Реставрация и движения 1820–1821 годов
Провозглашенный Венским конгрессом[323] принцип легитимизма внедрялся на Апеннинском полуострове с предельной бюрократической пунктуальностью и рвением. Все ранее лишенные власти династии были возвращены в пределы своих владений при очень незначительных изменениях границ: Савойская династия вернулась в Пьемонт и на Сардинию, Бурбоны — в Неаполь и на Сицилию, а Лотарингская династия — в Тоскану. Не составили исключения и миниатюрные государства, каковыми являлись герцогства Паданской равнины: Франческо IV д’Эсте вернулся в Модену, а будущая безутешная вдова Наполеона Мария Луиза получила Парму с условием, что после ее смерти это государство будет возвращено предыдущей ветви Бурбонов. Согласно договоренности, Франческо IV д’Эсте и Мария Луиза становились правителями бывшей Республики Лукка, которая с момента их переезда в Парму была включена в состав Великого герцогства Тосканского, как это и произошло в 1847 г. Наряду с Луккой и другими итальянскими государствами последствия территориальных пертурбаций на полуострове испытали на себе еще две республики — Генуэзская и Венецианская. То, что они возникли за несколько веков до Французской революции и имели больше законных прав, чем любая итальянская династия, за исключением папы, не помогло этим республикам избежать участи, на которую уже давно обрекла их внутренняя слабость.
Генуя была передана савойскому Пьемонту, осуществившему таким образом одну из основных задач своего экспансионизма; Венеция образовала совместно с Ломбардией Ломбардо-Венецианское королевство, управляемое назначенным в Вене вице-королем и включенное в состав многонациональной империи Габсбургов.
В целом если новое территориальное деление Апеннинского полуострова упростилось по сравнению тем, какое существовало до первого похода Бонапарта в Италию, то относительно периода наполеоновского господства оно, напротив, являло собой заметный шаг назад, и это особенно видно на примере Паданской равнины — наиболее развитой части страны. Территория бывшего Итальянского королевства была поделена между четырьмя государствами — Ломбардо-Венецианским королевством, герцогствами Модена и Парма и Папской областью. Последствия не заставили себя долго ждать.
Восстановление старых политических границ часто сопровождалось возвратом таможенных барьеров. За товары, которые перевозились по р. По из Ломбардии к морю или же по дороге из Бреннеро в Модену и Тоскану, ввозные и вывозные пошлины приходилось платить по количеству стран, которые эти товары пересекали. За исключением Тосканы, сохранившей верность либерализму времен Леопольда, все другие государства (разумеется, в разной степени) проводили экономическую политику, строго ориентированную на интересы столицы, двора либо же на их групповые интересы. В результате на всех границах процветала контрабанда, к которой нередко примешивался бандитизм, и без того пышно расцветший в ряде областей. Особенно тяжелым в этом плане было положение на северных рубежах Папского государства.
Экономические границы существовали не только между итальянскими государствами, но и внутри некоторых самых крупных из них. До 1822 г. одна таможенная граница на р. Минчо отделяла территорию Ломбардии от земель Венето, другая — итальянские владения империи Габсбургов от тех, что лежали севернее Альп. Однако ликвидация этих барьеров не устраняла того ущербного зависимого положения, в котором находилась венецианская и ломбардская торговля, испытывавшая на себе жесткую конкуренцию со стороны Австрии и Чехии (Богемии). Более того, создание Германского таможенного союза (Deutsche Zollverein)[324] усугубило и без того тяжелую ситуацию. Нечто подобное происходило и в Сардинском королевстве. Здесь один таможенный барьер отделял Пьемонт от Савойи, а другой — территорию собственно Пьемонта от вошедших в состав Сардинского королевства земель Лигурийской республики. Ликвидация последней в 1818 г. не способствовала оживлению этого крупного торгового центра, сильно пострадавшего в результате континентальной блокады и испытывавшего мощную конкуренцию со стороны Триеста и Ливорно. Проводимая туринским двором политика носила характер жесткого протекционизма. Поэтому не следует удивляться тому, что в таких условиях антипьемонтские настроения в Генуе были весьма сильны и что столица Лигурии наряду с другим крупным портом — Ливорно — стала одним из оплотов республиканцев в период Рисорджименто. Между прочим, именно Генуя являлась родиной Джузеппе Мадзини.
