а) XVII в. — борьба янбанских группировок и кризис сословной системы
При всей жесткости раннечосонской системы сословных перегородок и ее идеологической надстройки — неоконфуцианской идеологии, — хода экономического и социального прогресса она полностью остановить не могла. Несмотря на все препятствия, изменения все же пробивали себе дорогу. Для Кореи, разоренной и опустошенной Имджинской войной 1592–1598 гг., два последующих столетия — XVII–XVIII вв. — стали временем глубинных изменений, подготовивших в итоге почву для эпохальной ломки традиционного уклада в девятнадцатом столетии. Прежде всего, в условиях относительно нормального функционирования контролировавшегося различными группировками саримов государственного аппарата активно восстанавливалась разоренная японским нашествием экономика, продолжалось прерванное засильем «заслуженных сановников» в первой половине XVI в. развитие производительных сил. Развитие более производительных технологий в сельском хозяйстве увеличило урожаи, активизировало торговлю и привело в итоге к невиданному ранее в корейской истории росту населения — с 2 млн. человек после опустошительной Имджинской войны до почти 8 млн. (по некоторым подсчетам, даже 10 млн.) в конце XVIII в. Важным следствием этого процесса было прогрессирующее расслоение крестьянства — в то время, как меньшинство зажиточных крестьян обогащалось на торговле излишками и прикупало соседскую землю, значительная часть составлявших большинство в деревне бедняков окончательно нищала, теряла землю, переходила на положение батраков или уходила в растущие города. Одновременно с процессом имущественной дифференциации «внизу» тот же процесс шел «вверху»: при количественном возрастании янбанского сословия число доступных ему должностей в государственном аппарате оставалось практически неизменным, что вело к еще более ожесточенной борьбе за власть между янбанскими партиями, долговременной монополизации основных постов победителями и прогрессировавшей маргинализации побежденных. В итоге следствием усилившегося расслоения как «внизу», так и «наверху» стал практический распад сословной системы: обогатившиеся рабы во множестве выкупались на волю, богатые крестьяне начали скупать янбанские родословные и причислять себя к янбанам, в то время как обедневшие янбаны — особенно члены проигравших в политической борьбе и полностью оттесненных от центрального бюрократического аппарата «партий» — практически теряли свой привилегированный статус, мало отличаясь от соседей-крестьян по реальному социально-экономическому положению. Относительное — и в большей мере фактическое, чем формальное, — «выравнивание» статусов вело и к немыслимому ранее распространению образования в крестьянской среде, расцвету популярной литературы на корейском языке, народного театра и музыки. Распад сословной системы сказался и на положении оправдывавшей ее неоконфуцианской ортодоксии, постепенно терявшей популярность в острой конкуренции с более либеральными и практическими истолкованиями конфуцианства, а также проникшим из Китая в конце XVIII в. католицизмом. Активное восприятие значительной частью как маргинальных янбанских слоев, так и крестьянства католических идей, — истолкованных как призыв к равенству и религиозной свободе личности, — хорошо показывало, сколь глубоко зашел кризис основанной на наследственном неравенстве сословной системы и непримиримой к инакомыслию неоконфуцианской идеологии. Однако перемены в базисной структуре общества не сопровождались необходимыми для оформления новых типов производственных отношений кардинальными изменениями на надстроечном уровне. С обогащением определенной части крестьянства, появлением влиятельного слоя богатых купцов чиновное вымогательство только усилилось, а новые религиозно-идеологические течения, и прежде всего католицизм, подвергались жесточайшим кровавым репрессиям со стороны стоявших у власти неоконфуцианцев-ортодоксов. Проявляя определенный интерес к развитию военного дела, науки и техники, абсолютистский режим позднего Чосона, в отличие от современных ему меркантилистских правительств Западной Европы, ничего не делал для поощрения торговли и предпринимательства. При всем богатстве некоторой части простолюдинов-янминов, они оставались все так же сословно приниженными по отношению к янбанам, подвергаясь еще худшим поборам со стороны чиновных лихоимцев. В итоге накопившееся недовольство привело к середине XIX в. к общему кризису чосонского янбанского общества. Выходом из кризиса могли стать радикальные реформы — прежде всего полная отмена сословной системы и открытие страны международной торговле. Однако пойти по этому пути Корее помешала слабость и незрелость реформаторских сил, консерватизм как янбанского сословия, так и значительной части крестьянства. В итоге, в отсутствие радикальных реформ и в условиях усилившегося давления со стороны мировой капиталистической системы, принявшего в данных исторических условиях форму империалистической агрессии, Корея была практически обречена на роль отсталой периферии — вначале полуколонии развитых капиталистических держав, а вскоре и «полной» колонии Японии (1910 г.).
Имджинская война принесла громадные перемены в социально-политическую жизнь Кореи. Громадный урон, нанесенный хозяйству страны, не мог не отразиться и на государственных финансах. Налоги с разоренного крестьянства не могли покрыть возросшие расходы на армию и флот. В полной мере также стало ясно, что традиционное взимание различных податей натурой отжило себя: разоряя массу налогоплательщиков, натуральные подати обогащали небольшое число связанных с двором откупщиков, но не государственную казну. Правительство государя Сонджо видело две возможности выхода из тисков финансового кризиса. С одной стороны, безысходность ситуации заставила пожертвовать «чистотой принципов» сословной системы и начать открытую и официальную продажу янбанского статуса всем желающим в обмен на «поднесение зерна» в государственную казну — напсок. Покупателями могли выступать не только чунины и «местные чиновники», но и крестьяне, а также и отпущенные по той или иной причине на волю рабы. Последних в военный период стало несравненно больше, чем когда-либо: государство, не имевшее выбора в условиях смертельной опасности для независимого существования страны, начало широко практиковать освобождение рабов за военные заслуги или «пожертвования» в казну. Распространилась и официальная торговля незаполненными патентами на вакантные должности (конмёнчхоп), в которые, по внесении определенной суммы зерном, полотном или деньгами, вписывалось имя покупателя. В принципе, в самых чрезвычайных случаях подобные меры осуществлялись и до Имджинской войны, но в несопоставимо более узких масштабах. С окончанием войны продажа сословного статуса и должностей продолжалась: налоги с опустошенных провинций не могли наполнить близкую к полному банкротству казну. С другой стороны, правительство начало рассматривать возможность перевода натуральных податей в налог зерном, т. е. введения единого подворного налога взамен традиционно существовавшей комбинации налога и различных податей. Частичный перевод разорительных податей в налог зерном начал, в качестве одной из чрезвычайных мер, осуществляться уже во время войны. Избавление крестьян от груза податей и новые возможности для повышения сословного статуса экономическими методами объективно создавали как возможности, так и стимулы для активной хозяйственной деятельности, вовлекали значительные слои крестьянства в торговлю и, в конечном счете, обессмысливали средневековую сословную систему в целом: «священное» звание янбана начало превращаться в предмет торговли на государственном уровне.
Большие изменения привнесла война и в систему обороны, равно как и в политическую жизнь. В условиях практического развала старых «пяти корпусов» правительство срочно приступило к формированию боеспособных отборных частей по минскому образцу. Костяком отборных корпусов чосонской армии должны были стать части, находившиеся в подчинении основанного в 1593–1594 гг. Управления Боевой Учебы (Хуллён Тогам) — более четырех тысяч стрелков и пушкарей, лучников и копейщиков. Воины этих частей — набиравшиеся из самых разных слоев населения, включая как янбанов, так и освобожденных рабов, — были профессионалами, получавшими от государства содержание и жалованье. В провинции в то же время создавался целый ряд полупрофессиональных стрелковых частей, скажем, состоявшая из рабов и беднейших крестьян Согогун, где бойцам давали регулярную военную подготовку, не отрывая их полностью от земледелия. Распространение воинской службы и на низшие, неполноправные слои простолюдинов говорило о серьезном ослаблении средневековых сословных барьеров. В административных вопросах усилилось влияние выделенного в особый правительственный совещательный орган Департамента Пограничной Охраны (Пибёнса), в заседаниях коллегий которого стали участвовать как ведущие военачальники, так и руководители основных министерств и ведомств. Практически в условиях внешней опасности Департамент начал подменять собой Верховный Государственный Совет, давая, в частности, военным чинам несколько больший вес в политической жизни. В среде гражданского чиновничества как во время войны, так и после ее окончания доминировала в основном «северная» партия — ученики Чо Сика, из среды которых выдвинулось значительное число известных партизанских лидеров. Придя к власти, «северяне» быстро раскололись на несколько более мелких группировок. «Межпартийная» и межгрупповая борьба играла в политической жизни противоречивую роль, замедляя и затрудняя процесс принятия важных решений, но в то же время и сдерживая коррупцию и фаворитизм за счет взаимного контроля членов противоборствующих группировок друг за другом.
Ситуация серьезно изменилась в правление сына Сонджо, Кванхэгуна (посмертного имени не получил; 1608–1623). Сильный и умелый политик, на плечах которого практически лежало руководство страной в период Имджинской войны, Кванхэгун немало сделал для решения насущных социально-экономических и политических проблем, развития корейской культуры. С 1608 г. в столичной провинции Кёнги, где голод и злоупотребления чиновников вызвали в 1607 г. крупный крестьянский бунт, начал осуществляться Закон о Едином Налоге (Тэдонбоп), согласно которому поземельный налог и все существовавшие до того подати натурой были заменены подворным обложением по твердому, единому для всех тарифу. Единый подворный налог было разрешено выплачивать не только рисом, но также полотном или деньгами, что стимулировало развитие торговли и денежного обращения. В течение XVII в. Закон о Едином Налоге был постепенно распространен на всю страну. Развитие контактов с Японией и Китаем обогатило корейское сельское хозяйство и быт: из Китая как раз в этот период был заимствован красный перец, а из Японии — привнесенный туда европейцами табак. С целью укрепить расшатанные войной закон и порядок, пресечь уклонение от уплаты налогов был восстановлен раннечосонский закон о «именных дощечках» — своеобразных «внутренних паспортах» дальневосточного абсолютизма, ношение которых укрепляло контроль бюрократии над населением. Для пополнения опустошенных войной библиотек государственные типографии издавали несравненно большее, чем ранее, количество литературы, в том числе популярные толкования конфуцианских классиков на корейском языке, способствовавшие повышению образовательного уровня масс, сближению «низовой» культуры с господствовавшей конфуцианской культурой верхов. В 1610 г. была издана «Энциклопедия корейской медицины» (Тоный погам) великого медика Хо Джуна, насущно необходимая для лечения больных в условиях сопровождавших послевоенные голодовки частых эпидемий. Наконец, в ситуации, когда возглавляемое ханом Нурхаци чжурчжэньское (маньчжурское) государство начало серьезно угрожать Минской империи, Кванхэгун проводил искусную «двойную» политику, оказывая военную помощь формальному «сюзерену» Кореи — Минской династии, — но в то же время тайно приказывая корейским солдатам уклоняться от активного участия в боях и ведя сложные переговоры с маньчжурами за спиной Минов. Целью дипломатических маневров Кванхэгуна было избавить обескровленную войной страну от нового иноземного нашествия.
