ркли и Юма раскрыл во всей полноте его сложность. Все, что успел сделать Лейбниц, – подметить ratio в самом эмпирическом, – прекрасно досказано Вольфом, но он запутался, когда увидел себя в начале, пресловутых axiomata media, лицом к лицу с единичным-историческим. Таким образом, в то время как феноменализм опорочивал опыт со стороны его конца и результатов, вольфовский рационализм разорял его со стороны его начал.
Но если бы несмотря ни на что, эмпиризм кому-нибудь казался более благоприятной философской почвой для исторической, науки, то у Вольфа есть все необходимое для того, чтобы его принципы были признаны такой почвой. Вольф рассуждает следующим образом: «Даже в абстрактных дисциплинах, как первая философия, основоположные понятия должны быть взяты из опыта, который образует основу исторического познания, а равным образом здесь имеет свои источники философия моральная и гражданская; мало того, сама Матезис предполагает некоторое историческое знание, из которого она выводит понятие своего предмета и некоторые аксиомы. Я говорю о чистой Матезис (Mathesis pura), – то же самое еще очевиднее о смешанной. Таким образом, хотя мы тщательно отличаем историческое познание от философского, чтобы не смешать того, что различно, однако мы не принижаем (vilipendimus) историческое познание и вообще не пренебрегаем им, но каждому виду познания приписываем свою ценность. Напротив, во всей философии для нас свято сожительство их обоих»[416]. Таким образом, конечно, эмпиризм не сам по себе ценен для Вольфа, но существенно, что именно логические интересы рационального знания настоятельно требовали именно того, чего не почувствовал эмпиризм у Бэкона: не имея никакой логики, эмпиризм не мог дойти до идеи логики исторических наук, напротив, для рационализма, начинающего с логики, проблема исторического познания должна выступить, как одна из первых его проблем. Это не значит, что сам Вольф тотчас должен был приступить к разрешению этой проблемы. Но он ее поставил с достаточной определенностью и мы найдем в дальнейшем развитии рационализма попытку разрешения этой проблемы. У Вольфа нашлись продолжатели в этом пункте, и это очень важный, – хотя и мало освещенный историей философии, – момент не только для самого единично-исторического, но для целого философии.
Незавершенность Вольфа в этом пункте однако не затемняет той несомненной мысли, что учение об ens, essentia и ratio, как оно им развито, вполне оставляет место для философского и логического учения об истории. Простое зачисление ее в ряды эмпирических наук делает и ее серой в сумерках вольфовского учения об опыте, но достаточно самого небольшого света, чтобы заметить своеобразие истории среди остального эмпирического знания и задаться специальным вопросом о ней. Поэтому, можно сказать еще больше, рационализм Вольфа не исключает принципиально истории из ряда наук, а напротив, оставляет ей определенное место в этом ряду. Преимущества его перед эмпиризмом очевидны: 1, бэконовский индуктивный эмпиризм либо должен был относить историю к тому опыту одной памяти, к которому были способны эмпирики comme les bêtes и который являлся источником всевозможных idola, либо он побуждал к той прагматической истории, которая во что бы то ни стало искала «повторений» – хотя бы с целью поучительности, – потому что только таким образом могло быть удовлетворено требование индукции[417], ищущей повторяющейся множественности «инстанций». Признание ratio в «случайных рядах фактов», в опыте, подсказанное Лейбницем, и развитое вольфовской онтологией, обнаруживает решительное преимущество рационалистических оснований для исторической методологии и прежде всего утверждает научность истории, 2, Бэконовский эмпиризм в борьбе против idola телеологии обнаружил решительную тенденцию деградировать самую идею сущности (коррелятивной цели) и бэконовская forma sive lex sive natura носит в себе все задатки единственно «внешнего», механического сцепления причин и условий, обязывающего всякое научное объяснение походить по своему чистому механизму на другое, и ведущего таким образом к идеалу всеобщей механики мира. Сохраненное и подкрепленное Вольфом усмотрение зависимости модусов явления от сущности давало возможность искать объяснение, наряду с механистическим объяснением из причин, в их внутренней сущности и, таким образом, открывало перспективу специфичности также в научном историческом объяснении[418].