Итак, происходила политическая и экономическая Реставрация, однако и ее возможности имели предел. Если еще можно было возвести на трон свергнутые династии, восстановить старые границы, передать образование и государственное управление в руки Ордена иезуитов (правда, некоторые правительства, в частности, в Великом герцогстве Тосканском, отказались сделать это), то было практически невозможно или весьма затруднительно стереть глубокие изменения, привнесенные за двадцатилетие французского господства в саму ткань общества, в отношения между людьми и классами. Правители Турина оказались единственными из всех итальянских государей, которые sic et simpliciter[325] отменили Кодексы Наполеона и ввели в оборот устаревшее и путаное законодательство прежних времен, с огромной помпой первыми призвали иезуитов и первыми же вернулись к дискриминации религиозных меньшинств — иудеев и вальденсов. В других местах действовали осторожнее. Люди, подобные Витторио Фоссомброни, который возглавлял правительство Тосканы в тот период, прекрасно понимали, что Реставрация in pristinum[326] невозможна и опасна. Той же точки зрения придерживались главный соратник дома неаполитанских Бурбонов Луиджи Медичи, государственный секретарь папы Пия VII кардинал Эрколе Консальви, не говоря уже о габсбургских чиновниках в Ломбардо-Венецианском королевстве, сформировавшихся под воздействием школы Иосифа II. Там, где Кодекс Наполеона был отменен, как это произошло в Ломбардо-Венецианском королевстве и Великом герцогстве Тосканском, их постарались заменить новыми законами, соответствовавшими реформаторской традиции XVIII в. и самого наполеоновского законодательства. В Неаполе ликвидация упомянутого Кодекса имела еще более формальный характер.
Столь же осторожно действовали власти и в вопросе о национальном достоянии, проданном в период наполеоновского господства. Только его небольшая часть могла быть возвращена бывшим владельцам — в основном это были религиозные братства и благотворительные учреждения. Даже в Папской области власть имущие были вынуждены довольствоваться возмещением убытков, оставив свои собственные владения в руках тех, кого считали захватчиками. Так же обстояли дела и с отмененными привилегиями и феодальными правами. В этом случае повернуть назад и аннулировать свершившийся факт оказалось еще труднее. В частности, никто не мог восстановить все те запутанные нити социальных отношений, которые были оборваны на Юге Италии в результате упразднения феодализма в 1806 г., да в общем никто об этом и не помышлял. Более того, антифеодальное законодательство периода наполеоновского господства было распространено и на Сицилию, которая в разгар Реставрации с запозданием испытала удары Революции и французской оккупации.
Итак, политическая линия в эпоху Реставрации колебалась между двумя полюсами — принципиальной легитимной нетерпимостью на словах и приспособленчеством и соглашательством на деле; робкими попытками управлять вопреки интересам новых классов и социальных групп, возникших в результате кризиса и падения «старых порядков», и столь же робкими попытками добиться от них доверия и поддержки. И в том, и в другом случае страх или лесть являлись свидетельством слабости и лишь ободрили оппозицию, формировавшуюся в недрах тайных сборищ и сети сектантских организаций. «В глазах разгневанных людей, — писал Стендаль, — уступки — только доказывают слабость государя»[327].
Неаполитанское королевство являло собой наиболее яркий пример подобного рода. Сохранение тех достижений, которые можно было бы назвать буржуазными завоеваниями «французского десятилетия», имело и свою оборотную сторону. После заключения конкордата 1818 г. были сделаны большие уступки Церкви и не менее значительные — королевскому двору и финансовым кругам, связанным с ним фискальной и таможенной политикой. Противоречивость и двойственность этой линии правительства, помноженные на трудности экономической конъюнктуры и рынка сельскохозяйственной продукции, вызвали недовольство во многих областях, и достаточно было сообщения в марте 1820 г. о том, что король Испании был вынужден пожаловать гражданам своей страны конституцию, чтобы требование даровать конституцию Неаполю стало объединяющим моментом, общим лозунгом политических и общественных сил.