Однако политическая опора Кванхэгуна была весьма слабой — его поддерживала лишь одна из группировок «северян», получившая название «большой северной партии». Остальные янбанские группировки — как многие «северяне», так и весьма влиятельные в чиновничьей среде «западные», — активно нападали на политическую линию Кванхэгуна, обвиняя его, в том числе, в «неблагодарности» по отношению к Минам, пришедшим Корее на помощь в Имджинской войне. Реалистичная внешняя политика Кванхэгуна, видевшего серьезную возможность захвата маньчжурами власти над ослабленным Китаем, столкнулась с конфуцианским догматизмом его противников, принципиально презиравших «северных варваров». В конце концов, Кванхэгун и его сторонники попытались сломить оппозицию авторитарными диктаторскими методами, устроив жестокую «чистку» в чиновничьей среде и физически уничтожив ряд противников, в том числе и старших членов государевой семьи, что в корне противоречило господствовавшим конфуцианским нормам. Однако как жестокость правящей «большой северной партии», так и сопровождавшееся многочисленными фактами коррупции монопольное пребывание ее верхушки у руля государственной власти возбудили в янбанской среде всеобщее недовольство. В итоге группа заговорщиков, возглавлявшаяся несколькими членами «западной» партии, смогла без особенного кровопролития устроить государственный переворот, казнить руководство «большой северной партии», отправить Кванхэгуна в ссылку, и посадить на трон его племянника, известного под посмертным именем Инджо (1623–1649). Новый государь пришел к власти под лозунгом поддержки Минов в борьбе с «маньчжурскими варварами», что, учитывая слабость Минов и явные успехи маньчжуров, сулило Корее новые разорительные войны.
Придя к власти путем переворота, Инджо столкнулся с теми же проблемами, что и Кванхэгун, но пытался решать их несколько иными путями. Если в экономике и социальной политике курс Кванхэгуна был продолжен без особых изменений (продолжалось внедрение Закона о Едином Налоге в южных провинциях, жестко контролировалось соблюдение закона о ношении «именных дощечек», и т. д.), то в политике Инджо попытался предотвратить приведшую Кванхэгуна к краху концентрацию власти в руках одной группировки. На должности выдвигались как «попутчики» победителей-«западных» — «южане», так и члены «малой северной партии», хотя ключевые должности все же резервировались за «западными». Политика эта, однако, наталкивалась на многочисленные препятствия. Прежде всего, как почти всегда происходило в «межпартийной» борьбе в позднесредневековой Корее, победители-«западные» почти сразу же раскололись на две новые группировки, одна из которых выступала за бескомпромиссно жесткую политику по отношению ко всем остальным «партиям», и прежде всего «северянам». Стремление государя сохранить взаимный контроль и баланс столкнулось со стремлением сильнейшей группировки монополизировать максимальное число постов, неизбежным в условиях растущей конкуренции внутри численно увеличивавшегося янбанского сословия. Затем, практическая монополия нескольких лидеров «западных» на влияние при дворе вызвала крайнее недовольство у одного из практических организаторов переворота, военного чиновника Ли Гваля, поднявшего в 1624 г. мятеж и неожиданно быстро занявшего столицу. Впервые в истории Чосона мятеж вынудил государя бежать в провинцию. Выступление Ли Гваля, подавленное с большим трудом и крайней жестокостью, показала, сколь непопулярен был режим «западной партии»: целый ряд чиновников присоединился к мятежникам, а население столицы встретило их с почти что с восторгом. В народе были популярны сатирические песни, обличавшие «старых господ» («большую северную партию») и «новых господ» («западных») как представителей «одной жадной своры», ничем не отличавшихся друг от друга. Показал первоначальный военный успех выступления и слабость не сумевшей защитить столицу правительственной армии. Встревоженный Инджо основал особое ведомство по обороне столичной провинции и заново перестроил ряд крепостей в окрестностях Сеула, но, как показало последовавшее вскоре за мятежом первое маньчжурское нашествие, всего этого было совершенно недостаточно.
Инджо и «западная партия», пришедшие к власти под популистским неоконфуцианским лозунгом «бескомпромиссной борьбы с северными варварами», сразу же отказались от сбалансированной внешней политики Кванхэгуна и принялись проводить жесткий антиманьчжурский курс, позволяя, в частности, минским войскам использовать корейскую территорию как базу для войны против войск Нурхаци. В преддверии сражений с основными силами минской армии маньчжуры не могли позволить себе оставить в тылу враждебную Корею, и в 1627 г. наследник Нурхаци, Абахай (1627–1644), послал 30-тысячную армию в поход на Сеул. Советниками военачальников Абахая служили бежавшие к маньчжурам сторонники мятежника Ли Гваля, а официальным предлогом для «карательного похода» было «незаконное свержение» Кванхэгуна с престола. Войско маньчжуров без особого труда захватило Сеул, вынудив Инджо бежать, подобно корёским государям во времена монгольских нашествий, на остров Канхвадо и вскоре приступить к мирным переговорам. Итогом этих переговоров стал компромисс — Корея и маньчжурское государство признали друг друга «братьями» и союзниками, Корея отправила маньчжурам заложников и официально отказалась от антиманьчжурской политики, но в то же время подчеркнула, что остается дружественной и к Минам. Компромисс такого рода, однако, совершенно не удовлетворял корейскую неоконфуцианскую верхушку, видевшую в союзе с «северными варварами» полную измену принципам и до конца не верившую в возможность поражения и падения Минов. Корея, отказываясь поставлять продовольствие маньчжурам, активно снабжала припасами воевавшие против них минские части, вызывая крайнее недовольство Абахая и его двора.
В конце концов, в 1635 г. маньчжурский владыка потребовал у Инджо признать Корею «вассалом» маньчжурского государства и разорвать все отношения с Минами. Негодование абсолютного большинства придворных было настолько сильно, что сообщивший об этих требованиях корейскому двору маньчжурский посол почел за лучшее бежать из Сеула ночью, оправданно опасаясь за свою жизнь. На следующий год после этого Абахай, к тому времени провозгласивший свое государство империей Цин и себя — «сыном Неба», повел в поход на Сеул 130-тысячную армию, не встретившую по пути серьезного сопротивления и уже через полмесяца захватившую без крупных боев корейскую столицу. Инджо, осажденный вместе с двором в одной из крепостей к югу от Сеула, вынужден был вскоре сдаться и принять все требования победителей. В условиях гибели Минской династии и перехода региональной гегемонии к Цинам признание Кореей «вассалитета» по отношению к последним было исторической неизбежностью, тем более что условия «вассальных» отношений с новым «сюзереном» мало чем отличались от традиционных форм (дань была несколько тяжелее прежней, и в число требований Цинов входило развитие пограничной торговли с Кореей, что при Минах не практиковалось). Однако для правящей «западной партии» полный крах ее «принципиальной» внешней политики был тяжелым ударом. В течение долгого времени «западные» отказывались признавать поражение и использовали ресурсы страны на подготовку к антиманьчжурскому реваншу, тем самым усиливая налоговое бремя и замедляя экономическое развитие страны. Два маньчжурских нашествия, результатом которых были массовые грабежи и увод тысяч корейцев в плен, также нанесли тяжелый удар по корейской экономике, не успевшей еще полностью оправиться от последствий опустошительной Имджинской войны.
Период смены династий в Китае был временем, когда Корея впервые вошла в прямой контакт с европейцами, к тому времени уже развивавшими активную деятельность на Дальнем Востоке. В принципе, португальские миссионеры высаживались — как капелланы армии Тоётоми Хидэёси, в которой было много христиан, — на корейских берегах уже во время Имджинской войны, но тогда их присутствие прошло практически незамеченным для корейской стороны. Неизвестным в Корее было и обращение многих оказавшихся в Японии корейских пленных в католичество, равно как и тот факт, что немало новообращенных было жестоко замучено преследовавшим христиан режимом Токугава в начале XVII в. Первыми европейцами, оставившими след в корейской истории, были трое голландских моряков, попавших в страну в результате кораблекрушения в 1628 г. Они были взяты на службу в Управление Боевой Учебы как эксперты по артиллерии, и двое из них пожертвовали своими жизнями, защищая новую родину во время маньчжурского нашествия. Интерес, проявленный рядом высокопоставленных чиновников к необычным пришельцам, не послужил, однако, стимулом к установлению каких-либо отношений с европейскими государствами: слишком глубоко было культивировавшееся конфуцианством презрение к «варварам» и их культуре. В 1630 г. побывавший в минской столице корейский посол встретился там с обосновавшимися в Китае с начала XVII в. иезуитскими миссионерами и привез домой ряд религиозных, географических и астрономических трактатов, изданных европейцами на китайском языке, а также «варварские диковины» — европейскую пушку, будильник и подзорную трубу. В атмосфере гегемонии ортодоксального неоконфуцианства, однако, большого внимания европейские трактаты и технические новшества не привлекли. Наконец, в 1644 г. в Сеул вернулся несколько лет проживший в цинской столице заложником сын Инджо, принц Сохён. Во время пребывания в Китае он тесно общался со служившими цинскому двору немецкими иезуитами и привез домой целый ряд самых различных европейских сочинений на китайском и астрономических приборов. Взойди принц Сохён, с его серьезным интересом к европейской культуре, на трон, Корея могла бы, возможно, обогатить себя контактами с Западом в той же степени, в какой это удалось регулярно торговавшей с голландцами Японии времен Токугава. Однако принц Сохён был заподозрен в чрезмерной близости к Цинам и скончался подозрительно быстро: через год после возвращения, якобы в результате неудачной медицинской операции. Жена его была казнена, а сыновья — сосланы. В итоге, достаточно редкий для корейского конфуцианца этого периода интерес принца Сохёна к западной культуре не оказал влияния на дальнейшее течение чосонской истории.
Вместо Сохёна государю Инджо наследовал его второй сын, оставшийся в истории под посмертным именем Хёджон (1649–1659). Социально-экономическая линия нового режима в целом продолжала политику Кванхэгуна и Инджо: Закон о Едином Налоге распространялся на все большее число провинций, денежное обращение активизировалось в связи с выпуском новой металлической монеты и началом обращения цинских денег в торговавших с Китаем приграничных районах. В политике власть все более концентрировалась в руках двух близких ко двору фракций «западных» — группировки среднего и высшего чиновничества из столичной провинции, более реалистичной и консервативной по взглядам, и группы занимавших не слишком высокое положение и отличавшихся бескомпромиссным следованием неоконфуцианской догме янбанов из провинции Чхунчхон. Постепенно последняя группа и ее харизматический лидер Сон Сиёль (1607–1689) — воспитатель Хёджона, пользовавшийся почти что безграничным личным доверием государя, — сумели монополизировать власть в своих руках. Основным пунктом политической программы Хёджона и полностью солидаризовавшейся с ним группы Сон Сиёля был «поход на Север» (пукполь) — выступление против «варварской» маньчжурской державы в союзе с оставшимися верными Мин силами в Южном Китае, успех которого должен был бы сделать Корею одним из ведущих центров конфуцианского мира. Учитывая успехи Цинов в покорении Китая и реальную слабость терпевшего одно поражение за другим антицинского движения в 1650-е гг., план Хёджона — Сон Сиёля выглядел достаточно фантастично. С другой стороны, требовавшееся планом усиление отборных профессиональных частей соответствовало интересам и желаниям значительной части корейской элиты, понявшей, на горьком опыте понесенных от японцев и маньчжуров сокрушительных поражений, в сколь опасное поражение ставила страну военная слабость. В согласии с планами Хёджона — Сон Сиёля до тысячи человек была увеличена личная гвардия государя, создан включавший отборные стрелковые и кавалерийские части новый столичный гарнизонный корпус (также около тысячи бойцов), начато организованное разведение лошадей для укрепления корейской кавалерии, и т. д.
