История историка — страница 10 из 70

ка из Бордо, на авторитет которого они бы не сослались!». И все в таком духе.

Двумя другими «богатырями», последовавшими примеру министра, оказались А. Н. Чистозвонов и Ю. М. Сапрыкин. Чистозвонов вообще был большой «диалектик». Прочитав главу о русском крестьянстве, он вопросил: «Так что же, товарищи авторы и редакторы, вы Сибирь отдаете Китаю?!» (а том хронологически был доведен до XI века, и ничего о русском населении Сибири в V‑XI веках там, естественно, не могло быть). Комментарии излишни.

Создалось ясное впечатление, что Данилов нисколько не заинтересован в содержании обсуждаемого, что пахло здесь вовсе не наукою, а чем‑то совсем другим. Директор Института академик Е. М. Жуков, который вел заседание, разумеется, превосходно понимал, что министр подводит мину не просто под данный коллективный труд, а под плоды работы возглавляемого им, Жуковым, Института. Иными словами, то были «разборки» среди «панов», и сценарии разрабатывались в кабинетах на Старой площади. Подозреваю, что «министр- просветитель» подобными акциями подготавливал свое вторжение в руководящие академические сферы.

Эта акция Данилова привела к тому, что публикация «Истории крестьянства» была отложена в долгий ящик, — до такой степени было перепугано руководство Института всеобщей истории, — и лишь после смерти Данилова этот труд увидел свет. Наш трехтомник едва ли представлял собой выдающееся научное достижение и скорее подводил итоги многолетних исследований большой группы историков — аграрников. Но для своего времени он или, во всяком случае, отдельные его разделы были небесполезны. Страсти, разгоревшиеся вокруг него, как мы могли видеть, не имели отношения к научному содержанию издания. С горечью приходится констатировать, что столь же чуждыми науке были в тот период и некоторые другие дискуссии вокруг наших публикаций. К этой стороне дела нам придется не раз возвращаться "Ь дальнейшем.

* * *

Возвратимся назад к 1946 году. Академия наук, вторая моя, после университета, aima mater, вынашивала меня как аспиранта удивительно долго — девять месяцев. Я сдал экзамены в аспирантуру осенью 1946 года, а был зачислен окончательно лишь весной следующего года. Между этими двумя датами происходили весьма неприятные события, связанные опять‑таки с разгулом антисемитизма.

Среди успешно сдавших вступительные экзамены в аспирантуру Института истории по медиевистике оказался, увы, всего лишь один представитель «коренной национальности», который и был принят. Всех остальных, в том числе и меня, отчислили из аспирантуры спустя несколько дней после зачисления в нее, хотя такие известные ученые, как Косминский, Неусыхин, Пичета, Сказкин, хотели видеть нас своими аспирантами. Никаких мотивировок в приказах об отчислении не было приведено, и потерпевшие обратились с письменными жалобами «наверх». Некоторые из нас имели весьма неприятные и безрезультатные беседы в «инстанциях»; мне повезло: меня не вызывали на собеседования. Но моя письменная жалоба возымела неожиданные последствия. Мне позвонил Косминский и сказал, что он был приглашен президентом Академии С. И. Вавиловым, и тот с удивительной легкостью, по словам Косминского, дал согласие на мое зачисление.

Вообще я считаю себя счастливчиком: сколько раз в жизни меня ни увольняли (кажется, пятикратно), ни разу это сделать не удалось. Вот такой я крепкий орешек. С некоторого времени я с ужасом обнаружил, что те начальники, которые на меня нападали, кончали в высшей степени трагично. О подробностях умолчу.

Моя память извлекает из своих подвалов все новые сцены и факты. Поскольку речь шла об эпопее моего поступления в аспирантуру, тут уместно вспомнить о «византийской» эскападе в моей жизни. В свое время я описал ее в статье «Почему я не византинист?», опубликованной в сборнике в честь семидесятилетия моего друга А. П. Каждана. Но эта статья вышла только на английском языке и мало кому известна.

Когда приближался срок окончания моего обучения в МГУ, Е. А. Косминский сказал, что хотел бы взять меня в аспирантуру. Но он не скрыл, что пробиться в аспирантуру еврею будет трудно (на дворе был 1946 год), и поэтому предложил готовиться к тому, чтобы стать византологом. Дело в том, что Евгению Алексеевичу было поручено создать и возглавить в Академии наук сектор византиноведения, и он надеялся, что, сдав экзамены по специальности и древнегреческому, я в аспирантуру буду допущен. Меня этот вариант не слишком воодушевил, но делать было нечего, да и вся жизнь у меня была впереди. Я начал усердно заниматься языком Гомера и Платона у милейшего Виктора Сергеевича Соколова и даже сделал некоторые переводы с древнегреческого, включенные в «Хрестоматию по истории древнего мира». Вступительный экзамен по языку был успешно сдан.

Однако вскоре после того, как меня все‑таки зачислили в аспирантуру, я начал все более отчетливо ощущать нарастающую неприязнь к предмету моих штудий. Византийские порядки слишком напоминали мне советскую сталинскую действительность. После некоторых колебаний я решился обратиться к Косминскому с просьбой возвратить меня к занятиям по истории раннесредневековой Англии. К моему радостному удивлению, когда я пришел к нему с тем, чтобы изложить эту просьбу, Е. А. сам предложил мне вернуться на английскую почву.