При участии, более того, при поддержке армии, в рядах которой находилось немало офицеров — сторонников Мюрата, восстание, начавшееся в Ноле в ночь с 1 на 2 июля, быстро распространилось на провинции, достигло столицы, и через несколько дней король Фердинанд I был вынужден согласиться на введение испанской конституции и дать на ней присягу. Быстрота победы объясняется не только и не столько слабостью сил реакции, или «сопротивления новому». Скорее это произошло в результате единства и решительности сторонников действия — «движения». Разногласия в победившем революционном лагере не замедлили проявиться в ближайшем будущем и ускорили, если не вовсе предопределили поражение всего этого лагеря. Речь шла о спорах политического характера между примыкавшими к карбонариям офицерами и старой гвардией Мюрата, состоявшей из именитых граждан и нотаблей периода «французского десятилетия»; разногласиях социальных и классовых, находивших отражение в политических противоречиях между сельской буржуазией провинции, ремесленной буржуазией города и чиновничеством; между буржуазией в целом и крестьянством; наконец, о противоречиях территориального характера между континентом и Сицилией. Революционное движение на острове и в самом деле сразу приняло ярко выраженный характер автономизма и индепендентизма и на этой почве не замедлило войти в конфликт даже с новым конституционным правительством. Дело дошло до того, что в октябре 1820 г. новый парламент, собравшийся в Неаполе, денонсировал соглашение, ранее достигнутое с сицилийской «Джунтой»[328], и направил на остров генерала Пьетро Коллетту для стабилизации положения и пресечения беспорядков.
Естественно, все это вело к подрыву единства в лагере революционеров, парализовало их инициативу и в итоге стало основной причиной их неудачи. Способствовала этому и двойственность позиции короля, который после дарования конституции пошел на различные уловки. Будучи направлен новым правительством в Лайбах (совр. Любляна, Словения) с единственной целью помешать вмешательству Австрии, Фердинанд I, напротив, сделал все возможное для его ускорения[329]. Когда же в марте 1821 г. на границах королевства показался австрийский экспедиционный корпус, этого оказалось достаточно, чтобы вся конституционная армия разбежалась, открыв дорогу Реставрации.
Австрийская интервенция в Неаполитанское королевство побудила тайные организации Пьемонта, которые также опирались в основном на офицеров, ускорить подготовку существовавших революционных заговоров и более активно взяться за их осуществление. Девятого марта 1821 г. гарнизон Алессандрии, оплот заговорщиков, поднял над своей казармой трехцветный флаг. Этот пример был подхвачен в последующие дни другими воинскими частями, в том числе и в столице. Главным лозунгом наиболее сознательной части восставших было, как и в Неаполе, введение испанской конституции. Однако к этому добавлялось требование, чтобы монархия стала инициатором восстановления королевства Верхней Италии, даже ценой вступления в войну с Австрией. Но если программа этого движения была шире и менее привязана к рамкам муниципализма по сравнению с программой восставших неаполитанцев, то круг его участников был гораздо уже, и поэтому волнения в Пьемонте в 1821 г. оказались в большей степени, чем на Юге, ограничены военным мятежом и сектантским заговором. Как и во многих других заговорах, здесь также присутствовала определенная наивность: до начала восстания его инициаторы имели контакты и встречи с наследным принцем Карлом Альбертом, о котором было известно, что он не разделял царивших при дворе ретроградных взглядов. Но принц, занимавший двуличную и уклончивую позицию еще до начала восстания, полностью разочаровал патриотов, когда после отречения от престола короля Виктора Эммануила I на него были возложены обязанности регента. С одной стороны, под давлением инсургентов, которые 15 марта сумели заставить его присягнуть на конституции Испании, а с другой — под влиянием дяди Карла Феликса, твердого сторонника принципов легитимизма, Карл Альберт после долгих колебаний уступил настояниям дяди и передал ему власть. При поддержке Австрии Карл Феликс быстро сумел склонить на свою сторону верную Конституции армию и вошел в столицу по праву абсолютного монарха.
За поражением восстаний последовали репрессии. Во многих итальянских столицах проходили судебные процессы. Особенно впечатляющими по количеству и составу обвиняемых стали суды в Милане по обвинению членов общества карбонариев и федератов, поддерживавших тесные контакты с мятежными пьемонтцами. Среди осужденных оказались Федерико Конфалоньери, блестящий миланский аристократ, ранее уже «запятнанный» участием в движении «чистых италийцев» и обративший на себя внимание меценатством и проектами в области экономики; Сильвио Пеллико и Пьетро Борсиери, оба сотрудники журнала «Иль Кончильяторе»; Алессандро Филиппо Андриен, неутомимый эмиссар Филиппо Буонарроти и истинный образ наполеоновского офицера полковник Сильвио Моретти. Профессиональными военными были по большей части и осужденные на процессах в Неаполе. Тридцать из них приговорили к смертной казни.