Однако укрепление армии было неподъемным бременем для казны в еще не оправившейся от последствий японских и маньчжурских нашествий стране, где частым явлением стали голодовки и крестьянские бунты. Кроме того, внешнеполитическая ситуация была не слишком благоприятной для осуществления амбициозных планов Хёджона и Сон Сиёля. В Южном Китае антицинское сопротивление оказалось бессильным перед мощью цинских армий, а пограничный конфликт с Россией на севере, который, как надеялся Хёджон, мог бы ослабить Цинов, в серьезную войну не перерос. Более того, вопреки своей воле Корея оказалась вовлечена на стороне Китая в этот первый в истории отношений России со странами Дальнего Востока конфликт между Россией и Китаем. По указу Цинов — не подчиниться которому побежденная и ставшая формальным «вассалом» победителей Корея не имела практической возможности — дважды, в 1654 и 1658 гг. небольшие отряды корейских стрелков участвовали на маньчжурской стороне в вооруженных столкновениях между маньчжурской армией и русскими казацкими отрядами в Приамурье. По иронии истории, подготовленные для похода против Цин отборные стрелковые отряды оказались использованы, наоборот, для укрепления власти Цинов на севере их державы. Конфуцианский догматизм корейского руководства практически лишил это первое непосредственное знакомство корейцев с Россией всякого исторического смысла для корейской стороны: ни Хёджон, ни его окружение не проявили ни малейшего интереса к «северным большеносым варварам», против которых Цин вынудила их послать войска. Не имело для Кореи серьезных последствий и долговременное (1653–1666) пребывание на ее территории части команды потерпевшего у берегов острова Чеджудо голландского судна. Корейская конфуцианская верхушка совершенно не интересовалась рассказами голландцев об их родине, и, после неудачной попытки одного из моряков найти контакт с маньчжурским посольством и добиться возвращения в Европу (эта попытка стоила смельчаку жизни), сочла за благо сослать голландцев на крайний юг страны, откуда большая их часть сумела в итоге бежать в Японию и вернуться домой. По рассказам одного из пленников, Хендрика Хамеля, в Голландии было вскоре издано первое описание доселе незнакомой европейцам Кореи, вскоре переведенное на все основные европейские языки. В то время, как в Европе накапливалась информация о Корее и возникал интерес к возможностям проникновения в эту страну, конфуцианское руководство Кореи, продолжавшее видеть в европейцах «окраинных варваров» и совершенно не замечавшее постепенного вовлечения соседних стран в создаваемую западноевропейскими абсолютистскими монархиями и буржуазией мировую капиталистическую систему, практически обрекало страну на изоляцию и отсталость.
По смерти Хёджона у руля правления оказался его сын Хёнджон (1659–1674), при котором «межпартийная» борьба «западных» и «южных» еще более накалилась. Реальным содержанием борьбы было стремление каждой из противоборствующих группировок монополизировать высшие уровни государственной власти, но по форме, в условиях господства конфуцианских догм, столкновения выливались в дискуссии по вопросам придворного этикета — крайне важного, с точки зрения господствовавших представлений, для «правильного устройства» космоса и общества. Сразу по смерти Хёджона между «западными» и «южными» вспыхнула ожесточенная дискуссия по вопросу о том, каков должен быть срок траура матери скончавшегося государя по сыну. Сон Сиёль — придерживаясь, с привычной для него жесткостью и бескомпромиссностью, буквы конфуцианских догматов, — утверждал, что траур должен быть годовым, ибо Хёджон был вторым сыном, тогда как «южные» стояли за приличествовавший лишь первому сыну трехгодовой траур, объясняя, что, «по смыслу», ставший государем второй сын соответствует в ритуальном отношении первому сыну. За всей этой средневековой казуистикой стояло реальное желание могущественной «западной» группировки утвердится в качестве монопольных истолкователей конфуцианского догмата, и стремление их противников — «южан» — опереться на авторитет государевой власти в борьбе с превосходящим по силам соперником. Эта «первая дискуссия об этикете» завершилась победой группировки Сон Сиёля, но триумф ее оказался недолгим. Вскоре — в 1663 г. — в конфуцианских кругах разгорелась новая дискуссия о том, имеет ли право чиновник отказаться от выполнения государственного долга по соображениям долга семейного: скажем, может ли чиновник, в семье которого были пострадавшие во время маньчжурского нашествия, отказаться от участия в приеме цинских послов (являвшихся в этом случае, с конфуцианской точки зрения, «врагами семьи»). На сей раз, по понятным соображениям, Хёнджон встал на сторону отстаивавших приоритет служебных обязанностей «южан» в противовес подчеркивавшему первостепенность конфуцианского принципа «сыновней почтительности» Сон Сиёлю. С этого момента влияние группировки Сон Сиёля постепенно начало сходить на убыль. Сильный удар по ней нанесла победа «южан» во «второй дискуссии об этикете» (1674 г.), где обсуждался вопрос о том, какой траур приличествовало носить матери Хёджона по скончавшейся невестке. В принципе, острое соперничество «южан» с «западными» играло и положительную роль в политике, предотвращая окончательную и полную концентрацию власти в руках исключительно «западной» группы. Однако превращение основных политических вопросов в предмет «межпартийной» борьбы лишало корейскую политику последовательности: так, со смертью Хёджона и постепенным ослаблением позиций Сон Сиёля началось свертывание мероприятий по усилению армии и подготовке к «походу на Север». Занятые схоластическими дебатами и борьбой за власть, высшие чиновники не имели возможности сосредоточиться на решении реальных проблем, в то время, как страна переживала тяжелую эпоху периодических голодовок и эпидемий (1662, 1663, 1668 гг.). Наконец, системе взаимного баланса и сдерживания, основанной на затянувшейся борьбе «западных» и «южных», не хватало долговременной стабильности: одна из группировок в итоге вполне могла добиться, хотя бы и временно, монополии на власть и вновь ввергнуть страну в политический кризис.
Именно это и случилось в период правления следующего государя, Сукчона (1674–1720), пришедшего к власти в 14 лет и не имевшего возможности так искусно поддерживать баланс влияния между «партиями», как это делал Хёнджон. При Сукчоне «межпартийная» борьба достигла своего пика, несколько раз выливаясь в радикальные «перемены власти» (хвангук) — смены партий у власти, сопровождавшиеся жестокими «чистками» в отношении побежденных. Балансу, поддерживающемуся на основе более или менее равноправного соперничества одновременно представленных у власти групп, пришел конец: целью «межпартийной борьбы» стала монополия на влияние и расправа с соперниками. Вначале в результате очередной, третьей по счету, «дискуссии об этикете», к власти смогли прийти усилившиеся к концу правления Хёнджона «южане», быстро устранившие из политической жизни своих противников: главный из них, Сон Сиёль, был отправлен в ссылку. Однако в 1680 г. политическая ситуация резко изменилась: подросший Сукчон начал видеть в монопольной гегемонии «южан» угрозу своей власти, и воспользовавшись доносами, обвинявшими «южан» в желании физически расправиться с некоторыми из соперников и даже устранить самого Сукчона, заменив его на троне одним из родственников, устроил «генеральную чистку» (тэчхульчхок) «южной партии». Ряд видных «южан» был казнен, остальные отправлены в ссылку, и новыми гегемонами политической жизни вновь стали Сон Сиёль и его ученики. Их монопольное господство, впрочем, продолжалось недолго. В 1682–1684 гг. «западные» раскололись на две противостоящие группы: возглавлявшуюся Сон Сиёлем «фракцию стариков» (норон), и руководимую отошедшим от учителя учеником Сон Сиёля по имени Юн Джын (1629–1714) «фракцию молодых» (сорон). Если Сон Сиёль и «старики» сделали из Чжу Си объект почти религиозного почитания и причисляли «южан» к «еретикам» (идан) и «хулителям священных текстов» (самун нанджок) уже за малейшие сомнения последних в правильности чжусианских комментариев, то Юн Джын и «молодые» занимали более примирительную позицию, считая возможным и выдвижение «южан» на определенных условиях. Последняя позиция была более близка стремившемуся поддержать баланс политических сил Сукчону, и влияние Сон Сиёля при дворе начало уменьшаться со дня на день.
Баланс, однако, оказался крайне ненадежным. В 1689 г. за отказ признать сына Сукчона от любимой им наложницы Чан законным наследником все «западные», как «старики», так и «молодые», были полностью отстранены от власти: Сон Сиёлю было приказано покончить с жизнью, а более 100 человек — казнено и сослано. Кратковременный приход «южан» на освободившиеся посты закончился в итоге для этой «партии» политической трагедией: в 1694 г. в связи с раскрытием интриг наложницы Чан против других членов государевой семьи «южане» были жестко «вычищены» от власти и уже никогда больше не смогли к ней вернуться. Политическая гегемония окончательно перешла к «западным». Чередуя у власти «стариков» и «молодых», Сукчон старался и в этих условиях поддерживать определенный баланс, однако постепенно стала явной тенденция к почти монопольному преобладанию «стариков», искусно избавлявшихся от конкурентов. К концу правления Сукчона при дворе практически сформировался режим своеобразной «однопартийной диктатуры» последователей Сон Сиёля, ослаблявший в итоге государеву власть и пресекавший для не связанного с группировкой «стариков» основного большинства янбанства всякое серьезное участие в политической жизни. Значительное число янбанов, принадлежавших к разгромленным в бесконечных «чистках» фракциям, практически лишилось доступа к должностям даже при успешной сдаче экзамена, что приводило многие «благородные» семьи к разорению и, в конце концов, потере янбанского статуса. Так одним из побочных следствий ожесточенной «межпартийной» борьбы и итоговой монополизации власти «стариками» оказалось ускоренное разложение традиционной сословной системы: побежденные в борьбе группировки практически лишались основной привилегии господствующего сословия, т. е. права на чиновную карьеру и участие в политической жизни.
