезапно почувствовал глубоко религиозную потребность украсить большую кордовскую мечеть капитальною пристройкой. Этим он польстил духовенству, дал заработок народу и воспользовался случаем похвастать толпами несчастных христианских пленников, приведенных им после походов на север, которых он заставлял в оковах, на глазах у всего народа, трудиться над украшением магометанского храма. Это совершенно соответствовало вкусам толпы, которая обыкновенно приписывает себе большие успехи государства: и Альманзор заботился о том, чтобы и впредь развлекать толпу подобными диковинными зрелищами, которые содействовали скорейшему забвению казни шерифа. Затем он с новою силой двинулся против леонцев. Можно себе представить, что гарнизоны Альманзора в области бедного Бермуды вели себя не так, как подобает приличным гостям; но в Кордове не обращали внимания на его неоднократные жалобы, так что он наконец отважился выгнать мусульман из страны. Как ни справедлива была эта мера, но ему пришлось дорого расплатиться за нее. Уже в начале 377 г. (в середине 987 г.) хаджиб подошел к Коимбре[440], которая и была завоевана и разрушена до основания; в 378 (988) г., пройдя мимо Бермуды, ожидавшего нападения в Заморе, хаджиб появился у столицы Леона, оставив всюду по всему длинному пути следы своих жестоких опустошений. После продолжительного мужественного сопротивления храбрые защитники столицы не выдержали его решительного напора. Участь жителей была не лучше участи барселонцев: хаджиб камня на камне не оставил в этом городе. Отсюда победители повернули в Замору; король не надеялся отстоять город и тайно покинул его, чем, конечно, дал жителям полное основание без особых колебаний отдаться Альманзору. Многие округа страны, чтобы только избавиться от ужасов войны, признали верховную власть Кордовы; Бермуда теперь владел только областью между Асторгой, которую он между тем сделал своею столицей, и морем. Преследовать его еще дальше регенту помешал ряд событий, отвлекших его внимание в другую сторону.
Между тем как в его дворце в Захире его окружали льстецы, в других местах, особенно в пограничных провинциях, наместники которых не в такой степени были в его руках, было немало недовольных среди арабских войск и даже в правительственных кругах; сознававшие свое преимущество как по происхождению, так и по личным качествам перед ненавистным выскочкой чувствовали потребность положить конец этому захвату власти. Одним из первых среди них был Туджибид Абдуррахман ибн Мутарриф, наследственный наместник Сарагосы, гордившийся своим почти царственным саном и возмущавшийся необходимостью оказывать повиновение хаджибу. Но не менее его и Омейяд Абдулла Сухой Камень, наместник толедский, завидовал министру, который все более присваивал себе права члена царствующей династии. Эти два лица, войдя еще в соглашение с сыном регента Абдуллой, считавшим, что отец несправедлив к нему (Альманзор, не без основания, считал его не своим сыном), устроили заговор, имевший целью не более и не менее как устранение регента и раздел государства. Заговор еще не успел созреть, как Альманзор уже узнал о нем. Он ловко сумел привлечь на свою сторону аль-Хаджара (Сухой Камень), а Туджибида уговорил сделать набег в Кастилию, во время которого он устранил его от должности и арестовал в 379 (989) г.; но так как он поручил наместничество его сыну, то не встретил возражений со стороны могущественного рода, с прочным положением которого в северной провинции, несомненно, надо было считаться. На Абдуллу он хотел подействовать мягкостью; но сердце молодого человека было отравлено злобой и недоверием, и он бежал в Кастилию, к Гарции. Немедленно Альманзор пошел на него войною, взял у него несколько крепостей и, в конце концов, так стеснил его, что Гарция вынужден был выдать перебежчика в 380 (990) г. И еще не дошел Абдулла со своим провожатым до мусульманского лагеря, как над ним был приведен в исполнение смертный приговор, встреченный им с большим мужеством. Абдуррахман также был казнен, а аль-Хаджару удалось на время спастись в Асторгу.
Но Альманзор решил раз навсегда отбить у христиан охоту оказывать покровительство всяким бунтовщикам против его власти. Сперва он подстрекнул сына Гарции, Санхо, к восстанию против отца, причем оказал ему поддержку войском (384 = 994 г.); Гарция, смертельно раненный в битве на берегу Дуэро, попал в руки к мусульманам, и Санхо сделался графом Кастильским и данником своего покровителя. Затем регент снова пошел на Бермуду Леонского, который, потеряв Асторгу, был вынужден просить о мире; мир был принят под условием выдачи аль-Хаджара и ежегодной уплаты дани. Казалось, что и третьего заговорщика, подобно его несчастным товарищам, ждала насильственная смерть, но он униженно упросил Альманзора даровать ему жизнь, и последний презрительно даровал ему жалкое существование в тюрьме.