Однако многим удалось избежать суда и приговора, скрывшись за границей. Среди прочих в этой первой волне итальянской политической эмиграции находились ломбардский экономист Джузеппе Пеккьо, неаполитанский генерал, один из главных участников восстаний 1820 г. Гульельмо Пепе, поэт Джованни Берше. Большая часть из них продолжала политическую деятельность на чужбине, участвуя в заговорах или сражаясь в Испании либо Греции. Такой пути прошел, в частности, пьемонтский граф Санторре Аннибале де Росси ди Сантароза — один из инициаторов военного мятежа в Пьемонте, погибший в Греции в 1825 г. Другие же, такие, как Раффаэле Россетти, отец поэта-прерафаэлита Данте Габриэля Россетти, и выходец из Модены Антонио Паницци, будущий директор Британского музея, в конце концов интегрировались в общество стран, куда они эмигрировали.
Итак, настал триумф Реставрации, реакционные силы побеждали. В Неаполе из правительства был вынужден уйти Луиджи Медичи, представитель дома Медичи, а его место занял князь Каноза, ярчайший образец самого нетерпимого легитимизма. Победа «ревностных» кардиналов в Риме на конклаве 1823 г., на котором был избран папа Лев XII (1823–1829), имела одним из последствий увольнение в отставку кардинала Э. Консальви. Преследование побежденных, мелочная жажда реванша являли собой, бесспорно, лишнее подтверждение слабости Реставрации, ее близорукости и убогости. Но и противостоявшие ей силы — сектантские организации и либеральные движения — были еще очень слабы. И не только потому, что они потеряли много сил после поражения и лишились лучших умов, но и потому, что на момент решающей схватки их намерения оказались несостоятельными и противоречивыми, а также потому, что они были склонны к импровизации и не имели глубоких корней в обществе.
Закономерным итогом слабости обеих сторон явилась стагнация. Действительно, перед нами предстает картина застойного общества, описание которого, наряду со многими другими, можно встретить на страницах «Прогулок по Риму» Стендаля. То было общество, состоявшее из кардиналов-скептиков, щедрых и покорных властям простолюдинов, пресыщенных министров полиции и молодых либералов, которые после концерта Джудитты Пасты[330] в театре Ла Скала собирались в кафе, чтобы поболтать о «музыке, любви и Париже»[331]. В ожидании перемен можно было довольствоваться той douceur de vivre[332], на которую, подобно всем «старым порядкам», была столь щедра Реставрация. Но действительно ли могли произойти такие перемены? В отличие от своего соотечественника Альфонса Мари Луи де Ламартина Стендаль слишком хорошо знал историю, характер и возможности итальянцев, чтобы сомневаться в них и не понимать, что они не согласятся, как он говорил своему римскому парикмахеру, до бесконечности испытывать над собой власть священников. «Итак, я думаю, — читаем в его “Прогулках”, — не слишком химерично ожидать, что революция в Италии разразится к 1840 или 1845 году»[333].
Культура в период РеставрацииМандзони и Леопарди
О том, что Реставрация не продлится долго, свидетельствовал, впрочем, и тот факт, что, как замечал тот же Стендаль, каждый мало-мальски образованный человек находился в оппозиции. Тот, кто внимательно следил за ходом наших рассуждений и знает, какую роль сыграла интеллигенция в истории Италии, мы надеемся, будет в состоянии понять, сколь важна была эта оппозиция. Есть в истории нечто постоянное, что трудно из нее вычеркнуть, и в ходе Рисорджименто место и роль интеллектуалов в итальянском обществе остались теми же, какими были всегда. Более того, можно сказать, что без стимула, который они придали Рисорджименто, традиционно слабая итальянская буржуазия с ее глубокими узкокорпоративными интересами и нечувствительностью к политическим вопросам вряд ли бы победила. В отношении буржуазии в полной мере справедливо правило, которое определило зарождение и развитие современного социалистического движения: выделение политического сознания из корпоративного мышления не всегда происходит спонтанно, часто ему необходимо использовать определенное воздействие извне. Именно с этой точки зрения и следует рассматривать вопросы истории итальянской культуры в период Рисорджименто.