Жесткая политическая борьба и маргинализация значительной части правящего сословия проходила на фоне значительного возрастания социальной нестабильности «внизу». Общий экономический рост, увеличение населения и развитие товарно-денежных отношений вели к обогащению высшего и среднего слоев крестьянства, но в то же время и к появлению значительного количества бедняков, продававших обогатившимся соседям остатки земли, уходивших в батраки и легко становившихся жертвами голодовок и эпидемий в неурожайные годы. Большая голодовка, сопровождавшаяся эпидемиями и бунтами отчаявшихся крестьян-бедняков, случилась в 1671 г.; за ней последовали голод в 1690 и 1695 гг., также приведшие к крупным вспышкам насилия на селе. Но самым страшным был беспрецедентный по масштабам голод 1696–1699 гг., во время которого погибло более 300 тыс. человек. Вслед за тем на страну обрушились небывалые эпидемии оспы и проказы, унесшие несколько десятков тысяч жизней (1708, 1718 гг.); за эпидемиями следовали новые бедняцкие бунты (1708, 1721 гг.). В обстановке кризиса в массах получили распространение всевозможные «пророческие книги», предсказывавшие как скорый конец правящей династии, так и «конец света» с приходом в мир спасителя человечества ото всех бед — бодхисаттвы будущего Майтрейи. Частым явлением стало и самозванство — ряд буддийских монахов и шаманов, обладавших большим влиянием на низшие классы позднечосонского общества, объявляли себя то «чудесно спасшимися» сыновьями «злодейски умерщвленного» принца Сохёна, то даже самим бодхисаттвой Майтрейей, пришедшим наконец избавить землю от страданий. Подобные социально-психологические феномены показывали как степень недовольства непривилегированного большинства системой сословных привилегий, так и чрезвычайно низкий уровень политического сознания позднечосонской сельской бедноты, по традиции искавшей накаленным эмоциям выхода преимущественно в освященных временем мистических милленаристских теориях. Но сколь бы низок не был уровень крестьянского протеста, беспрерывное брожение внизу наглядно демонстрировало правящему классу необходимость стабилизации политической обстановки в стране. В то же время ясно было, что «однопартийная диктатура» «стариков», обрекавшая большинство янбанства на маргинализацию и вызывавшая поэтому серьезное недовольство в рядах правящего сословия, к стабильности не ведет. В связи с этим уже в последние года правления Сукчона постепенно вызревала идея «равноудаленности» двора от «партий» — привлечения янбанов на службу исключительно по способностям, вне зависимости от «партийной» принадлежности.
б) XVIII в. — временная стабилизация центральной власти
Эта идея начала — с весьма хорошими результатами — осуществляться в правление двух сильных и талантливых государей XVIII в. — Ёнджо (1724–1776) и Чонджо (1776–1800). Ёнджо, пришедший к власти после того, как его старший брат и предшественник на троне, Кёнджон (1720–1724), сошел с ума и подозрительно рано скончался в атмосфере непрекращающихся наветов, интриг и «чисток» (в которых, за сравнительно короткий период пребывания Кёнджона на троне, погибло около 60 членов фракции «стариков»), с самого начала решительно принялся за проведение политики «равноудаленности», провозгласив даже, что «разжигание групповых распрей будет теперь приравниваться к измене и мятежу». Решительные мероприятия сильного и целеустремленного государя включали жесткие репрессии по отношению к экстремистским группировкам всех основных партий и закрытие целого ряда (170 из примерно 700 существовавших) частных школ-академий (совон), ставших центрами сплочения для янбанских фракций и группировок и разжигания фракционной розни. Политика Ёнджо помогла ослабить «партии» и одновременно укрепить авторитет государевой власти, но и сопротивление встретила немалое: радикальные группировки из числа «молодых» и «южан» даже подняли в 1728 г. вооруженный мятеж (довольно быстро подавленный), считая, что Ёнджо, под видом политики равноудаленности, несправедливо покровительствует самой сильной из партий, «старикам». Их недовольство имело определенные основания: несмотря на всю риторику о «равноудаленности» и «таланте как единственном мериле достоинств», «партии» в реальности сохраняли свое значение, и сильнейшая из них, «старики», сыгравшая важную роль в процессе прихода Ёнджо к власти, продолжала в значительной степени определять течение политической жизни. Тем не менее, политика «равноудаленности» (известная в корейской историографии как тханпхёнчхэк — «меры по беспристрастному [отбору на службу]») дала свои результаты, укрепив в целом политический базис государевой власти и увеличив возможности для контроля над бюрократией «сверху». Кроме того, значительную популярность среди широких слоев янбанства, как столичного и провинциального, Ёнджо завоевало и его редкое пристрастие к конфуцианской мудрости (лекции по конфуцианской классике для государя, кёнъён, устраивались чаще, чем когда бы то ни было — почти каждые пять-шесть дней!), и строгий запрет на злоупотребление алкоголем и бытовую роскошь, призванный как-то сгладить, хотя бы внешне, углублявшееся расслоение в янбанской среде. В какой-то степени власть пошла навстречу и части требований «среднего сословия»: в 1772–1777 гг. был, скажем, окончательно отменен ряд оставшихся от раннечосонского периода формальных ограничений на продвижение сооль — побочных отпрысков янбанских фамилий — по службе (впрочем, некоторые ограничения все равно оставались в силе, да и в реальности дискриминация сохранялась по-прежнему). Наконец, для крестьянства огромное значение имело окончательное правовое оформление системы «откупа полотном от армии» (пангун супхо): с 1750 г. призывникам была назначена твердая норма сдачи военным властям «военного полотна» (кунпхо), превратившегося практически в форму регулярного подушного налога на взрослое мужское население страны. Официальная твердая норма была ниже, чем практиковалось ранее (1 пхиль полотна в год вместо 2 пхиль, требовавшихся до сих пор), что несомненно облегчило положение крестьянства; тем не менее, связанные со сбором этого налога всевозможные злоупотребления (взыскание полотна с несовершеннолетних или пожилых членов семей, а также бежавших соседей и родственников) не были окончательно устранены и остались одним из основных источников народного недовольства. Общее повышение статуса крестьянства, постепенное размывание норм сословного неравноправия было отражено и в других мерах этого периода: отмене ранее практиковавшихся только по отношению к простолюдинам жестоких наказаний (клеймение, переламывание коленей, и т. д.), строгий запрет на янбанские самосуды над крестьянами, и т. д. Достигнутая при Ёнджо социальная и политическая стабильность создала почву для развития торговли и ремесла, общего экономического и культурного подъема в стране.
Все эти позитивные тенденции были продолжены и в правление другого «просвещенного монарха» Кореи XVIII в., Чонджо, период пребывания которого на троне (1776–1800) часто называют «Корейским Ренессансом». Опираясь на достижения Ёнджо, Чонджо сумел распространить политику «равноудаленности» и на провинциальных «южан», практически отстраненных от политической жизни почти столетие, начиная с «чистки» 1694 г.: даже усилий Ёнджо было недостаточно для того, чтобы сломать неприязнь «западных» как целого (как «стариков», так и «молодых») к «южной партии», но Чонджо добился в этом больших успехов. Важным орудием политики «равноудаленности» было частое устройство нерегулярных экзаменов в провинциях (тогва), призванных облегчить дорогу наверх провинциальным талантам вне зависимости от их «партийной» принадлежности и столичных связей. Желая укрепить свой собственный авторитет как ученого конфуцианского лидера и поставить себя в доктринальном конфуцианском отношении выше признанных схоластов-вожаков «партий», Чонджо практически восстановил придворную академию времен Седжона, знаменитую Чипхёнджон, но теперь под именем Государственной Библиотеки — Кюджангак. Библиотека эта была не только книжным собранием, но также и образовательным учреждением, где относительно молодые (до 37 лет) чиновники центральных ведомств могли проходить курс обучения уже после сдачи экзаменов на чин. Чонджо, отличавшийся немалыми познаниями в китайской классике, регулярно лично читал лекции в Кюджан-гаке; кроме того, ежемесячные тесты для слушателей проходили в государевом присутствии. Таким образом, для подающих надежды элитных чиновников государь становился не только мирским правителем, но и схоластическим, доктринальным авторитетом в конфуцианской классике, таким же интерпретатором «священного учения», как и Ли Хван, Ли И или Сон Сиёль — ученые вожаки «партий» и их учителя. Служащие Кюджангака, считавшиеся «личными учениками» государя, пользовались целым рядом экстраординарных, по чосонским меркам, привилегий: так, их не разрешалось арестовывать в служебное время. Однако даже несколько десятилетий последовательной «равноудаленной» политики не смогли полностью искоренить влияние «партий» в политической жизни. «Старики» по-прежнему оставались сильнейшей группировкой, в основном не выпускавшей ключевые посты из-под контроля. Именно они составляли большинство среди служащих Кюджангака — органа, который должен был, по замыслу Чонджо, стать символом политики «равноудаленности». В их среде — так же, как и в среде других «партий», — наметилось в то же время и новое разделение: на группировку, одобрявшую казнь государем Ёнджо его сына, принца Садо (отца Чонджо; причиной казни была психическая болезнь Садо, выражавшаяся, в частности, в произвольном убийстве прислуги, и т. д.), и группировку, осуждавшую этот поступок. Внутри этих двух больших группировок существовало еще и множество конкурировавших друг с другом мелких фракций, в то же время выступавших сплоченным фронтом против «чужаков», пытавшихся проникнуть на высшие посты. Другую опасность для политики Ёнджо-Чонджо представляли могущественные кланы их жен. Ёнджо и Чонджо опирались на эти кланы в борьбе против экстремистских «партийных» элементов, но имели в то же время все основания опасаться, что члены кланов их жен сплотятся в новую олигархию, способную подорвать авторитет государевой власти. Именно это и начало происходить после смерти Чонджо, с начала XIX в.
Рис. 1. «Пик Санюбон на реке Ханган». Эта картина принадлежит кисти Чон Сона (1676–1759) выдающегося корейского живописца. Как считается, в его творчестве более отчетливо заметны элементы реализма, стремление «привязать» пейзаж к индивидуальным чертам определенных местностей Кореи и отойти от слепого следования китайским живописным канонам. Данная тенденция увязывается рядом южнокорейских исследований с тем вниманием, которое корейская культура XVIII в. начала уделать поиску своеобразия — как своей страны в целом (специфика истории и обычаев которой стало еще более отчетливо подчеркиваться), так и отдельных местностей, а также индивидуальным особенностям людей. Современное понятие «индивидуальности» ещё не вошло в этот период в культуру Кореи, но некоторый отход от средневекового схематизма, несомненно, можно проследить.