Этот опасный заговор не имел других последствий, кроме печального исхода для его зачинщиков и еще более глубокого унижения почти всей христианской Испании перед этим несокрушимым человеком, который даже в замыслах врагов находил источник нового усиления своей власти. Теперь он считал, что пришло время сделать последний шаг по направлению к той желанной цели, к которой он приближался с чрезвычайною медленностью и осторожностью, но с непоколебимой выдержкой. После того как он еще в 381 (991) г. передал своему юному сыну Абд аль-Мелику звание хаджиба, а в 382 (992) г. прибавил к своему почетному титулу еще слово аль-Муайяд, то есть официальное прозвище самого халифа Хишама, он теперь велел величать себя Сейядом, «властителем», и аль-Мелик аль-Керимом, «благородным царем». Только на священный титул халифа он не посмел посягнуть, так как он знал, что, только пользуясь именем наместника законного верховного главы, он мог поддерживать тот волшебный сон, в который, по-видимому, впала совесть народа и духовенства. Но царем он хотел называть себя; да таковым он и был на деле и оставался до конца, несмотря на то что как раз теперь была сделана еще последняя попытка свергнуть его с высоты. Уж почти двадцать лет прошло с тех пор, как дворцовый домоправитель, благодаря собственной хитрости и расположению султанши Авроры, добился руководящей политической роли. То проклятие, которое обыкновенно тяготеет на связи, основанной не на твердом основании ясного самоопределения, но на зыбкой почве произвольного и временного настроения, и здесь в течение этого долгого промежутка сказывалось неоднократно.
Мать халифа должна была мало-помалу убедиться в том, что с усилением власти Альманзора его обожание уменьшалось даже внешним образом, и влияние ее на мужа и регента становилось все слабее. Теперь, когда он назывался царем, состарившаяся султанша почувствовала, что она совершенно отстранена и что напрасно она принесла своего родного сына в жертву неблагодарному. Но не в ее характере было покориться этому. Теперь она обдумывала со всею хитрою находчивостью, действовала со всей ужасной энергией глубоко оскорбленной, страстной женщины, чтобы снова втоптать в грязь кумир, поднятый ею из грязи. Она располагала только одним оружием против него, но зато страшным: личностью сына, по отношению к которому она извратила свое материнское чувство. Когда-то она употребила все старания для того, чтобы в зародыше заглушить всякое проявление воли у бедного мальчика; теперь все ее силы были направлены на то, чтобы пробудить в нем уснувшую волю и путем выяснения его недостойного положения возбудить его слабые силы к сопротивлению против своего тюремщика. В то же время ее посланцы, которых у нее было немало из числа старых слуг и личных приверженцев династии, сеяли смуту среди столичного населения и среди влиятельных кругов в провинции. Средства для этого доставляли большие казенные суммы, еще сохранявшиеся во дворце Захры. Когда вскоре за тем среди жителей Кордовы стало распространяться мнение, что халиф, силою устраненный регентом от общения с народом, жаждет освобождения из-под ига преступного узурпатора, случилось нечто неожиданное: Хишам сперва проявил по отношению к своему опекуну заметную холодность, а затем прямо стал упрекать его. И в то же время (в конце 386 или в начале 387 г. = 996/97 г.) в Феце открыто восстал могущественный предводитель зенатов, Зири ибн Атийя, влияние которого распространялось на весь Магриб, прогнал чиновников Альманзора, запретил произносить его имя на молитве в мечети и громогласно заявил, что переправится со своими берберами через пролив, чтобы освободить из плена властителя правоверных. Эта угроза была тем опаснее, что и Бермуда II Леонский, узнав о восстании африканца, снова объявил себя независимым. Альманзор, хорошо зная, где был корень зла, попытался противиться ему, приказав, на основании мнения государственного совета и духовенства, удалить государственную казну из дворца халифа; но было поздно: Аврора отказалась исполнить это приказание, ссылаясь на волю халифа. Употребить открытую силу против священной особы халифа значило бы возбудить бурю, которую необходимо было предотвратить. Для обыкновенного человека из данного положения было бы два выхода: подчиниться или удалиться. Но Альманзор был не обыкновенный человек (и в этом его, как всегда, неполное оправдание перед судом истории), а исполин по духу и характеру. Наибольшая опасность, значение которой он хорошо сознавал, доставила ему вместе с тем высшее торжество в том, что при всем оказавшемся бессилии его материальной власти победу одержала исключительно сила его личности. Он по праву мог бы сказать о самом себе, что с него довольно было бы и половины его духовных сил; теперь же он воспользовался всеми. Ему удалось еще раз поговорить с халифом с глазу на глаз, и с полным обладанием своего гения он предстал перед нерешительным монархом; и, так же как некогда мать его без сопротивления отдалась обаянию его речи, так он теперь снова и притом навсегда поработил сына своим духовным превосходством. Халиф снова передал ему формально, в присутствии почетных свидетелей, управление государством, велел выдать ему государственную казну, и, чтобы показать, что все совершается согласно с его прямым желанием, он торжественно проследовал, в сопровождении регента и всего двора, по столице. Таким образом, оказалось, что слухи, по которым у Альманзора с халифом будто бы были несогласия, были основаны на клевете, и регент получил блестящее оправдание