удак. Однажды в Москве, стоя в метро на платформе и читая грамматику персидского языка, выронил увесистый том на рельсы, преспокойно отправился в конец перрона и спустился по лесенке на путь, где немедленно был схвачен как злостный нарушитель.
А вот о его внешнем виде. Однажды в студенческие времена моя будущая жена и ее подруга идут вместе с А. И. Неусыхиным по ул. Грановского; навстречу С. Д. Сказкин. Они останавливаются и разговаривают. И вот подруга моей жены видит: приближается к ним маленький, тщедушный, подслеповатый старичок, пальто сикось — накось застегнуто, брючки коротенькие, робко протягивает руку. Она открывает сумочку и начинает в ней копаться — подать копеечку. А Неусыхин кидается к старичку в объятия. Это был Рубин.
Но вот другая история, в которой комичное переплетено с трагедией. Родной брат Арона Ильича, Исаак Ильич Рубин, известный экономист, в свое время погиб как «враг народа». Вслед за тем на Лубянку вызывают самого А. И. Задавая вопросы, следователь говорит ему: «Трудно допустить, гражданин Рубин, что если ваш родной брат был меныиевиствующим идеалистом, сами вы свободны от идеологических ошибок». А. И., с готовностью: «Да, конечно, и у меня были ошибки: я просмотрел ленинский этап в развитии марксистской философии». Следователь радостно хватается за перо, но оно вываливается у него из рук, ибо А. И. безмятежно продолжает: «Но понадобилась гениальность товарища Сталина, чтобы открыть этот этап!» Вскоре следователь понял, что дальнейшая беседа не принесет желанных плодов, и подписал ему пропуск: «Вы свободны». Но тот уже разговорился и был расположен развивать свои идеи. Чекисту пришлось вызвать охранника, чтобы выдворить Рубина с Лубянки.
Невзирая на многочисленные жизненные невзгоды, А. И. неизменно сохранял бодрость, веру в человеческую доброту и неуместный подчас оптимизм. Когда его в 1951 или 1952 году увольняли из Калининского пединститута (это было последнее в его жизни место работы), он сказал мне, вернувшись от ректора: «Полянский был очень любезен!»
Вопрос об увольнении встал вскоре и передо мной. Однажды П. П. Полянский посетил мою лекцию. Как назло, речь шла о предпосылках Столетней войны, и мне пришлось остановиться на бракоразводном процессе между Генрихом Плантагенетом и Алиенорой Аквитанской. По окончании лекции ректор пригласил меня к себе в кабинет и сказал: «Я, как вы понимаете, не специалист по истории Средних веков. Но нам, руководящим работникам, приходится судить о самых разных предметах. Мне совершенно непонятно, почему в своей лекции вы говорили о разводе и каких‑то личных склонностях короля, вместо того чтобы охарактеризовать состояние экономики в Англии и Франции перед началом войны и противоречия политического и социально — экономического порядка». — «Павел Павлович, — возразил я, — об обществе и событиях XII века нельзя судить, исходя из интересов мирового рынка и противоречий между великими державами. Феодализм — это такая система, в которой межличные отношения, действия феодальных сеньоров, особенно занимавших престолы, играли очень большую, подчас решающую роль, поэтому и приходится говорить о том, что не поладили король Англии и французская принцесса и к чему это привело. И в следующем учебном году я буду читать точно так же».
Конечно, эта заключительная дерзость сослужила дурную службу (со мной бывает иногда: заведешься — я тебе покажу!). Ректор выслушал меня и говорит: «Вы свободны». Вскоре я узнал, что свободен не только от его новых визитов, но и от работы в пединституте. Как только в конце учебного года началось сокращение штатов, меня известили об увольнении. Я говорю заведующему кафедрой Тарасенко: «Василий, как же меня могут уволить?» Я был единственным преподавателем истории Средних веков, кроме одного бедного аспиранта, который занимался историей партии, а его заставляли читать Средние века. Тот протестовал, в результате чего меня и взяли. Василий был покорен начальству, говорил, что такова ситуация.
Я пошел в Министерство просвещения РСФСР. На мою удачу, я попал на прием к заместителю министра (его фамилию я, к сожалению, забыл). Это был приличный человек, он прекрасно все понимал и сказал, что позвонит нашему ректору Полянскому. На другой день в министерстве меня известили, что Полянский «не подтвердил факта моего увольнения». Я не стал выяснять, почему Павел Павлович изобразил меня таким вруном. Но проходит учебный год, снова очередное сокращение штатов, Гуревича снова увольняют. Я опять иду к тому же зам. министра, говорю: «Извините, я становлюсь монотонным, но меня снова увольняют». Он усмехается: «Я позвоню Павлу Павловичу».
Та же история. Она имела совершенно необыкновенный резонанс в институте: у Гуревича «рука» в министерстве, это его близкий родственник там сидит. И когда одному типу с нашей кафедры, весьма неприятному, надо было устраиваться в Москве, а Полянский его не отпускал (вот ты хочешь уйти, так я не дам тебе характеристику, а без характеристики — это как с волчьим билетом), этот господин звонит мне: «А. Я., вы не могли бы через своего родственника мне помочь?» Говорю: «Ну уж и родственник…» Не мог я ему помочь, конечно. Дважды меня так выгоняли, не получилось. Тогда перевели на пол ставки ассистента. Этой пол ставки мне хватало на билеты от Москвы до Калинина и обратно. Но все‑таки я работал, не числился «тунеядцем» и надеялся, что когда‑нибудь меня восстановят в полной должности.