Как известно, новым явлением в европейской культуре первых десятилетий XIX в. стал романтизм. В Италии его официальное появление относится к 1816 г., когда было опубликовано одно из писем мадам де Сталь, в котором она приглашала итальянских литераторов познакомиться с литературой лежащих за Альпами стран и переводить работы крупнейших писателей того времени. Приглашение было принято, и в Италии тоже начали писать «баллады» и исторические романы из средневековой жизни, стали вестись дискуссии о поэзии как выразительнице народной души, отстаивалось право фантазировать и писать интуитивно в противовес интеллекту и литературной традиции. Историческая же традиция, в свою очередь, защищалась от «произвола» просветителей и разума. «Романтиками» называли себя сотрудники миланского журнала «Иль Кончильяторе», многие из которых, познав строгость австрийской цензуры, после восстаний и судебных процессов 1821 г. испытали на собственном опыте тяготы заключения в имперских тюрьмах. Подавляющее большинство итальянских романтиков участвовали в рядах либеральной и патриотической оппозиции в политической борьбе с представителями старых реставрированных режимов, и поэтому понятно, почему они не могли симпатизировать тем сторонам Романтизма, в которых он идентифицировал себя с идеологией периода Реставрации. Романтики никогда — или чувствовали очень редко — дух истории, противопоставляя прошлое будущему, «старый порядок» революции, Средневековье эпохе Нового времени, восхваляли народную непосредственность и стихийность, но при этом обожествляли невежество и патернализм. Словом, среди итальянских романтиков не оказалось фигуры, равной по величине Фридриху Шлегелю[334] или Франсуа Рене Шатобриану[335]. В обстановке косности и убожества периода Реставрации в Италии идеи рационализма и утилитаризма XVIII в. сохраняли еще большую силу воздействия. Новая романтическая школа не могла им противостоять и лишь подчеркивала необходимость некоторых корректив. Мало было выступать против «старого порядка» и за прогресс, необходимо было выявить силы, способные положить начало новому порядку, определить препятствия на их пути и согласовать план борьбы, соответствующий реальным возможностям итальянского общества. Об этом писал Винченцо Куоко в упомянутом выше труде о неаполитанской революции 1799 г. И его голос был услышан. Романтики являлись поколением интеллектуалов-политиков и не только в том смысле, что оно дало заговорщическому и политическому движению периода Рисорджименто большую часть участников, но и главным образом потому, что мыслители понимали ту ответственность и те обязательства, которые налагала на них политическая деятельность, и действовали, как политики. К этому следует добавить, что не всегда, перефразируя знаменитое высказывание Алессандро Мандзони (1798–1873), умеренность и ответственность могут быть четко разделены. Причем относится это как к итальянской буржуазии, так и к интеллектуалам XIX в.
Апелляция к Мандзони вовсе не случайна. Помимо того что он является самым выдающимся представителем поколения романтиков, автор романа «Обрученные» с предельной яркостью и глубиной отразил эволюцию и идейную направленность романтической школы, хотя формально и не был ее адептом. Просветитель и антиклерикал в молодости (он был внуком Чезаре Беккариа), Мандзони под влиянием французского филолога, критика и историка Клода Шарля Фориеля постепенно сблизился с новой, романтической культурой ив 1810 г. вновь вернулся в лоно католицизма. Важно, что писатель понимал католицизм в янсенистском ключе и исповедовал его скорее как мораль, чем как культ.
В том же году после долгого пребывания в Париже Мандзони вернулся в Италию и в родном Милане пристально наблюдал за борьбой романтиков и «Иль Кончильяторе», вдохновляя эту борьбу, но не принимая в ней непосредственного участия. В 1821 г. во время волнений в Пьемонте он сочинил оду, в которой выразил надежду на успех восставших и видел будущее Италии «в блеске оружия, с сердцем на алтаре». И все же Мандзони сыграл столь заметную роль в процессе формирования национального общественного мнения, конечно, не потому, что занимал эту или подобную ей позицию в литературе и жизни. Его роль была определена всем писательским творчеством, и особенно романами. Роман как новый литературный жанр, предназначенный новому, более широкому кругу читателей, снова поднимал извечную «проблему языка», то есть необходимости заполнения пропасти, существовавшей между литературным и разговорным языком, того самого языка, который, по словам Мандзони, стал бы «средством общения всех итальянцев на самые разные темы». Сделать это было трудно. Даже такой патриот-якобинец, как Луиджи Анджелони, решившийся написать книгу, чтобы побудить итальянцев к революционной борьбе за демократию, не придумал ничего лучше, как использовать для этого искусственную смесь языка XIV в. и языка пуристов. Это было очень непросто, раз такие известные поэты, как миланец Карло Порта и римлянин Джузеппе Джоаккино Белли, прибегали к родным диалектам, когда хотели придать поэтическую убедительность и обаяние миру плебса и персонажам из народа, к которым они проявляли симпатию.