Другим важным направлением политики Чонджо было продолжавшее линию Ёнджо повышенное внимание к нуждам средних и низших сословий, отражавшее реальное усиление позиций этих слоев в условиях экономического подъема и активного развития внутренней и внешней торговли. Чонджо начал — что не было характерно для его предшественников — давать аудиенции простолюдинам, пытаясь вслушиваться в их нужды и тем самым предотвратить отчуждение масс от янбанского режима. Чонджо был известен также тем, что за время своего правления рассмотрел более 5 тысяч челобитных и ходатайств от представителей средних и низших слоев — больше, чем любой другой государь в чосонской истории. Вынесение смертных приговоров было окончательно утверждено как прерогатива государя, причем Чонджо прославился тем, что до десяти раз перепроверял дела «смертников», пытаясь найти те или иные смягчающие обстоятельства. Весьма важен для мелкой и средней частной торговли был указ 1791 г., отменивший оставшиеся еще от раннечосонского времени монополии «придворных фирм» на торговлю рядом товаров и поощривший провинциальных купцов к торговле в столице. Фактически этот указ знаменовал начало процесса формирования единого общенационального рынка. Интересно, что режим Чонджо, желая защитить отечественных ремесленников от конкуренции со стороны гораздо более развитого китайского ремесла, пытался прибегнуть и к рудиментарным формам протекционизма, ограничивая или даже запрещая импорт ряда предметов роскоши. Однако, несмотря на все усилия государственной власти, процесс маргинализации большинства янбанства, не имевшего доступа к правительственным должностям, уже не мог остановиться, а все более активное и независимое торгово-ремесленное сословие, низшие слои бюрократии и верхушка крестьянства совершенно не удовлетворялись неоконфуцианскими догмами, оправдывавшими неограниченное сословное господство янбанской элиты. В этих условиях с начала 80-х гг. XVIII в. в Корее — среди обедневших янбанов, низшей бюрократии, ремесленников, торговцев и части крестьян — начинает распространяться привнесенный из Китая католицизм. Популярность этого учения обуславливалась отторжением конфуцианских ритуалов и догм, проповедью равенства всех людей перед Богом (что истолковывалось католиками из простонародья как отрицание сословных различий), новым и радикальным для Кореи утверждением равных прав женщин с мужчинами в духовной сфере. Преследования — достаточно мягкие в правление Чонджо, но усилившиеся впоследствии, — не остановили распространения новой религии, ставшей со временем важным каналом для самостоятельного усвоения многих элементов европейской культуры передовой частью корейской интеллигенции.
в) XVII–XVIII вв. — развитие товарно-денежных отношений, социальные сдвиги и идеологические вызовы
В общем социально-экономическом отношении, XVII–XVIII вв. были временем серьезной структурной ломки внутри традиционного общества, периодом, когда, при общем сохранении основных форм позднесредневековой сословно-абсолютистской системы, прогресс в производстве и торговле начал подрывать эту систему изнутри. Прежде всего, в условиях относительной стабильности (единственной серьезной войной за эти два века были маньчжурские вторжения начала XVII в., но они продолжались относительно короткое время) в Корее, как и в современных ей Китае и Японии, быстро увеличивалось население — до приблизительно 8-10 млн. к концу XVIII в. Заметные сдвиги произошли в основной области производства — земледелии. В главном секторе земледелия, рисоводстве, важной переменой было распространение по всей стране пришедшей из Китая новой, передовой технологии сева: высадки предварительно выращенных на особой грядке рисовых саженцев на уже залитое водой поле (ианбоп). Технология эта позволяла, выращивая саженцы на отдельной грядке, одновременно сеять и собирать урожай ячменя с основного поля перед пуском воды и высевкой риса, получая, таким образом, два урожая в год. Эта технология требовала еще большего развития «малой» ирригации, чем раньше: для своевременного пуска воды на поля к ним нужно было подвести канавы, а также заранее выстроить дамбы и водохранилища на случай засухи. Новые требования к ирригации активизировали строительство водохранилищ — к сер. XVIII их было уже около 6 тыс. Ирригационные работы проводились централизованно под руководством созданного в 1662 г. особого Ведомства Ирригации (Чеонса), в основном на основе мобилизации крестьянской рабочей силы. Развивалась также и техника земледелия на суходольных полях, где распространился высев «второстепенных» злаков (просо, ячмень) между бороздами: в условиях усиливавшегося аграрного перенаселения использоваться должен был практически каждый доступный клочок земли. Наконец, важной отраслью земледелия впервые в корейской истории стало выращивание технических культур: табака, батата (заимствован из Японии в XVIII в.), хлопка, и особенно ценящегося в медицине женьшеня. В результате всех этих изменений повысилась как урожайность полей, так и доходность хозяйства, последствия чего были весьма многообразными.
Во-первых, усилилось расслоение в среде крестьянства. Меньшинство предприимчивых и зажиточных крестьян, воспользовавшись как новыми технологиями и культурами, так и облегчившим груз натуральных податей Законом о Едином Налоге, начало перестройку своих хозяйств на коммерческий лад, сбывая на рынке излишки урожая и вкладывая прибыль в скупку земель и дальнейшее развитие производства. В то же время в условиях перенаселения, частых неурожаев и эпидемий, значительная часть бедняков вынуждена была продавать удачливым соседям землю и зарабатывать на жизнь, арендуя землю состоятельных односельчан или просто батрача на них. В условиях начавшейся коммерциализации земледелия, отношения между арендатором и землевладельцем также стали приобретать безлично-формальный оттенок. Если раньше хозяин и арендатор (считавшийся «младшим», «сыном» хозяина) делили урожай пополам, причем в случае неурожая обычай не позволял хозяину изымать у арендатора прожиточный минимум, то теперь распространение получила твердая ставка аренды, выплачивавшаяся вне зависимости от реального размера урожая. В то время, как хозяин гарантировал себе, таким образом, твердый рентный доход, арендатор оказывался в случае неурожая или болезни на грани голодной смерти. Не имея возможности продолжать занятие сельским хозяйством в новых, более жестких, условиях, тысячи разорившихся крестьян уходили в города, пополняя собой население разраставшихся бедняцких предместий и создавая резерв дешевой рабочей силы для быстро развивавшихся торговли и ремесла. Именно за счет массы люмпенизированных бывших крестьян население крупнейшего города страны, Сеула, разрослось к концу XVIII в. до 200 тыс. человек.
Во-вторых, серьезная дифференциация началась и в янбанской среде. Небольшая часть янбанов — прежде всего члены практически монополизировавшей высшие должности клики «стариков» — сумела, используя как немалое жалованье, так и доходы от коррупции, активно приспособиться к новой реальности, скупая крестьянскую землю, регулярно торгуя излишками урожая, а также занимаясь ростовщичеством и вкладывая деньги в оптовую торговлю и ремесло. Поскольку торговля считалась «неблагородным» занятием, то все сделки велись от имени управляющих янбанских хозяйств, часто рабов по сословному статусу, выполнявших на практике роль коммерческих агентов и скапливавших немалые состояния. Особенно много процветающих и высокодоходных янбанских имений было в плодородной провинции Чолла, на юго-западе страны. Такие имения сдавали значительную часть земли в аренду и привлекали труд множества батраков из числа люмпенизированных крестьян. В то же время, многие из членов разгромленных в политической борьбе группировок, практически отчужденных от политической жизни, не получая жалованья в течение нескольких поколений, продавали в итоге землю и фактически теряли янбанский статус. Во многих случаях, разорившиеся янбаны (чанбан) были вынуждены за плату наниматься в учителя сельских школ, попадая в итоге в зависимость от родителей учеников из числа зажиточных крестьян. Дифференциация как в крестьянской, так и в янбанской среде означала первые шаги к разложению сословной системы и формированию общественных классов в современном смысле этого слова, основанных не на родовой принадлежности, а на имущественном неравенстве.
В-третьих, появление значительных сельскохозяйственных излишков послужило основой для развития торговли. Важный толчок развитию крупной оптовой торговли был дан введением Закона о Едином Налоге. Если до появления этого закона откупщики (конин) взыскивали с крестьян стоимость натуральных поставок, часто разоряя целые уезды завышенными требованиями, то после перевода всех натуральных поставок в единый рисовый налог откупщики превратились, по сути, в коммерческих поставщиков различных товаров двору и ведомствам. Имея в своем распоряжении налоговый рис, официальные учреждения могли платить таким поставщикам заранее, давая тем самым последним значительные средства, часть которых могла использоваться для ростовщических операций или вкладываться в ремесленное производство. Число подобного рода поставщиков было весьма значительным — только на поставке топлива различным ведомствам специализировалось до 300 торговых фирм, крупных и помельче. Место поставщика считалось весьма прибыльным и само по себе являлось предметом торговли. Другой группой крупных и средних торговцев, приближенной к власти, были существовавшие с раннечосонских времен «придворные фирмы», долгое время — вплоть до 1791 г. — обладавшие официальной монополией на торговлю большинством товаров в Сеуле. Самых крупных «придворных фирм» было шесть, а общее число привилегированных «придворных торговцев» доходило до 500 человек. Отмена их привилегий помогла закрепить положение гильдий средних и мелких торговцев, составлявших основное население сформировавшихся к концу XVIII в. больших рынков Сеула — торговых рядов по центральной Колокольной улице, рынков у Больших Южных (Намдэмун) и Больших Восточных (Тондэмун) Ворот (все они существуют и по сей день). Из числа как государственных поставщиков, так и разбогатевших мелких торговцев стала выделяться прослойка содержателей постоялых дворов (ёгак) в столице и провинциях, которые, в союзе с подкупленными местными чиновниками, часто монополизировали сбыт определенных товаров в своей «сфере влияния», иногда даже насильно заставляя крупных приезжих купцов продавать им товары по дешевке оптом. Однако рядом с этой новой монополистической прослойкой сосуществовала масса средних и мелких провинциальных рыночных торговцев: к концу XVIII в. в Корее было уже более тысячи провинциальных рынков, около трех на каждый уезд. Среди торговцев выделялся ряд высокоорганизованных локальных гильдий: кэсонская купеческая гильдия, имевшая свои торговые заведения во многих частях страны, специализировалась на торговле женьшенем и экспорте этого популярного медицинского сырья в Китай, тоннэская купеческая гильдия, в руках которой находилась торговля китайским шелком с Японией, и т. д. Мерилом богатства, вместо традиционных риса и полотна, все более становились медные деньги, в частности, выпущенные впервые в 1678 г. и неоднократно чеканившиеся позже монеты под названием санпхён тхонбо — «вечно одинаковое обращающееся сокровище». В целом, Корея, как и ее соседи — Китай и Япония, — вступила в период стабильности и роста, характеризовавшийся развитием товарно-денежного обращения и формированием первых зачатков торгового капитала в условиях господства преимущественно аграрной экономики.