в глазах народа. Все остальное было несущественно. Аврора вынуждена была удалиться в мрачное одиночество, чтобы искупить греховную жизнь несколько запоздалым благочестием; а справиться с Зири и Бермудой было уже не трудно вновь утвержденному царю большого государства. Альманзор поручил одному из своих клиентов, евнуху Вадиху, переправиться с войском в Африку, а расправу с христианским королем он взял на себя. И эта расправа должна была превратиться в торжество, какого еще не видывал ислам со времени завоевания Испании. Честолюбие и интерес кордовского властителя требовали, чтобы он доказал, что он, и только он один достоин быть первым полководцем в государстве. Из всех округов полуострова, бывших во владении неверных, только недоступные горные хребты на севере еще не видывали мусульманского войска, с тех пор как Пелагий и Альфонс I основали здесь первое христианское государство. Там, на крайнем северо-западе полуострова, была гробница святого Яго (Иакова) в Компостелле, доселе не оскверненная прикосновением «агарян». В середине 387 (998) г. Альманзор двинулся из Кордовы во главе своей конницы и вскоре достиг устья Дуэро: там он соединился с пехотой, доставленной туда при помощи большого флота. Затем он перешел через Миньо и, подавив незначительное сопротивление врагов, в среду 2 шабана (11 (10) августа) пришел в город Шент-Якуб. Жители обратились в бегство; весь город был разрушен, не исключая и собора, и только до гробницы святого Альманзор не позволил дотронуться. Смертельный враг христиан поставил стражу, оберегавшую ее от поругания, и приказал не препятствовать старому монаху, единственному не покинувшему святыню, творить молитвы. Через несколько дней войско пустилось в обратный путь, унося с собою богатую добычу победоносного похода. Христианских пленников заставили на себе тащить в Кордову колокола разрушенного собора. Там их обратили в светильники и повесили в мечети. Около 250 лет спустя колокола эти пропутешествовали обратно к гробнице святого Иакова на плечах пленных мусульман.
Казалось, что Альманзор был охвачен предчувствием будущих судеб Кордовского государства, когда он снова въезжал в столицу в блеске своего могущества, покрытый славою величайшей победы. С тех пор целью всех дел и помышлений была уже не слава и не победа. Правда, что теперь уже более никто и не думал восставать против непобедимого «царя». Если Вадих и не достиг больших успехов в борьбе с Зири в Африке, то все же исход здесь не подлежал сомнению. Уже в следующем (388 = 998 г.) сын регента Абд аль-Мелик наголову разбил мятежника и вновь завоевал Магриб для Испании, еще задолго до смерти самого Зири, последовавшей вследствие раны, полученной им во время сражения в 391 (1001) г. Таким образом, казалось, Альманзор мог прожить последние годы своей жизни, наслаждаясь неомраченным сознанием своего могущества. Правда, шестидесятилетний старец с прежней силой держал в своих руках власть и, несмотря на увеличивавшуюся телесную слабость, по привычке совершал ежегодно по два набега на христианские владения. Но, как ни верна оставалась ему невероятная ясность и сила его духа, он не мог ждать приближения смерти с тою спокойною внутреннею твердостью, как великий Абдуррахман. Благодаря своей чрезвычайной проницательности он ясно видел, как мало было надежды на то, что все дело его жизни — поддержание огромного государственного организма, основание которого не выдерживало могучего здания, — будет в состоянии еще долго продержаться. Только ему удалось, среди многообразных опасностей, создать новую личную власть рядом с законною властью старой династии и над нею и обеспечить ее на всю свою жизнь. Более слабому такая задача была бы не под силу. Поэтому он незадолго перед своею смертью проливал горькие слезы об участи по-прежнему цветущей Кордовы. И только он один был свидетелем той борьбы внутреннего самоосуждения и самооправдания, которая происходила в его сердце. Однако и он под старость стал благочестив. Конечно, он был слишком умен и горд, чтобы обманывать самого себя, как старая баба. Он знал, что ему скажет Аллах в судный день; поэтому он все надежды возлагал на одно. Сказано[441], что при воскресении Бог избавит от огня тех, ноги которых покрывались пылью на Его пути (то есть в священной войне). Если Альманзор мог гордиться своими заслугами, то именно неустанною борьбой с христианами. Поэтому он привык во время походов каждый вечер тщательно собирать и сохранять всю пыль, собравшуюся за день на нем. Под конец у него набрался полный ящик этой пыли. Он распорядился, чтобы этой пылью перед погребением засыпали его труп — так набожные крестоносцы приносили с собою землю из Палестины, чтобы покоиться на Святой земле. Но если его подвиги против христиан и составляли заслугу, ради которой он, мусульманин, надеялся получить блаженство и ради которой его единоверцы готовы были простить ему все его прегрешения, то тем непримиримее была та ненависть, с которою к нему относилась католическая Испания. «В 1002 г., - говорит один летописец-монах, — умер Альманзор: он погребен в аду». 27 рамадана 392 г. регент умер вследствие болезни, которою уж давно страдал и которая под конец причиняла ему страшные мучения. Смерть застигла его во время пятьдесят второго его похода против христиан; Аллах внял его молитвам и призвал его к себе в то время, когда он был на «Божьем пути». Он был погребен в Медине-Дели, и на гробнице его была начертана надпись (в стихах):
Его следы расскажут тебе его историю,
и ты словно увидишь его перед глазами.