Тем не менее я уже был отягощен некоторыми соображениями по поводу истории Византии VI века. Незадолго до того византолог М. В. Левченко напечатал статью, в которой утверждал, что происшедшее при императоре Юстиниане знаменитое восстание «Ника» — мятеж, начавшийся на ипподроме, где состязались возницы, пользовавшиеся поддержкой разных цирковых партий, — по своей социальной природе было конфликтом между землевладельческими и торговыми кругами. С В. С. Соколовым мы изучали «Тайную историю» Прокопия Кесарийского и другие памятники, и у меня сложилось прочное убеждение, что это выступление не имело никакого отношения к классовой борьбе. Бес подбил меня написать статью с критикой «концепции» Левченко и подать ее в редакцию «Византийского временника». Это мое сочинение, разумеется, было отвергнуто. Но что примечательно: критиком выступил Виктор Никитич Лазарев, крупный искусствовед, специалист по истории византийской иконописи и ранней итальянской живописи. В своем отзыве на мою рукопись он винил автора в том, что тот посягнул на лучшие достижения советского византиноведения.

Так я и не стал византологом.

* * *

О том, как причудливо переплетались и резко изменялись судьбы людей, вовлеченных в вакханалию преследований конца 40–х годов, может свидетельствовать следующая вставная новелла.

Когда меня отчислили из аспирантуры, я решил обратиться к академику — секретарю отделения истории; им был в то время Б. Д. Греков, но он куда‑то уехал. В его уютном кабинете нахожу его заместителя академика И. И. Минца. За его спиной стоит человек средних лет, интеллигентного вида, которого я никогда раньше не видел. Я пытаюсь доказать Минцу, что меня отчислили из аспирантуры несправедливо, он возражает. Я говорю ему: «Вы прекрасно понимаете, что это самый настоящий антисемитизм. Кого отчислили? Левину, Пинчук, Ивянскую, Гуревича». Разговор переходит на высокие тона и кончается, разумеется, ничем.

Несколько дней спустя я иду по ул. Маркса — Энгельса в Библиотеку им. Ленина и встречаю того человека, который безмолвно присутствовал при моем споре с Минцем. Он говорит: «Как хорошо, что я вас встретил, Исаак Израилевич хотел бы с вами поговорить. Он очень просит вас прийти такого‑то числа в редакцию “Истории гражданской войны”». Я прихожу в огромный кабинет в здании напротив Морозовского особняка, на Воздвиженке. Исаак Израилевич начинает для меня «политинформацию» о дружбе народов и интернационализме, которые всецело господствуют в нашей замечательной стране. Я смиренно слушаю, а когда он кончил, говорю:

— Хорошо, Исаак Израилевич, может быть, так все и обстоит, но мне нужно маленькое доказательство. Дело в том, что я отчиелец из аспирантуры, у меня нет ни хлебных, ни продовольственных карточек, я не получаю никакой стипендии, мне надо как‑то выкручиваться, и все‑таки в аспирантуру хочется.

— Мы все уладим, я вам найду работу.

— Спасибо, до свидания.

Никаких реальных последствий это посещение, разумеется, не имело.

Минц занимал ключевые позиции и в Институте истории, и на историческом факультете МГУ как ведущий специалист в области изучения Октябрьской революции, Гражданской войны и начала социалистического строительства. Прошло очень немного времени, и я узнал, что разгромлена «школка Минца — Разгона». Его отставили от всех постов, и он свалился в тяжелом инфаркте. Не будем сейчас касаться вопроса о том, каков был его действительный вклад в науку, — речь идет о судьбах людей и расправах с ними. Потом Минц оправился и в политическом, и в научном отношении. Мне хотелось как‑нибудь подойти к нему и спросить: «Исаак Израилевич, ну как насчет дружбы народов?» Но все‑таки хватило у меня ума этого не делать. Такие коллизии характеризовали наше повседневное бытие.

Здесь мне кажется уместным упомянуть ту весьма неприглядную роль, которую принял на себя академик Минц в конце 1952 и в начале 1953 годов, когда Сталин, уничтожив деятелей Антифашистского еврейского комитета и арестовав группу врачей, облыжно обвиненных в подготовке покушений на членов Политбюро, готовил широкую антисемитскую акцию. Подобно тому как в конце войны он расправился с крымскими татарами, ингушами, чеченцами и другими этносами Северного Кавказа, теперь он хотел на свой лад «окончательно решить» еврейский вопрос, сослав советских евреев на Дальний Восток.

Как явствует из сохранившихся материалов, было подготовлено письмо, которое должны были подписать евреи — видные деятели науки, литературы и искусства, и в этом письме они, признавая «историческую вину» евреев и справедливость направленного на них гнева русского народа, просили выслать всех представителей этой нации. Ф. Лясс, недавно исследовавший все эти материалы, утверждает, что заботы о сборе подписей под этим адресованным Сталину обращением взяли на себя несколько лиц, и среди них — все тот же И. И. Минц.