Хотя Чосон и оставался, в целом, аграрной страной, развитие торговли, повышение уровня жизни некоторой части крестьянства, и увеличение городского населения вели к серьезному прогрессу и в ремесле. Изжившая себя раннечосонская система казенного ремесла практически прекратила функционировать к сер. XVIII в. — выяснилось, что для казны прибыльнее отпустить казенных ремесленников на волю и закупать у них продукцию через официальных поставщиков, чем платить им жалованье. В ведении казны осталось лишь несколько специфических отраслей (производство фарфора для дворцовых нужд, и т. д.); в остальных освобожденные от бремени казенной повинности ремесленники перешли к работе на заказ и на рыночную продажу. Во многих случаях, организаторами производства в прибыльных отраслях (изготовление популярной латунной посуды, тканей, и т. д.) были крупные торговцы-предприниматели (мульджу), пользовавшиеся наемным ремесленным трудом, хотя и в не слишком крупных масштабах. Важной областью вложения торгового капитала было горное дело в богатой природными ресурсами северной части страны. Официально добыча минералов — прежде всего драгоценных металлов, но также и серы, медных и железных руд, и т. д., — была монополией казны, но в реальности государство предпочитало сдавать рудники в аренду богатым предпринимателям, обычно в широких масштабах пользовавшимся наемным трудом. С развитием региональной специализации и концентрацией ремесленников определенных профессий в тех или иных районах (скажем, центром производства латунной посуды был район Ансона к югу от Сеула) начинается и создание ремесленных гильдий, пытавшихся отстаивать интересы своих членов. Однако необходимо помнить, что, в отличие от современных ему цинского Китая и Японии периода Токугава, поздний Чосон торговли ремесленными товарами с европейцами не вел, ограничиваясь региональной торговлей материалами (в основном женьшенем) и импортными товарами (китайским шелком) с Японией и Китаем. Чосонский фарфор и чай не проникали, в отличие от аналогичных китайских товаров, на европейские рынки, и поток серебра из Европы на Дальний Восток (преимущественно в Китай) обходил Чосон стороной. В результате, по сравнению с китайским, корейское ремесло оставалось относительно отсталым: не только китайские предметы роскоши, но даже и китайские товары массового спроса (шапки, ножи, и т. д.) активно завоевывали корейский рынок, в то время как корейские ремесленные товары были практически совершенно неизвестны в Китае. Изоляционистская политика правящей конфуцианской верхушки превратила Корею в один из самых бедных и промышленно отсталых регионов Дальнего Востока.
Сдвиги в земледелии, торговли и ремесле серьезно размывали средневековую сословную систему. Разорившееся янбаны (чанбан) практически сливались с массой сельского населения; часто нужда заставляла их не только преподавать основы китайской школьной премудрости детям зажиточных крестьян, но и составлять за вознаграждение фальшивые родословные для разбогатевших простолюдинов, превращая последних формально в членов янбанского сословия. В то же время обогатившаяся на торговле верхушка янминов активно стремилась приобрести официально продававшиеся правительством незаполненные патенты на вакантные должности (конмёнчхоп), делавшие обладателей не просто янбанами, но даже и чиновниками на действительной службе. Подобный патент был важен, ибо он не просто давал полагавшийся янбану социальный престиж, но также и освобождал обладателя от налогов, повинностей и чиновного вымогательства. Доступность янбанского звания привела и к широкому распространению внешних атрибутов принадлежности к «благородному сословию»: в зажиточных районах (прежде всего в центральной части столицы) янбанское платье стало обычной формой официального костюма для большинства населения, исключая беднейшие слои. Само слово «янбан» стало использоваться в столичной речи как местоимение третьего лица мужского рода, обозначая уже не члена привилегированного сословия, а любого из окружающих (оно осталось местоимением третьего лица и в современном корейском языке). Одновременно с практическим разрушением сословных перегородок повышался и образовательный уровень приобретавших янбанское достоинство зажиточных простолюдинов. Из их среды начинают выходить популярные поэты, писатели и ученые — явление, вряд ли возможное в предшествующие эпохи. Наконец, за счет выкупа на волю уменьшается и количество рабов. Этот процесс был ускорен освобождением практически всех государственных рабов (на тот момент их число составляло уже не более 66 тыс. человек) указом 1801 г. Постепенное исчезновение рабства как явления лучше всех показывало, что общество шло к преодолению средневековых институтов. Распад сословной системы, вместе с формированием общенационального рынка, постепенно вел к усилению роли национальной самоидентификации — вне зависимости от сословной или региональной принадлежности, подданные Чосона все больше осознают себя членами единого корейского этноса, носителями единой национальной культуры. Однако в то же время нельзя не отметить, что формально сословная система никуда не делась — сословные привилегии янбанства по-прежнему оставались закреплены в праве, да и в сознании большинства корейцев. Политическую элиту страны — прежде всего группу «стариков» — составляли исключительно выходцы из старых и родовитых янбанских кланов; «нувориши», сумевшие приобрести янбанское звание за деньги, практически никогда не допускались к политической власти.
В историографии КНДР сильна тенденция к оценке социально-экономических перемен XVII–XVIII вв. как «процесса зарождения и становления основ капиталистического уклада». Но можно ли охарактеризовать торговлю и предпринимательство Кореи этого периода как «зародышевую форму капитализма»? В принципе, несомненно, что Корея — равно как и типологически близкий ей Китай — исторически двигалась в том же направлении, что и западноевропейские страны — к развитию товарно-денежных отношений и формированию более однородного общества с надсословной, национальной культурой. Однако исторический капитализм — это не просто продукт развития торговли или ремесла. С точки зрения социально-политических институтов, развитие капитализма в абсолютистской Европе было возможно благодаря существованию, еще с позднесредневековых времен, сильных органов городского самоуправления, серьезной роли буржуазии в политической жизни, а также меркантилистской политике дворянских абсолютистских режимов, активной защищавших «свою» буржуазию от иностранной конкуренции и создававшей ей условия для внешней экспансии. Эта экспансия, сделавшая Европу центром притяжения для товарных потоков со всего мира (индонезийские пряности, американское серебро, сибирская пушнина, и т. д.), также была важнейшим условием формирования в Западной Европе капиталистического «центра», постепенно сводившего весь остальной мир к положению «периферии». Сравнивая Корею XVII–XVIII вв. с современной ей Европой, нетрудно заметить, сколь беззащитны были торгово-ремесленные слои, при всем их экономическом влиянии, перед мощью монополизированной янбанами государственной власти. Ни о каком политическом влиянии протобуржуазных слоев в Корее не было и речи — единственными способами защитить свои интересы для предпринимательских гильдий были челобитные, а в самом крайнем случае — бунты. Корейские торговцы, особенно официальные поставщики и крупные оптовики, были зависимы от представителей государственной власти на местах в гораздо большей степени, чем их европейские коллеги — лишь легальные «подношения» и нелегальные (но почти всегда неизбежные) взятки могли спасти их предприятия от чрезмерных поборов и разорения. Кроме того, гораздо чаще, чем в Европе, покупателем и заказчиком выступало государство, в руках которого, благодаря регулярной налоговой эксплуатации крестьянского населения, находилась львиная доля финансовых резервов страны. Эксплуатируя торгово-ремесленную прослойку всеми легальными и нелегальными методами, янбанское государство, идеологической базой существования которого была идеализировавшая натуральное хозяйство неоконфуцианская идеология, совершенно не собиралось способствовать экспансии корейского капитала за рубеж. Наоборот — корейское государство пошло даже дальше цинского Китая, полностью запретив корейским купцам торговлю с «варварами»-европейцами и тем самым лишив зарождавшийся торгово-промышленный класс доступа к мировым потокам капитала. Неудивительно, что в подобных условиях Корея, в отличие от Китая, не дошла даже до элементарных форм мануфактурного производства — ни средств, ни рынков сбыта у корейских мульчу не было. Поэтому правильнее было бы, скорее всего, говорить о высокой степени разложения средневековых форм, но не о появлении качественно нового уклада. Корея, при всех подвижках в торгово-ремесленном секторе, оставалась не только вне мировой капиталистической системы, но, по большому счету, даже вне региональной системы обмена — официальные ограничения сводили корейскую торговлю с Китаем к незначительным, по китайским масштабам того времени, объемам. В этих условиях Корея не имела реальных возможностей для противостояния империалистической экспансии, превратившей страну через столетие в «периферию» мировой капиталистической системы.
Догматизация неоконфуцианства и превращение его в идеологию «межпартийной» борьбы, а также начавшийся процесс разложения сословной системы «снизу» стимулировали, с середины XVII в., первые попытки ряда представителей конфуцианской элиты дать конфуцианской доктрине более либеральную интерпретацию, лучше приспособленную к решению насущных социально-экономических проблем. Обычно в корейской историографии неортодоксальные интерпретаторы конфуцианства позднечосонских времен классифицируются как школа сирхак — «За реальные науки». Однако более точным представляется определить сирхак не как школу, а как течение или тенденцию: увлекавшиеся неортодоксальными поисками интеллектуалы XVII–XIX вв. не были, строго говоря, членами одной школы, принадлежа часто к противоборствующим политическим группировкам. Больше всего интеллектуальных диссидентов на раннем этапе было — что и неудивительно — среди чаще всего находившихся в оппозиции «южан» и «молодых». Так, идейный вождь «молодых», Юн Джын, в острой дискуссии со своим бывшим учителем Сон Сиёлем призывал уделять больше внимания социально-экономическим реалиям страны и не истощать государственные ресурсы во имя бессмысленного и нереализуемого «похода на Север». Талантливый ученик Юн Джына, Чон Джеду (1649–1736), как и учитель, практически отказавшийся от государственной службы, попытался привнести в чосонское конфуцианство новую струю, синтезировав неоконфуцианские доктрины с популярными тогда в Китае идеями школы Ван Янмина. Критическая позиция «молодых» по многим принимаемым господствующей группой «стариков» политическим решениям была одним из факторов, удерживавших правящую клику от чрезмерного самоуправства и произвола. Однако за неортодоксальные поиски и политическую оппозиционность политическим оппонентам «стариков» часто приходилось платить дорогую цену. Так, идейный вождь «южан» Юн Хю (1617–1680), выступившей со своей собственной, оригинальной интерпретацией конфуцианских канонов и открыто отрицавший чжусианские идеи, был объявлен «хулителем священных текстов», сослан и принужден к самоубийству во время «генеральной чистки» «южан» в 1680 г. Тяжелой была судьба и другого оппонента Сон Сиёля, оппозиционного ученого Пак Седана (1629–1680), известного совершенно нетипичным для корейских конфуцианцев этого периода интересом к философскому даосизму, а также энциклопедическими познаниями в самых разных областях, включая, например, сельскохозяйственную технологию. Пак Седан, как и Юн Хю, был объявлен «хулителем священных текстов», со всеми вытекающими отсюда последствиями — рукописи его книг были торжественно сожжены, набор — рассыпан, а сам ученый — отправлен в ссылку, где он вскоре и умер. Но тягу оппозиционных интеллектуалов к свежим, неортодоксальным идеям нельзя было остановить никакими репрессиями. Типичным примером отрицания догм, тяготения к новым, реформаторским решениям могут служить идеи «южанина» Лю Хёнвона (1622–1673) — талантливого ученого-энциклопедиста, отказавшегося, в условиях беспрерывных «межпартийных» склок, от служебной карьеры, и проведшего всю жизнь в деревне, за наблюдениями над реалиями крестьянской жизни и научной работой. Ряд предложений Лю Хёнвона — отмена рабовладения, выдача «местным чиновникам» регулярного жалованья вместо порождавшего взяточничества «кормления от дел», реформирование схоластических экзаменов на чин и формирование более профессиональной, вооруженной специальными знаниями бюрократии — хорошо отражали реальные требования эпохи. В то же время многие идеи Лю Хёнвона — восстановление («в улучшенном виде») архаической «надельной системы» (теперь уже не только для чиновников, но и для крестьян), отказ от создания профессиональной армии и укрепление раннечосонской системы всеобщей воинской обязанности — носили явно утопический характер. Идеи Лю Хёнвона, практически не замеченные современниками, привлекли к себе внимание лишь значительно позже, к концу XVIII в., когда впервые увидел свет сборник сочинений мыслителя.