Что касается Мандзони, то он не только поставил перед собой эту проблему, но и решил ее. Огромный успех романа «Обрученные» объясняется, помимо прочего, тем, что книга написана именно на том итальянском языке «для всех», к которому стремился автор и который он сумел создать в результате поистине невероятной, титанической работы, тщательного литературного отбора, отделки и строжайшей самодисциплины. Он смог лишить итальянский язык налета диалектальности и провинциализма, превратить его в язык общения без шаблонов, в язык, вобравший в себя живую речь улицы и буржуа.
Форме соответствовало содержание. Как известно, в основе сюжета романа «Обрученные» — история помолвленных Ренцо и Лючии, обвенчаться которым мешает целый ряд обстоятельств. Действие развертывается на фоне масштабного полотна жизни испанской Ломбардии XVII в., эпохи войн из-за Вальтелины и Монферрато, во время страшной эпидемии чумы в Милане. Шедевр Мандзони написан в жанре исторического романа, но история в нем как бы перевернута: она увидена глазами простых людей, тех, кто явился жертвой амбиций и притеснений со стороны власть имущих, «государственного интереса», войн и голода. Всем этим невзгодам молодые люди противопоставляют свои огромные жизненные силы, труд, мужество, свое неверие в правоту сильных, веру в Бога. На страницах романа Мандзони ощущается дыхание того самого итальянского общества, которое формировалось на протяжении многих веков, с его покорностью, но и с его способностью к выживанию. Упоминая о Мандзони, принято говорить о его «патернализме» или, точнее, о его «популизме». Даже если бы это и было правдой, надо все же добавить, что никто до него не поставил и тем более не разрешил проблему «народа» и народной литературы. И мало кто после него в изменившихся исторических условиях ставил эту проблему столь же осознанно и решил ее на столь же достойном и высоком художественном уровне.
Успех «Обрученных», который продолжается вплоть до наших дней, был, как уже отмечалось, внезапным и всеобъемлющим. Это убедительно свидетельствует об огромной притягательной силе и экспансии новой культуры Романтизма, позволяет понять ее историческую роль и значение в процессе создания национального общественного мнения. Впрочем, среди тех, кто избежал этого воздействия либо же его оспаривал, не все являлись ретроградами, погруженными в прошлое. Встречались люди с очень ясным умом, способные воспринимать самые передовые идеи. Среди них — один из крупнейших итальянских поэтов всех времен — Джакомо Леопарди.
Он родился в 1798 г. в сонном городишке Папской области в реакционной дворянской семье (его отец, граф Мональдо, прославился благодаря одному из своих агрессивных легитимистских памфлетов). Ущербный от природы (он был горбат), Джакомо провел юность в отцовской библиотеке в «сумасбродном и безнадежнейшем» изучении классиков. Наряду с трудами античных авторов, друзьями его молодости были также работы просветителей и французских материалистов XVIII в., таких, как Руссо, Вольтер, Гольбах. Идеи первых, по мнению Леопарди, в общем-то не слишком отличалось от идей последних; и для тех, и для других идеалом было благородное человеческое общество, свободное от суеверий, близкое к чистоте природы; идеалом выступала республика. Именно эти идейные воззрения, глубоко отличные от взглядов представителей романтической школы, наиболее часто проявлялись в поэтическом творчестве Леопарди до 1819 г. С этих позиций он судил о своем мире и о своем жалком времени. Мало кто с такой силой чувствовал «скуку» жизни в период Реставрации, как Леопарди.
Но правомерно ли было надеяться, что «мертвый век», в котором поэту судьбой было определено жить, встряхнется, сбросит оцепенение и, как он предвещал в своей песне «К Анджело Маи», «восстанет» в «великих делах» и устыдится самого себя? Поражение восстаний 1821 г., болезненные и тяжелые переживания собственного несчастья и недуга, одиночество — все это более решительно склоняло Леопарди к отказу от каких бы то ни было иллюзий и утешений. Человеческие беды не являлись достоянием одного лишь XIX в., но всех исторических времен, и «скука» была неприятным, но, увы, извечным спутником любого человека — от пастуха, скитающегося в пустынях Азии, до цивилизованного парижанина. Только смерть могла положить конец скуке и тоске, и только в смерти человек, преследуемый слепой природой-мачехой, мог надеяться обрести покой.