Перед Богом никогда с течением времени не явится равный ему,
и никто не будет защищать границу, как он.
Поэт был прав: не великий и тем более не хороший, но могучий человек, Альманзор в течение четверти столетия мощной рукою защищал величие своей родины, а когда эта рука бессильно опустилась, то очень быстро пало и величие страны. Правда, что сначала все, казалось, должно было двигаться в привычной колее. Когда Альманзор почувствовал приближение смерти, он велел своему сыну Абд аль-Мелику, который вместе с титулом аль-Музаффар давно имел право наследовать должность отца, поспешно отправиться вперед в столицу, чтобы успеть взять в свои руки власть еще прежде, чем там будет получено известие о смерти страшного регента. И в самом деле, мудрая предусмотрительность отца обеспечила сыну обладание властью. Халиф Хишам II давно желал только, чтобы ему позволено было спокойно молиться, а беспокойное движение в народе скоро было подавлено, вследствие чего Абд аль-Мелик в течение семи лет, в 392–399 (1002–1008) гг., беспрепятственно, по примеру отца, управлял в качестве регента. Это был дельный и разумный человек, как бы созданный для того, чтобы поддержать то, что было создано его гениальным предшественником. К несчастью, преждевременная смерть слишком рано положила конец его владычеству, а брат его Абдуррахман, унаследовавший его права, был человек притязательный и легкомысленный, не имевший представления о больном месте в положении его рода. Это больное место было не столько отношение Амиридов (так называют потомков Альманзора Ибн Абу Амира) к самой династии, сколько в том недоверии, с которым народ смотрел на это отношение. Дать определение понятия правительства, благодаря его сложности, не совсем легко; но, во всяком случае, мы не ошибемся в самом главном, если скажем, что правительство — такая вещь, которая при всех обстоятельствах вызывает неудовольствие, особенно если людям живется так хорошо, как жилось кордовцам в течение более столетия. Благосостояние страны со времен Абдуррахмана III значительно возросло благодаря удачным походам Альманзора и благодаря прочно установившейся всюду безопасности. Но не возросло спокойствие среди населения. О том, что такое война, никто не имел понятия, кроме жителей узкой пограничной полосы и кроме солдат, и в счастливой Андалузии при тогдашних условиях беззаботное существование было само собою обеспечено чуть ли не последнему нищему; но вместе с тем народ становился все притязательнее и все меньше довольствовался тем, что было. И незаметно, но все с большею силой стали проявляться обыкновенные последствия высокой материальной культуры — обострение социальных противоречий между высшим, средним и низшим классами, ослабление нравственных сил, понижение религиозного чувства. И вследствие того, что народ имел основание быть недовольным самим собою, он был недоволен правительством.
Но как ни велика была зависть по отношению к Амиридам, никто не мог им отказать в том, что при них страна достигла небывалой высоты, что Испания никогда не была в более блестящем состоянии, чем именно теперь; но на их правлении все же лежало неизгладимое пятно самовольнего захвата, и не было исключено подозрение, что они захотят лишить династию халифов их высшего звания, а по отношению к халифам народ проявлял (к чести его будь сказано) всю ту привязанность, на которую он был способен. Поэтому неудовольствие и зависть в народе ждали только случая, чтобы проявиться; с этой стороны грозила постоянная опасность. Есть старое изречение, которым мы обязаны, как вообще многим прекрасным, мудрости греков: «Не следует тревожить зла, пока оно спокойно спит»[442]. Альманзор и Абд аль-Мелик, не знавшие по-гречески, руководились этим мудрым правилом и тщательно старались поддерживать фикцию, что все их действия основаны на полномочии, данном им халифом; особенно же они старались исключить возможность предположения о том, будто они добиваются для себя или для своих потомков священного сана повелителя правоверных, имамата, бывшего наследственным в династии Омейядов в Испании более 350 лет. Но Амирид Абдуррахман сделал одну из самых непозволительных глупостей, какие знает всемирная история. Он без того был по некоторым причинам на дурном счету у факихов, и вот через месяц после того, как к нему перешла власть, он уговорил бесхарактерного Хишама подписать указ, согласно которому Абдуррахман назначался официальным наследником, на случай смерти халифа.