Продолжателем идей Лю Хёнвона выступил известный ученый-«южанин» следующего поколения Ли Ик (1681–1763). Энциклопедист, интересовавшийся буквально всеми областями знаний, от астрономии и всемирной географии до медицины и математики, и человек принципов, отказавшийся от государственной службы из-за отвращения к жестокой «межпартийной» борьбе, Ли Ик был известен как интересом к переводной европейской литературе на китайском языке, так и требованием постепенно освободить рабов и ослабить сословные ограничения. Именно учениками Ли Ика были первые корейские католики конца XVIII в. В то же время теории Ли Ика о равном перераспределении земель между крестьянами и запрещении денежного обращения несли, как и идеи Лю Хёнвона, явный отпечаток книжного конфуцианского идеализма. Порожденные вполне объяснимым состраданием мыслителя к терявшим землю, люмпенизировавшимся и уходившим в города сельским беднякам, теории эти были совершенно нереализуемы в условиях коммерциализации земледелия и общего развития товарно-денежных отношений.
Во многих аспектах значительно дальше Ли Ика пошел один из последних крупных самостоятельных мыслителей-«южан» позднего Чосона, известный философ, поэт и государственный деятель Чон Ягён (литературный псевдоним — Тасан; 1762–1836). В отличие от предпочитавших оставаться вне бюрократии предшественников-«южан», Чон Ягён сделал блестящую карьеру при ценившем его идеи «просвещенном государе» Чонджо; опыт службы тайным ревизором (амхэн оса) и правителем уезда помог ему глубже познакомиться с насущными проблемами крестьянской жизни. Карьеру Чон Ягёна погубило его пристрастие к европейской миссионерской литературе на китайском языке, перешедшее в кратковременное религиозное увлечение католицизмом (он был даже крещен и получил христианское имя Иоанн). Если мудрый Чонджо проявлял определенную терпимость по отношению к подобного рода духовным поискам, то после смерти «просвещенного правителя» Чон Ягёну не помогло даже публичное отречение от христианства: он был сослан на крайний юг Кореи на долгие 18 лет и больше на службу не возвращался.
Своеобразно понятое христианство наложило глубокий отпечаток на философскую мысль Чон Ягёна: он, в отличие от ортодоксальных конфуцианцев, воспринимал Небо как личное этическое божество, творца всего сущего. Под сильным влиянием общей тенденции раннего корейского католицизма, Чон Ягён подчеркивал изначальное равенство людей перед Небом и по отношению друг к другу, трактуя старый конфуцианский тезис о том, что «всякий человек, коли его правильно выучить, может быть столь же велик, как государи Древнего Китая, Яо и Шунь», как основание для отмены сословных ограничений. Весьма радикальным для того периода было утверждение Чон Ягёна, что, поскольку «народ — мать правителей», то правители всех уровней, от начальника уезда до государя, должны, в принципе, выдвигаться (т. е., по сути, избираться) нижестоящими. Никаких конкретных и практических способов осуществления столь радикальной идеи мыслитель, впрочем, не предложил: своего рода «прото-демократические» тенденции остались в его наследии на уровне абстрактных программных заявлений. Разделяя общую тенденцию оппозиционеров-«южан» к утопическим рецептам решения аграрных проблем, Чон Ягён первоначально пошел значительно дальше своих предшественников, предложив перевести землю в коллективную собственность общин из тридцати дворов, с обязательством работать сообща и делить урожай «по едокам» поровну. Впоследствии, впрочем, Чон Ягён осознал несбыточность этого проекта — сильно напоминавшего социалистические утопии современной мыслителю западной Европы, — и смирился с реалиями коммерциализованного среднего и крупного землевладения, ограничившись призывами к облегчению крестьянского налогового бремени и перераспределению лишь небольшой части земельного фонда. В то время, как предшественники Чон Ягёна сохраняли традиционную конфуцианскую точку зрения на ремесло и торговлю как «второстепенные» занятия, Чон Ягён занял гораздо более радикальную и практическую позицию, призывая активно поощрять технический прогресс и развитие путей сообщения. Корейские историки часто подчеркивают, что реформаторское конфуцианство Чон Ягёна во многих отношениях сопоставимо с различными идеологиями Нового Времени в Европе. Не отрицая определенных общих тенденций в идеях Чон Ягёна и западноевропейских мыслителей (впрочем, во многих случаях объяснявшихся прямым влиянием христианской теологии на корейского ученого), нельзя также не отметить одно коренное различие между Чон Ягёном и современными ему передовыми школами мысли в Европе (скажем, французскими энциклопедистами). Если последние, во многих случаях, целиком отказались от христианской догматики, то Чон Ягён продолжал числить себя конфуцианцем, подавая свои радикальные мысли как «новое истолкование» конфуцианских идей. В условиях позднечосонской Кореи, несоизмеримо более консервативной, чем Европа времен абсолютизма и Просвещения, о прямом отказе от средневековой конфуцианской схоластики не могло быть и речи.
Еще более радикальными меркантилистскими воззрениями отличался другой классик сирхак — Пак Чивон (1737–1805). Исходя из основного утилитаристского положения о том, что доктрины и идеологии есть не более чем средство к максимализации «всеобщей пользы» (йен хусэн), Пак Чивон к общим для оппозиционной интеллигенции идеям уравнительного перераспределения земельного фонда добавил гораздо более реалистичные призывы к защите корейского рынка от наплыва дешевых китайских товаров, рационализации денежного обращения и предотвращению инфляции. Побывав с посольством в Китае и лично убедившись в превосходстве цинских ремесленных технологий, Пак Чивон призывал также к модернизации корейского ремесла по цинским образцам, повышению конкурентоспособности корейских товаров и экспорту их на китайские и японские рынки. Зеркалом эпохи служат для нас до сих пор проникнутые иконоборческим юмором сатирические повести Пак Чивона, со страниц которых без всяких прикрас встают типичные фигуры тех лет: обедневший янбан, решивший продать янбанское звание богатому односельчанину, богатый торговец-монополист, способный скупать урожаи фруктов чуть ли не в целых уездах и округах, чванные и лицемерные конфуцианские схоласты, видевшие в дружеских отношениях лишь способ приобрести нужные связи и сделать карьеру. Произведения Пак Чивона на редкость реалистично показывают, какого рода конфликты и проблемы порождает коммерциализация хозяйства, распад традиционного уклада. Один из учеников Пак Чивона, Пак Чега (1750–1805), пошел даже дальше учителя, призвав не просто экспортировать корейские продукты в Китай, но и пригласить в Корею находившихся в Пекине иезуитских миссионеров, чтобы те учили бы корейскую молодежь западным наукам и технологиям — астрономии, стеклодувному ремеслу, и т. д. Конечно же, в обстановке ожесточенных гонений против католиков никакого отклика подобные предложения в правительственных кругах не нашли. За интерес к «северной» (современной им китайской) учености группу учеников Пак Чивона часто называют «северной школой» (пукхакпха). Несомненно, «северная школа» ярко выразила самые радикальные тенденции сирхак, но влияние ее было даже более ограниченно, чем влияние сирхакистских течений в целом. Основную часть последователей Пак Чивона составляли побывавшие с посольствами в Китае побочные сыновья (сооль) столичных янбанских семей, большей частью из группы «стариков»: основной массе янбанства, не говоря уж о непривилегированных сословиях, идеи «северной школы» оставались полностью неизвестны.
Спутником сирхакистских тенденций был и новый интерес к естественным и точным наукам среди части янбанской элиты. Так, признанным авторитетом в астрономии и математике считался друг Пак Чивона, известный ученый и чиновник Хон Дэён (1731–1783), познакомившийся в Пекине с европейскими астрономами и активно поддерживавший теорию о вращении Земли. При посредстве Хон Дэёна Корея впервые познакомилась с европейскими астрономическими инструментами. С 1799 г. в Корею из Китая проникают очки, вскоре ставшие важной частью янбанского быта. Другим важным заимствованием XVIII в. были европейские картографические методы; активно изучались также и составленные иезуитскими миссионерами трактаты по Евклидовой геометрии на китайском языке. Наряду с традиционными трактатами по земледелию и шелководству, появляются и первые работы по зоологии и фармацевтической науке: так, один из братьев Чон Ягёна составил в ссылке труд по ихтиологии, а другой — фармацевтический трактат. Однако экспериментальные методы оставались в целом чужды янбанам-ученым, предпочитавшим, в согласии с общей конфуцианской традицией, опираться на текстуальные источники или же элементарные наблюдения «невооруженным глазом». Кроме того, знакомство с европейскими точными и естественными науками ограничивалось миссионерской литературой на китайском языке: в отличие от, скажем, освоивших голландский язык японских натуралистов того же периода, корейские ученые совершенно не владели европейскими языками, что делало их представления о Западе вообще крайне абстрактными и ограниченными.
Основная часть прогрессивных янбанских интеллектуалов — практически вся «северная школа» и большая часть передовых «южан» из числа учеников Ли Ика — испытывала значительный интерес к западным точным наукам, особенно математике и астрономии, но к религиозному католицизму относилась достаточно холодно, видя в нем не более, чем недостойную конфуцианца «грубую разновидность буддийской ереси». Однако во второй половине XVIII в. Корея в целом испытывала религиозный подъем. Усложнение общественной структуры, разложение традиционных сословий и маргинализация значительной части населения как «вверху», так и «внизу» усилили интерес к религии в разных формах на всех ступенях общественной лестницы. В то время, как в среде янбанства, начавшего разочаровываться в неоконфуцианской догматике, вновь стала проявляться симпатия к преследуемому янбанским государством с XV в. буддизму, идеологией крестьянских мятежей во многих частях страны становились буддийские милленаристские представления — вера в скорое пришествие Спасителя, бодхисаттвы Майтрейи, который спасет мир от страданий и принесет рай на землю. С 1760-х гг. среди крестьян северных районов страны получил популярность и занесенный из соседнего Китая простонародный католицизм, уже тогда начавший внушать властям серьезные опасения. В этой обстановке объектом религиозных поисков небольшой части учеников Ли Ика из числа янбанов-«южан» столичной провинции стал религиозный католицизм в той форме, в которой он проповедовался иезуитскими миссионерами в Пекине, использовавшими переведенные на литературный китайский язык христианские сочинения. В китаизированном католицизме их привлек весьма актуальный в эпоху конкуренции за должности и «межпартийной» розни акцент на личную мораль, проповедь религиозного равенства в среде верующих, а также идея личной духовной свободы, права на персональную, независимую от государства и господствующих идеологических догм духовную жизнь. Обращение в католицизм, будучи прежде всего индивидуальным религиозным актом, было в то же время и знаком социального протеста против полицейского абсолютистского государства, стоявшего на страже сословного неравенства и навязывавшего всем членам господствующего класса конфуцианские ритуальные нормы.