В таком полностью материалистическом и пессимистичном видении мира оставалось мало места интересам политического характера. Разбудить эти интересы после того, как они в течение ряда лет едва теплились или вовсе угасли, помогло появление на итальянской и европейской политической арене либерального католицизма. Заявление «новых верующих» о том, что религия неразрывно связана с делом гражданского прогресса человечества, не могло не вызывать глубокого отвращения Леопарди. Не в мифах и предрассудках, но в мужественном и безжалостном осознании своего несчастного положения могли люди черпать необходимые силы, которые, как считал поэт, позволят им сообща вести единственно возможную и единственно оправданную битву, а именно объединенную борьбу рода человеческого против разрушительных природных сил и бедствий. Такой призыв заключен, в частности, в его стихотворении «Дрок, или цветок пустыни».
А благороден тот,
Кто может без боязни
Очами смертными взглянуть в лицо
Уделу общему и откровенно,
Ни слова не скрывая,
Поведать о несчастной доле нашей, <…>
Все общество людское стать должно —
Считает он людей
Одним союзом, и предлагает всем
Свою любовь сердечную, всегда
Спеша на помощь иль прося о ней
В опасностях бесчисленных, в тревогах
Борьбы всеобщей[336].
Это возвышенное, обращенное в будущее послание глубоко волнует нас и сегодня, в наш атомный век. Современники же Леопарди, занятые суетными и неотложными делами своего времени, плохо понимали его и с трудом могли осмыслить идеи поэта. Однако именно к людям той эпохи и к их трудному продвижению вперед мы сейчас снова обратимся.
Июльская революция и Италия
В политической и дипломатической обстановке в Европе 1820-х годов доминировал принцип легитимизма, установленный в Вене Священным союзом. Это проявилось в связи с революционными выступлениями в Испании и Италии 1820–1821 гг. Конституционные правительства, которые там были созданы, в действительности находились в полной политической изоляции, и на Конгрессах в Троппау и Лайбахе Австрии не потребовалось больших усилий, чтобы сломить сопротивление англичан и французов и добиться их санкций на согласованные репрессивные действия. До тех пор пока действовала легитимистская солидарность великих держав, перспективы итальянского национального движения оставались крайне неопределенными, но стоило одному из звеньев этой цепи разорваться, как все вновь становилось возможным, и это внушало самые смелые надежды. Понятно поэтому, что известие об Июльской революции 1830 г. в Париже произвело на Апеннинском полуострове эффект разорвавшейся бомбы. Как только революция победила, итальянское патриотическое движение пробудилось и стало действовать.
На этот раз новая попытка была предпринята в Папском государстве и в герцогствах, т. е. в областях, представлявших собой, пользуясь современным языком, самое слабое звено в цепи итальянского легитимизма. Этим объясняется та быстрота, с какой победило повстанческое движение. Первым восставшим городом стала Болонья, где 5 февраля 1831 г. папский пролегат был вынужден передать свою власть временной комиссии. Несколько дней спустя, 9 февраля, собрание граждан в Модене постановило лишить прав герцога Франческо IV д’Эсте, который в самом начале выступлений покинул свое государство. Через несколько дней настал черед Пармы, где было создано временное правительство. Затем движение охватило всю Романью, Марке и Умбрию, и всего через несколько дней правительство и войска Папского государства могли удерживать под своим контролем лишь Лацио, тогда как на освобожденных территориях было создано правительство «Объединенных итальянских провинций» с центром в Болонье. Но оно просуществовало недолго и было сметено австрийской интервенцией, дорогу которой открыла дипломатия французского короля Луи Филиппа. К концу марта статус-кво был восстановлен и в герцогствах, и в Папской области.