Самым ценным во всем этом является то, что история не только получает право быть включенной в ряд других эмпирических наук, но и в ряде наук, выходящих за пределы одного только «описания», и принципиально требующих также теоретического (рационального) объяснения. Это – момент, столь же важный для науки и логики, сколько и для философии в целом. Как показывает пример Вольфа, в других случаях эмпирическая или рационально-эмпирическая (ratio non pura), объяснительная наука допускает параллельную рациональную или философскую науку. Имея в виду только тенденцию, можно сказать, что наряду с объяснением из причин отводится место объяснению из сущностей. Это значит, что рационализм не только не исключает истории как науки, но не исключает в его метафизической интерпретации, также философии истории. Для обеих он является, напротив, почвой благоприятной. Только идеал математического естествознания, выдвинутый научными увлечениями XVII века[419] и подхваченный критикой Канта, является по существу враждебным научной истории со специфическими задачами объяснения, равно как и философии истории, принципиально не допускающей истолкования мира, как проезжей дороги и перекрестка причин и условий.
Математика, как «образцовая наука», – этот догмат Кант целиком берет как от философии XVII века, так и от Вольфа. Но одно дело стремиться всюду приложить математический метод, другое дело – объявить, что вне математики нет науки. Математика, как образец, не есть выдумка Вольфа, это – наследие XVII века, и исключительное внимание к этому, где бы оно ни проявлялось, можно рассматривать, как возвращение назад по сравнению с тем расширением проблем метода, основания для которого заключаются в специфических особенностях лейбницевской философии. Лейбниц выступил с явным предпочтением платонизма и в то же время с реабилитацией индивидуального, и это имело принципиальное значение. Рационализм Вольфа приобретает вследствие этого свои особенные черты, мимо которых нельзя было проходить для того, кто хотел двигаться вперед, а не назад. Это однако не дает права отрицать, что в «толпе» вольфианцев больше уделялось внимания математически-рациональному, чем исторически-рациональному[420]. Но принципиально можно было бы еще сколько угодно спорить о значении рационализма для исторической проблемы, если бы она фактически действительно осталась незатронутой. В следующей главе мы встретим и фактическое оправдание высказанных в этой главе общих соображений о ценности рационализма для методологии.
Глава третья
Итак, мы пришли к убеждению, что наиболее уязвимым местом в учении Вольфа оставался вопрос о взаимном отношении опыта, как выражения некоторого общего познания, и собственно исторического познания, как познания единичного. Вопрос об этом отношении оставался проблемой, которая прежде всего должна была привлечь к себе внимание продолжателей и последователей Вольфа, в особенности тех из них, кто был заинтересован непосредственно вопросами исторического познания и вообще возможности истории как науки. Но, разумеется, подавляющее большинство их пошло, так сказать по линии наименьшего сопротивления, т. е. сосредоточивало свое внимание преимущественно на проблеме самого разума, либо ограничиваясь перепевами сказанного Вольфом, либо делая более или менее скромные попытки развить его учение дальше. Что же касается прямо вопроса об историческом познании, то путь его разрешения представляется двояким, – оба направления обнаружились затем в XIX веке, продолжают обнаруживаться и по настоящее время. Речь идет или о прямолинейном отвержении проблемы единичного, как логической проблемы, о простом изъятии ее из сферы логики, или эта проблема ставится во всем ее положительном значении и, следовательно, поднимается вопрос о расширении логики.
Первый путь, как более простой и легкий, открывается для большинства последователей Вольфа. Например, лейпцигский историк середины XVIII века, Хаузен[421], рассказывает, что профессора логики вольфианского направления в лейпцигском университете прямо заявляли своим слушателям, что история не есть наука. Соответственно этому и вопрос об историческом познании не мог бы оставаться вопросом логики. Основания к такому перенесению проблемы исторического познания приводятся, между прочим, Мейером. Для нас существенно обратить внимание в его аргументах на значение, которое он приписывает единичному в собственном смысле, как прямому объекту истории, т. е. на его попытку выйти из затруднения, которое мы встречаем у Вольфа. Но в то же время Мейер дает пример и другого возможного подхода к идее логики исторических наук через признание специфических особенностей исторического познания в самом их источнике.
Высказанные соображения требуют некоторого теоретического разъяснения, более детального и конкретного, чем высказанные нами во Введении[422] общие замечания, и которое необходимо дать прежде, чем мы перейдем к анализу рассуждений Мейера.
Речь идет о том пункте учения Вольфа, который у него остается наименее выясненным, хотя, по-видимому, для логики исторического познания, это – вопрос центральный: проблема