Правительство содержится плательщиками налогов, потому что оно умнее, чем сами плательщики налогов; поэтому едва ли можно поставить в вину жителям Кордовы то, что они ответили на глупость, сделанную Абдуррахманом, не меньшею глупостью — революцией. Теперь нам не трудно понять, что неизбежным последствием ее должна была быть всеобщая неурядица. Халиф Хишам был неспособен к правлению и к тому еще бездетен. Среди омейядских принцев — ни одного, кто бы мог по положению или по влиянию сделаться сознательным руководителем движения. Народ давно отвык от оружия. Войско состояло из смеси арабско-испанского, берберского, славянского, христианского элементов, с десятками генералов, из которых каждый, благодаря ослаблению прежней строгой дисциплины, готов был играть роль Альманзора. В северных провинциях, несмотря на упадок старой аристократии, все еще не один знатный род (прежде всего сарагосские Туджибиды) был готов воспользоваться первою возможностью, чтобы объявить свою независимость от столицы. В самой столице царило озлобление низших классов населения против богатых. Словом, повсюду предстоял ад кромешный. Между тем в том-то и состоит вся прелесть революций, что они, за редким исключением, производятся людьми, которые либо не ведают, чего хотят (в лучшем случае они знают, чего не хотят), либо не знают, что могут сделать, либо не знают ни того ни другого; так было и здесь. Если бы добрые кордовцы имели хотя бы самое отдаленное представление о том, какую кашу они заваривают для себя, они, наверное, отказались бы от того, что затеяли. Но — едва прошло несколько недель с тех пор, как сын Альманзора с войском, с которым он хотел идти против леонцев, покинул столицу, как вспыхнуло восстание. Правнук Абдуррахмана III, Мухаммед II, пользуясь содействием других членов своей династии и некоторых факихов, стал во главе вооруженной шайки, неожиданно напал на оставленного Амиридами кордовского префекта и убил его. Высшие чиновники, бывшие в Захире, совершенно растерялись, как, впрочем, обыкновенно теряется чиновничество в таких случаях. Вместо того чтобы при помощи нескольких «славянских» полков, бывших всегда под рукою, спасти халифа из Захры и таким образом явиться в роли защитников законного главы государства, они медлили до тех пор, пока мятежники, к которым в один миг пристало все население Кордовы, не захватили в свои руки Хишама II. Нечего говорить, что он без всяких колебаний отказался от трона в пользу Мухаммеда, который и был среди ликований народа провозглашен халифом с титулом аль-Махди. Прежние министры и начальники управлений покорились новому порядку вещей; и когда Абдуррахман, которого известие об этих событиях застигло в Толедо, поспешно пустился со своим войском в обратный путь в Кордову, он был покинут большинством этих наемников, считавших его дело погибшим и нисколько не связанных личною привязанностью к нему. У несчастного не хватило характера, чтобы погибнуть с честью. После того как он потерял всякую надежду снова подчинить своей власти столицу, он вообразил, что есть еще возможность заключить мир с новым правительством; вследствие этого он с несколькими спутниками подошел к Кордове и проявил здесь покорность и даже унижение. Но все было напрасно. Когда наконец для него все стало ясно, он попытался покончить с собою, но неудачно и пал от руки Омейяда, которого Махди успел назначить хаджибом в 399 (1009) г. Через 17 дней еще могущественный, по-видимому, род Амиридов исчез со сцены Испании. И только через 10 лет мы увидим появление сына Абдуррахмана в другом месте.
Благодаря всеобщему нерасположению к Амиридам революция прошла с удивительной легкостью. Правда, что Захира, город Альманзора, пала жертвою разъяренной толпы; сперва ее разграбили, а затем подожгли со всех концов, и с тех пор она обратилась в груду развалин. Но, кроме этого, было сравнительно мало буйства; и даже простой народ, получавший, для поощрения, денежные выдачи, вел себя сносно. И со стороны провинций не последовало никаких возражений, так как ведь дело шло не о перемене династии, а только о вступлении на престол другого Омейяда вместо ничтожного Хишама. Поэтому всюду наместники и военачальники признали нового халифа. Будь Махди достойным потомком великого Абдуррахмана — ему, быть может, удалось бы, несмотря на угрожавшие со всех сторон затруднения, вновь укрепить могущество династии, лавируя между различными партиями. Но этого-то и не было: редко можно было встретить, даже между сирийскими Омейядами, более скверного и ни к чему не годного человека, чем он. Он сумел сделаться демагогом, но и только; теперь же он показал себя жестоким и развратным человеком и совершенно неумелым политиком. Таким образом, всеобщее разложение государства было неизбежно. Естественно, что главную роль при этом играет войско, главные составные части которого — берберское и христианско-славянское[443] — тотчас расходятся и становятся прямо во враждебное отношение друг к другу. Понятно, что прежде всего каждая из двух партий выдвигает своего кандидата в халифы из числа Омейядов и этим старается сохранить вид законности; вместе с этим уничтожается единство династии (правда, что никогда в ней не было большого согласия) и всякая возможность продолжительного восстановления ее. Вследствие приблизительного равенства сил берберов и «славян» им пришлось обратиться к чужому вмешательству. Не прошло еще 25 лет, с тех пор как Бермуда униженно просил Альманзора о присылке ему мусульманских войск для борьбы с внутренними врагами, как