Было бы неправильно объяснять скоропостижный конец вначале столь много обещавшего движения одной лишь австрийской интервенцией и отсутствием поддержки со стороны Франции. И в этом случае, так же как и во время неаполитанской революции 1820 г., необходимо обратить внимание на внутреннюю ограниченность и слабость движения, в первую очередь на его разнородность и разобщенность. Последнее обстоятельство касалось прежде всего старого поколения нотаблей Итальянского королевства с его постоянной оглядкой на Париж, неверием в самостоятельные возможности движения, во главе которого оно оказалось, не будучи его инициатором, а также недооценкой молодого поколения карбонариев. Даже среди эмигрантов, создавших в Париже Итальянскую освободительную джунту, не было единства взглядов: некоторые следовали за Филиппо Буонарроти, разделяя его откровенно республиканские теории, другие были сторонниками более умеренных тенденций. И наконец, существовали разногласия муниципального характера, особенно в герцогствах, где каждый город хотел стать столицей. В Парме восставшие обратились сначала к Марии Луизе с просьбой остаться в стране. Кроме того, при подготовке выступления не обошлось и без весьма двусмысленных маневров: некоторые из его руководителей, в частности выходцы из Модены Энрике Мислей и Чиро Менотти, помимо итальянских и парижских сектантских кругов, в течение долгого времени поддерживали контакты с крайне реакционным герцогом Моденским Франческо IV д’Эсте, которого они надеялись скомпрометировать, рассчитывая сыграть на его амбициях и желании получить освободившийся после Карла Феликса трон Пьемонта в обход подозрительного Карла Альберта. Это был так называемый «широкий заговор», который, не завершись он тем, что Франческо IV д’Эсте повесил Чиро Менотти, представлял бы собой скорее оперетку, чем трагедию, и который в полной мере свидетельствовал о дилетантизме и провинциализме заговорщиков и революционеров 1831 г. И все же, если сама по себе Июльская революция на Апеннинском полуострове не дала какого-либо результата, она оказала глубокое влияние на развитие событий в Италии. Возвращение Франции к совершенно самостоятельной и блестяще проводимой внешней политике радикальным образом изменило политическую и дипломатическую обстановку в Европе. Не менее важным оказалось и воздействие победы вигов на выборах в Англии в 1832 г. Блоку легитимистских монархий теперь противостоял блок либеральных конституционных государств, и в этой новой ситуации, характеризовавшейся возобновлением конфликтов и противоречий между великими державами, вновь становилась реальной, как это было в XVIII в., перспектива изменения территориального устройства Италии, обретение ею большей независимости от Австрии и достижение большего единства.
Путей к обретению желаемого было много. Можно было использовать традиционное недовольство французов вмешательством Австрии в дела государств Апеннинского полуострова и ее гегемонией в Италии; соперничество Англии, ставшей после захвата Гибралтара и Мальты средиземноморской державой, с Россией, также стремившейся к Черноморским проливам; наконец, можно было использовать средиземноморские амбиции Франции, которая, предоставив помощь Мехмету Али, снова стала проводить в отношении Египта старую наполеоновскую политику. Вне всякого сомнения, делать ставку на Фердинанда I после его поведения в Лайбахе и безоговорочной капитуляции перед принципами легитимизма не приходилось. Наиболее подготовленным и способным действовать в этом направлении оказался тот самый Пьемонт, который уже в XVIII в. умел виртуозно обращать в свою пользу противоречия между великими державами. За счет дипломатических переговоров и осторожного вхождения в круг европейских государств, без нарушения существовавшего в Европе равновесия сил, представлялась возможность добиться некоторого продвижения по пути к независимости и единству даже без войны с Австрией. Идея, что последняяя могла бы получить компенсацию за возможные уступки части своих владений и уменьшение влияния в Италии в виде территориальных приобретений на Балканах, и что итальянская проблема могла бы быть решена вместе с Восточным вопросом (идея, выраженная в письме Винченцо Джоберти (1801–1852) к Теренцио Мамиани делла Ровере[337] в 1840 г.), извлекается на свет при всем богатстве аргументации пьемонтским патриотом Чезаре Бальбо[338] в книге «О надеждах Италии», опубликованной в 1844 г. и встреченной с живейшим интересом на всем Апеннинском полуострове. Через два года, выступая на страницах одного парижского журнала о проблемах строительства железных дорог в Италии, молодой Камилло Бенсо Кавур утверждал:
Будущее, ты уготовило Италии более счастливую участь. Если — да будет позволено на то надеяться — этой прекрасной стране и суждено обрести однажды национальное единство, то это произойдет исключительно как следствие глубокого переустройства Европы или в результате одного из тех великих потрясений, тех в некотором роде ниспосланных провидением событий, на которые не оказывает никакого влияния высокая пропускная способность железных дорог.
Идея корреляции между великим потрясением, ниспосланным свыше, и переустройством Европы, высказанная человеком, который станет выдающимся творцом единства Италии, как это ни парадоксально, соприкасалась с другой теорией, приобретшей особое значение в этот период. Речь идет о теории революционного потрясения. Таким образом, вне нового политического созвездия, взошедшего на европейском небосклоне в 1830 г. и укрепившего свои позиции в последующие десятилетия, история итальянского Рисорджименто была бы просто немыслима.