Но главно заключалось для меня в другом. Главным был не профессорско — преподавательский состав и не бытовая сторона жизни. Меня интересовали студенты. Однако тут разочарований оказалось больше, чем очарований. Выпускники местных школ, если они были неплохо подготовлены, стремились поступить в вузы Питера или Москвы. В наш пединститут сплошь и рядом поступали те, кто обширными знаниями не обладал. Абитуриенты, являвшиеся на вступительные экзамены, оставляли тяжелое впечатление. Но и выпускники института нередко не блистали. Однажды на выпускном вечере студентка филологического отделения призналась мне, что так и не удосужилась прочесть «Войну и мир», хотя и в школе, и в институте ее четырежды экзаменовали по этому произведению. Что касается студентов — заочников, среди которых преобладали взрослые люди, то один из них, захмелев, на выпускном вечере похвастался: «У меня есть начальное образование, и вот теперь — высшее. А среднего‑то нет! Я секретарь райкома партии по пропаганде. Вызываю к себе зав. РОНО и велю ему приготовить мне аттестат об окончании средней школы, с ним и в пединститут поступил!».
Среди студентов преобладали дети небогатых да и просто бедных родителей или сироты. Кое‑кто из них из‑за плохой успеваемости не получал и той нищенской стипендии, какую можно было рассчитывать. Я неоднократно сталкивался с фактом, что лишенная средств к существованию студентка питалась у своих подруг, делившихся с ней скудной пищей из нашей столовки. Впрочем, никому из неимущих не приходило в голову хоть как‑нибудь заработать себе на пропитание — разгружать вагоны на вокзале или хотя бы наняться на уборку институтских помещений. Иждивенческие настроения были настолько распространены, что никто из студентов, занимавших у меня деньги или просивших купить в Москве какую‑нибудь книгу, не считал нужным вернуть долг.
Большинство студентов (на историко — филологическом факультете преобладали девочки) относились к учебе очень формально. Им нужно было сдать экзамены так, чтобы получить стипендию, и на этом все заканчивалось. Особой тяги к знаниям у них не наблюдалось. Были, конечно, хорошие, старающиеся, интересующиеся мальчики и девочки, обладавшие пытливой мыслью. Но, как правило, они не знали иностранных языков, поэтому по истории Средних веков могли сделать очень немногое. И попытки некоторых из них поступить в аспирантуру в конечном итоге приводили меня к разочарованию: они не тянули.
Работа со студентами, подготовка к лекциям и всякого рода дополнительные нагрузки отнимали много времени и сил. Я пытался привлечь наиболее способных в научное студенческое общество. Нам удалось связаться с известным французским историком Альбером Собулем, который был столь любезен, что прислал нам свою книгу «Санкюлоты Парижа». Кое‑кто из студентов все же смог прочитать из нее отдельные главы. Я раздобыл сборник протоколов парижских секций периода Великой Французской революции, который издали А. Собуль и В. Марков. Значительную часть этих интереснейших материалов мы со студентами перевели на русский язык для нужд нашего семинара.
Но вообще‑то самое начало 50–х годов было для меня очень сложным временем. Общая ситуация в стране была предельно напряженной и безрадостной. К обстановке в Калинине привыкал с трудом, вернее сказать — примучивался. Вспоминаю, как иные из моих сослуживцев воспринимали кампанию против «безродных космополитов»: за спиной моей и тех немногих «неарийцев», которые оставались в пединституте, говорили всякие гадости, хотя при встрече лица сплетников расплывались в широкой улыбке.
В первые годы после смерти Сталина, когда наметились какие- то «телодвижения» Хрущева и его окружения, у студентов, естественно, началась ломка сознания. Те, кто задумывался над историей нашей жизни в новейшее время, не понимали, как быть, терялись. В школе их учили, что все происходящее у нас — истина в последней инстанции; теперь все расшатывалось. Мне приходилось вести с ними откровенные беседы, но я предпочитал делать это все же приватно, разговоры в больших группах могли привести к неприятностям.
Неотъемлемой стороной вузовской жизни было в то время участие студентов в сельскохозяйственных работах. Калининская область постоянно числилась в ряду регионов, терпевших бедствие: спускаемые сверху планы уборки урожая не выполнялись. Учебный год практически начинался не 1 сентября, а в середине или даже во второй половине октября. Студентов посылали в деревню убирать лен и картофель. С производственной точки зрения эти мероприятия оказывались почти совершенно неэффективными: собрать что- либо под непрерывным дождем, сменявшимся снегом, в бедных и почти лишенных населения деревнях было трудно. К тому же колхозники, вернее, старухи — колхозницы (ибо почти все мужчины ушли в город) ворчали: «Прислали вас на наши головы, еще кормить вас приходится…»