сперва берберы обращаются за помощью к Санхо Кастильскому, а затем и славяне соперничают с ними, позорно обещая врагам добычу и даже уступку узкой полосы земли и пограничных крепостей. Такое бессовестное отношение к делу ислама уже теперь могло бы повлечь за собою большое несчастие, если бы не возобновились старые распри между Леоном и Кастилией. Таким образом, благодаря незаслуженному счастью мусульманская Испания еще раз избегла гибели в момент наибольшей опасности. Но династия не спаслась. Члены ее обратились в какие-то чучела, которые то сбрасывались, то снова ставились борющимися партиями, вследствие чего сама династия в конце концов исчезла бесследно; а так как ни берберы, ни «славяне» не обладали достаточною силой, чтобы завладеть верховной властью, то страна распадается на множество мелких государств, чем и начинается второй главный период истории ислама в Испании. Около двадцати первых лет, протекших до предварительного завершения этого процесса, позднейшие писатели называют просто «междоусобной войною», аль-фитнэ. Слово это первоначально значит «испытание». И действительно, это было страшное испытание, в особенности для несчастной Кордовы. До тех пор, пока еще борьба шла о власти над всей страною, Кордова, в качестве местопребывания правительства, была для партий яблоком раздора. Подвергаясь разграблениям и опустошениям со стороны то берберов, то христиан и сверх того терзаемая внутренними раздорами, она в это ужасное время навсегда опустилась с высоты своего блестящего положения. Полуразрушенная, обедневшая и лишившаяся значительной части своего населения, она должна была после междоусобной войны уступить роль первого города мусульманской Испании более счастливой сопернице. Остальные части страны пострадали сравнительно меньше. Ход событий в главных чертах тот, что в первые четыре года, 399–403 (1009–1013), берберы и славяне ведут борьбу за Кордову, обладание которой давало власть над всей Испанией. Большие части страны, особенно вассальное государство сарагосских Туджибидов, остаются, правда, в стороне от самого разгара борьбы, в других местах уважаемые окружные начальники начинают таким же образом добиваться самостоятельного положения, но все же государство в целом охвачено междоусобною войною. Во втором периоде увеличивается число отдельных владений; у вождей как берберской, так и славянской партии сказывается в особенности стремление обосноваться в определенной области и отсюда продолжать борьбу за столицу. Наконец, в третьем периоде с дальнейшим неуклонным развитием отдельных владений наступает ослабление междоусобной войны; она прекращается с исчезновением Омейядов-халифов, еще в течение некоторого времени появлявшихся в Кордове. Собственно усобица прекращается сама собою с того момента, когда борющиеся партии в различных местах образовали отдельные государства, и не оказалось никого, кто бы заявил притязания на целое. Я должен ограничиться тем, что лишь в общих чертах намечу те крайне запутанные столкновения, которые привели к этому результату.
Когда Махди после своего вступления на престол велел заключить своего набожного предшественнико Хишама II, он думал, что достаточно обеспечит безопасность своей власти. Предаваясь своим дурным наклонностям, он постепенно настроил против себя все партии, особенно берберские войска, стоявшие в самой столице; вследствие этого через несколько месяцев произошло возмущение последних в 399 (1009) г. Они провозгласили Хишама, внука Абдуррахмана III, халифом, а когда он был убит во время уличной схватки, а берберы были изгнаны из столицы, они по совету вождя сансхаджей Зави (переселившегося в Испанию брата Зирида Булуггина) присягнули племяннику убитого — Сулейману, по прозванию аль-Мустаин, и завладели Гвадалахарой у «средней границы». Наместником этой провинции был тогда «славянин» Вадих, который, как и все в то время, кроме берберов, еще держал сторону Махди. Однако по пути число мятежников настолько увеличилось вследствие присоединения к ним, особенно там и сям разбросанных соплеменников, но рядом с ними и некоторых «славян», что Вадих не мог справиться с ними. Но все дело они испортили тем, что решились призвать в страну графа Санхо Кастильского. Вместе с ним они пошли на Кордову, разбили граждан ее и подоспевшего на помощь Вадиха у самых ворот и разграбили город, в который затем Сулейман вошел в качестве халифа, между тем как Махди бежал в Толедо, а Вадих — в Тортозу (Тортушу) в 400 (1009) г. Последний заключил союз с каталонцами и, возвратившись с ними, победил берберов, ослабевших между тем, благодаря уходу Санхо, и снова взял Кордову, которая опять была разграблена, на этот раз каталонцами в 400 (1010) г. Когда же, вскоре после этого, Махди пустился в погоню за берберами, счастье ему снова изменило и он был разбит близ Севильи: каталонцы покинули Андалузию, и этим была решена судьба халифа и его столицы. Правда, после этого к Вадиху присоединилось несколько «славянских» отрядов, но им, как и остальным сторонникам его, крайне не нравилась притязательность Махди. Чтобы создать более податливое орудие их честолюбия, они убили его и, освободив из темницы Хишама II, снова возвели его на престол в 400 (1010) г. Но не суждено было этому призрачному халифу долго прожить. Берберы, нашедшие союзника в лице могущественного, но себялюбивого и коварного Мунзира, сарагосского Туджибида, снова приближались, между тем как с другой стороны угрозы Санхо Кастильского принудили Вадиха уступить христианам северные пограничные области.
В начале 401 (1010) г. берберы взяли Захру, перерезали всех ее жителей и до основания разрушили чудное создание Абдуррахмана III. Вскоре за тем, для завершения несчастья, возникли раздоры между славянскими генералами; Вадих был умерщвлен, чума производила опустошения среди бежавших деревенских жителей, переполнявших город, и, несмотря на то что наконец горожане и славяне дали дружный и сильный отпор берберам, снова явившимся через полтора года в 402 (1012) г., осаждавшие все же одолели их в 403 (1013) г. Та грубая жестокость, с которою расправлялись здесь озлобленные толпы берберов, совершенно затмила собою недавние подвиги кастильцев и каталонцев. Старая резиденция эмиров и халифов подвергалась страшному опустошению, а побежденных убивали тысячами. И Кордова никогда более не стала тем, чем была до этого, и никогда не изгладилось воспоминание о страшной катастрофе. Какая участь постигла Хишама II — неизвестно; впоследствии говорили, будто ему удалось бежать и будто бы он окончил свою благочестивую и все же столь несчастную жизнь в Азии; но до поры до времени его имя, которое впоследствии даже присвоил дерзкий обманщик, служило еще прикрытием для славянской партии. Пользуясь именем Хишама II, она продолжала войну против берберов и их халифа Сулеймана Мустаина. Благодаря гибели Кордовы была разорвана последняя связь, соединявшая еще провинции. Всюду наместники объявляли свою независимость или отдельные «славянские» и берберские вожди выдвигались в качестве самостоятельных властителей. Из последних большинство тех, которые раньше оказывали поддержку Мустаину, достигнув личных целей, перестали и думать о халифе, власть которого теперь ограничивалась только Кордовой, Севильей и несколькими соседними округами. К ним принадлежал Али ибн Хаммуд, бывший в данную минуту властителем Танжера и Цеуты, Алид, род которого, принадлежавший к Идрисидам, уже давно поселился в Африке и совершенно «оберберился»; затем брат его Касим, которому был подвластен Альгесирас; наконец, Зави, Зирид, завладевший Гранадой. Рядом с ним находилась область «славянина» Хейрана, который водворился в Альмерии и пытался оттуда продолжать борьбу против ненавистного ему Сулеймана. И у Али Хаммудита был план отнять власть у последнего. В качестве потомка пророка Али считал себя вправе оспаривать халифат у Омейяда, и ему обещал оказать поддержку не только Зави, которому были одинаково ненавистны все члены испанской династии, но и Хейран, стоявший за Хишама II, но согласившийся признать Али, если бы оказалось, что его повелитель действительно умер. Союзники пошли на Кордову; Сулейман Мустаин, к которому даже стоявшие в столице берберские войска были равнодушны, был всеми покинут и поплатился жизнью за свою власть, которая ему доставила мало удовольствия. Нашлись люди, подтвердившие, что Хишам II погиб при взятии Кордовы в 403 (1013) г., а потому Али был признан халифом, с титулом ан-Насир; казалось, что новая династия Алидов заменит династию Омейядов. Но злой рок тяготел над саном, который так долго составлял гордость мусульманского государства. «Славяне» некогда помогли Абдуррахману установить халифат, а теперь «славянину» же суждено было содействовать его окончательному падению. Хейран был человек, для которого не было ничего святого; крайне себялюбивый, ему в лице властителя правоверных нужна была только кукла, движения которой он мог бы направлять по своему произволу. Когда он увидел, что Хаммудит Али не был склонен согласиться на такое подчиненное положение, он тотчас отказал ему в покорности и выставил нового претендента (407 = 1017 г.) в лице Абдуррахмана IV Муртады, правнука Абдуррахмана III, для поддержки которого он призвал Туджибида Мунзира из Сарагосы. Когда Али был убит в Кордове (408 = 1018 г.), после тщетной попытки спасти несчастный город, союзники двинулись против Зави Гренадского, защитника Хаммудитов; но дело еще не дошло до сражения, как Хейран вознегодовал на поведение Абдуррахмана IV, в котором он усмотрел стремление к самостоятельности. Вследствие этого он, а с ним и его подлый приятель Мунзир покинули обманутого Омейяда, который и был убит во время бегства людьми, подосланными Хейраном (409 = 1018 г.). Правда, что этот вероломный человек повредил этим поступком своим собственным планам: вследствие того, что ему не удалось собрать достаточную силу против Кордовы, он должен был допустить брата Али, Касима, по прозвании аль-Мамун, без сопротивления завладеть халифатом. Хейран и Мунзир Сарагосский вскоре заключили мир с новым халифом. Но когда через несколько лет в 412 (1021) г. у халифа появился соперник в лице племянника его, Яхьи, сына Али, до сих пор жившего в Африке, властитель Альмерии снова не задумался оказать поддержку этому нарушителю мира. Касим старался удовлетворить измученное население столицы и вместе с тем укрепить свою личную власть, составив полки из негров и надеясь этим освободиться от совершенно одичавшего берберского войска. Вследствие этого последнее с готовностью оказало поддержку Яхье. Война между дядей и племянником возбудила у жителей Кордовы постепенно возраставшую надежду на достижение свободы от берберского ига. Оказалось, что ни тот ни другой не располагал значительными силами, а Зави в качестве равнодушного свидетеля оставался в Гранаде, где он тем временем успел упрочить свою власть. Наконец, после того как в следующие за тем годы Кордовой завладевали поочередно то Яхья, то опять Касим, жители наконец собрались с духом и прогнали берберов в 414 (1023) г. В конце концов Касим был вынужден сдаться племяннику во время бегства, так как и Севилья отказалась принять его; тот заключил его в темницу, а затем велел умертвить. Сам Яхья пока завладел под благозвучным именем халиф Мутали Малагой и южным побережьем, между тем как Севилья объявила себя республикой, а кордовцы опять возвели на трон члена старой династии, Абдуррахмана V, брата Махди, с титулом Мустазхира, в 414 (1023) г. Но жители города ничему не научились во время перенесенных ими страданий. Знать, среднее сословие, простой народ никак не могли примириться: еще прежде, чем даровитый и доброжелательный халиф успел упрочить свое положение, до истечения двух месяцев после его провозглашения, снова произошло восстание, в котором главное участие принимала чернь; умертвив Абдуррахмана, она провозгласила халифом своего любимца, совершенно необразованного и грубого Омейяда, Мухаммеда III Мустакфи, в 414 (1024) г. Зато хорошо же и было его правление; поэтому и он вскоре надоел народу; спустя немного более года, в 416 (1025) г., и он был свергнут и убит. Та часть населения, которая во что бы то ни стало должна была желать восстановления порядка, теперь обратилась в Малагу к Хаммудиту Яхье. Но берберский наместник, которого он им послал через полгода, также не сумел создать себе положения. Он был изгнан в 417 (1026) г., и на помощь были призваны Хейран Альмерийский и другой из отделившихся «славянских» властителей Муджахид, повелитель Дении и Балеарских островов. Они явились, но не сумели прийти к соглашению относительно предстоявшего образа действия и в конце концов, ничего не сделав, покинули город, так как они не доверяли друг другу, а каждый в отдельности располагал слишком малыми средствами для того, чтобы удержаться среди многочисленного и все еще неспокойного населения. Тогда здесь стало известно, что некоторые из небольших князей на христианской границе признали халифом брата Абдуррахмана IV, Хишама, под именем Мутадд.
Вследствие крайне затруднительного положения пришлось согласиться на последнюю попытку ужиться с Омейядом, и в 418 (1027) г. Кордова присягнула Хишаму III. Это был добрый, но неспособный старик; прошло целых два года, пока наконец ему удалось совершить въезд в столицу в 420 (1029) г., а когда он стал у власти, то вскоре возбудил всеобщее неудовольствие благодаря мероприятиям своего визиря, Хакама ибн Саида, который, под давлением нужды, считал необходимым всеми способами выжимать деньги из населения. Высшие слои населения (их не без основания называли патрициями, так как это были богатые владельцы, чиновники, исстари занимавшие важные места) решили покончить с таким положением вещей. Халифат не был способен обеспечить сносное управление даже одной столице, а ею почти только и ограничивалась государственная область со времени объявления независимости Севильей. Поэтому патриции решили взять управление в собственные руки. Но чтобы взвалить главную вину на чужие плечи, они подговорили к восстанию родственника Хишама III Омайю (удивительно, что последний из этого рода, сыгравший некоторую роль в истории, назывался именем первого родоначальника). Этот молодой глупец легко дал себя ослепить надеждою на трон. Он привлек на свою сторону некоторое число солдат, озлобленных на визиря вследствие сокращения жалованья; Хакам был убит, и Хишама III принудили к отречению в конце 422 (1031) г. Но вместо ожидаемой присяги Омайя на другое утро получил от составившегося из патрициев государственного совета приказание немедленно выехать из города. И так как то небольшое количество войска, которое находилось еще в Кордове, боялось нового междоусобия, то неспособному выскочке оставалось только покориться. Какая участь его постигла впоследствии, в точности неизвестно; Хишам же III был заключен в темницу, но затем бежал и нашел убежище в Лериде у бену-худов. У этих вассалов сарагосских Туджибидов он и умер в 428 (1036) г. Кордова, в которой мало-помалу даже чернь почувствовала потребность в спокойствии, стала с тех пор аристократической республикой.
Таков был быстрый и печальный конец государства, которое еще за 25 лет до того составляло предмет удивления для мусульманского мира и держало в страхе христианских соседей.
Как ни величественно было создание Абдуррахмана III, но тот исключительно личный характер, который он придал ему, обусловил немедленное разложение и распадение его, как только не стало людей, силою которых поддерживалось единство государства. В течение четверти столетия чудные резиденции Альманзора и Абдуррахмана обратились в прах, а Кордова, «светлая краса вселенной», стала разоренным, полуразрушенным провинциальным городом. И хотя в следующие десятилетия, благодаря редкой благосклонности судьбы к испанско-арабскому обществу, произошел вторичный расцвет культуры, дивно пленительный, все же политическое значение страны отошло в безвозвратное прошлое и возможность дальнейшего широкого развития была исключена. История ислама в Испании пошла под гору с того момента, когда погибла династия Омейядов, создавшая его значение, когда могущественная Кордова уступила роль первого города на полуострове веселой Севилье.