Первым из интересовавшихся католицизмом учеников Ли Ика обряд крещения прошел ученый-«южанин» Ли Сынхун (христианское имя — Пётр; 1756–1801), встретившийся с европейскими католическими священниками в 1783 г. в Пекине. Вернувшись на родину, этот пионер корейского христианства организовал в Сеуле подпольную церковь, где в мессах совместно участвовали как янбаны (в основном «южане» из школы Ли Ика), так и простолюдины, воспринимавшие теперь друг друга как взаимно равноправных верующих. Слухи о новой религиозной организации, отменившей сословные различия для своих членов, разошлись по всей стране, находя особенно сильный отклик в столичной округе и провинции Чолла, где коммерциализация сельского хозяйства зашла особенно далеко и положение крестьян было самым тяжелым. Быстрое распространение новой религии вызвало крайнюю тревогу у властей, видевших небывалый «подрыв устоев» в подпольных церквях, где на равных участвовали верующие разных сословий, полов и возрастов. В 1785 г. христианство было официально объявлено вне закона, но от серьезных репрессий государь Чонджо пока воздерживался, надеясь, что «мода» на «заграничную ересь» «пройдет сама собой». Надежда эта была иллюзорной — число приверженцев новой веры быстро росло, и в 1791 г. двое из них, принадлежавшие к янбанскому сословию, шокировали правящую верхушку, публично и открыто отказавшись от конфуцианских жертвоприношений покойным родителям как от «идолопоклонства». Практически это было открытым вызовом «отеческой» власти конфуцианского государства, за которым более не признавалось право на вмешательство в личную духовную жизнь. Власти ответили на этот вызов казнью «отрицателей отеческой и государевой власти», сожжением китайских переводов христианской литературы и полным запретом на ввоз из Китая католических книг, но на более широкие репрессии «просвещенный государь» Чонджо не пошел. В 1795 г., несмотря на все запреты, в Корею сумел нелегально перебраться китайский католический священник, сделавший нелегальную корейскую церковь официальной частью Пекинской епархии. Наличие католиков среди «южан» дало «старикам» прекрасный повод для нападок на своих традиционных соперников, и только приверженность Чонджо «равноудаленной» политике удерживала контролируемый «стариками» репрессивный аппарат от жестокой расправы как с католиками, так и с оппозиционной интеллигенцией в целом. Но ясно было, что со смертью Чонджо над новорожденной корейской церковью нависала опасность.
г) XIX в. — социально-политический кризис и насильственная интеграция в мировую капиталистическую систему
Смерть Чонджо в 1800 г. явилась своеобразным водоразделом в истории позднего Чосона. С одной стороны, в условиях перенаселения и частых природных катастроф (засухи, наводнения, неурожаи) коммерциализация земледелия и сопутствующее ей обезземеливание значительной части крестьянства делают существование беднейших слоев деревни практически невыносимым. В неурожайные годы число голодающих начинает достигать 500–800 тыс. человек, иногда переваливая даже за миллион. В отличие от Европы того же периода, где обезземеленные крестьяне имели обычно возможность найти работу в городах, на фабриках и мануфактурах, уровень развития торговли и ремесла в Корее начала XIX в. не создавал никаких перспектив для трудоустройства сотен тысяч маргинализованных, голодающих людей. Препятствия, создаваемые консервативной янбанской верхушкой на пути развития ремесла и внешней торговли, практически обрекали массу деклассированного сельского населения на бродяжничество или голодную смерть.
С другой стороны, бюрократическая система янбанского абсолютистского режима, и без того неспособная повести страну по единственно спасительному пути реформ и открытия внешнему миру, впала после смерти Чонджо в полный хаос, превратившись практически в коррумпированный паразитический организм, лишь усугублявший и без того тяжелое положение в экономике и социальной сфере. После смерти Чонджо на престол формально взошел его одиннадцатилетний наследник Сунджо (1800–1834), за которого реально страной стала управлять властная и жестокая государыня-регентша и окружавшая ее клика «стариков», в основном состоявшая из недовольных политикой Чонджо и яростно ненавидевших католическую «ересь» ультраконсерваторов. Стоило этой ортодоксальной клике прийти к власти, как жертвами беспрецедентных по жестокости гонений против католиков стало более 300 христиан, под пытками и перед угрозой казни отказавшихся изменить вере и пойти на компромисс с полицейским режимом. В числе мучеников были как практически все обратившиеся в новую веру ученики Ли Ика (включая Ли Сынхуна), так и тайно проникнувший в Корею китайский священник, а также и немало политических противников правящей клики из числа «южан», не имевших отношения к католицизму и ставших жертвой доносов. В атмосфере антикатолической истерии и массовых расправ один из янбанов-католиков попытался отправить французским католическим священникам в Пекин письмо с просьбой о присылке французской эскадры для того, чтобы оказать давление на корейские власти. Письмо это хорошо показывало степень отчуждения передовой части янбанской элиты от государственной власти; его обнаружение полицейскими агентами сделало, однако, репрессии еще более кровавыми. Преследования «выбили» значительную часть столичных католических активистов-янбанов, но одновременно сделали новую религию еще более популярной среди провинциальных простолюдинов, воспринимавших ее теперь как орудие сопротивления ненавистным сословным порядкам и полицейскому гнету.
С концом регентства в 1804 г. власть при слабом и далеком от политики Сунджо перешла в руки другой фракции «стариков», костяком которой был могущественный клан родственников жены государя — Кимов из Андона. Фактически этот клан монополизировал в своих руках администрацию почти на шесть десятилетий. Исключением было правление внука Сунджо, Хонджона (1834–1849), во время которого сильные позиции занимал другой родственный государю клан — Чо из Пхунъяна. В условиях ничем не сдерживаемой гегемонии Кимов из Андона — наиболее активные оппозиционеры, «южане», были полностью оттеснены от власти в результате антикатолических репрессий — экзамены на чин превратились практически в формальность: должность могли получить или клевреты правящей клики, или же богатые янбаны, способные заплатить кому-либо из влиятельных андонских Кимов достаточную взятку. Должности — особенно доходные места правителей уездов в относительно зажиточных регионах — стали предметом открытой торговли, своеобразной «инвестицией»: став за взятку местным правителем, предприимчивый янбан стремился обобрать местных чиновников и население так, чтобы с прибылью возместить свои расходы, а заодно и накопить денег на покупку более высокого и почетного поста. Основными способами чиновного грабежа были открытое вымогательство (богатые купцы сажались в тюрьмы по фальшивым обвинениям и отпускались за выкуп), неправомерное взимание раздутых налоговых сумм в собственную пользу (реальные налоги часто доходили до трети урожая), внесение умерших или детей в военные регистры и незаконное взимание «военного полотна» с их родственников, а также взимание непомерно раздутых процентов с предоставлявшейся из государственных амбаров в период сева «возвратной ссуды». Не брезговало окончательно утерявшее конфуцианскую этику чиновничество и ростовщичеством, а также незаконным освобождением от налогов и повинностей за гигантские взятки: в результате недостающие налоговые суммы взимались с неимущих соседей. Полный хаос в административной системе — взятки теперь брали даже обязанные бороться с коррупцией тайные ревизоры! — делал практически невыносимой крестьянскую жизнь, и без того достаточно трудную в условиях усилившегося имущественного расслоения и люмпенизации беднячества. Невиданный «расцвет» коррупции и вымогательства препятствовал также и развитию торговли, накоплению капитала: опасаясь чиновного насилия, богатые торговцы не решались инвестировать деньги в дело, предпочитая покупать янбанский статус и низшие должности в надежде как-то защититься от официального разбоя. Государственно-бюрократическая надстройка Чосона совершенно не соответствовала изменившемуся базису общества, став самым крупным препятствием на пути социально-экономического развития. В этой ситуации неизбежным был массовый протест низов, принимавший в ряде случаев форму крупномасштабного социального взрыва.
Антикатолическая пропаганда правительства, обвинявшего своих идеологических противников во всех возможных прегрешениях, от шпионажа до разврата во время молитв, не смогла перевести накопившееся в массах возмущение и протест в русло антихристианского движения. Наоборот, весьма скоро обрушивавшиеся на страну чуть ли не ежегодно природные бедствия подтолкнули оказавшихся на краю голодной смерти крестьян к вооруженным антиправительственным выступлениям. В 1808–1811 гг. в северных районах страны проходит ряд бунтов: крестьяне, возглавлявшиеся наиболее страдавшими от чиновного вымогательства торговцами и зажиточными простолюдинами, начали штурмовать управы, расправляясь с наиболее ненавистными коррумпированными чиновниками. Репрессии по отношению к восставшим лишь усилили народный гнев, и в 1811–1812 гг. практически вся провинция Пхёнан оказалась объята пламенем крестьянской войны. Лидером этого выступления был Хон Гённэ (1771–1812) — провалившийся на государственных экзаменах выходец из обнищавшего янбанского рода, учивший крестьянских детей в сельской школе и пользовавшийся среди крестьян и торговцев за знания и редкое в янбанской среде владение боевыми искусствами. Используя предсказания апокрифических «пророческих книг» о скором явлении Спасителя Человечества, Хон Гённэ за более чем 10 лет подготовки к выступлению сплотил вокруг себя представителей самых разных социальных слоев — богатых торговцев (на деньги которых заготавливалось оружие), авторитетных в своих деревнях зажиточным крестьян, горных промышленников, вожаков многочисленных в ту пору разбойничьих шаек, а также немалое число обедневших янбанов. Объединяла эту достаточно разнородную коалицию как религиозная вера в скорое пришествие Спасителя, так и приверженность «светским» лозунгам восстания — искоренению коррупции и вымогательства, прекращению дискриминации в отношении выходцев из северных провинций на государственных экзаменов, отстранению скомпрометировавших себя клик от власти. Армия восставших, отличавшаяся необычно строгой дисциплиной и организацией, сумела низвергнуть местные органы власти в большей части земель провинции Пхёнан, но все же в результате почти полугода боевых действий была разгромлена правительственными войсками. Казненный карателями на месте Хон Гённэ стал героем народных легенд: крестьяне верили, что он чудесным образом спасся и вознесся на Небо, чтобы в один прекрасный день вернуться на землю и продолжить борьбу. В процессе подавления восстания и нескольких последовавших за ним выступлений меньшего масштаба провинция Пхёнан была буквально опустошена — число ее жителей в результате расправ, голода и эпидемий уменьшилось чуть ли не на треть. Тем не менее некоторые требования восставших правительству все же пришлось удовлетворить: были начаты расследования по фактам коррупции и налоговых нарушений в северных частях страны, официально отменена дискриминация выходцев из этих мест на экзаменах (хотя в реальности они по-прежнему оставались отчуждены от власти).
Строгое запрещение на частное изготовление и продажу оружия, введенное сразу же после крестьянской войны на севере страны, не помогло: бунты поднимались в одном районе за другим практически каждый год. В 1813 г. восставшие крестьяне на острове Чеджудо, расправившись с присланными из столицы чиновниками, на некоторое время практически захватили остров в свои руки. В следующем году голодающая беднота подняла бунт в самой столице, крайне напугав двор и чиновничество. В 1815–1820 гг. волна наводнений по всей стране — особенно сильных в плодородных южных провинциях — привела к массовым голодовкам и беспорядкам. В 1821 г. в Корею из Китая пришла эпидемия холеры, унесшая десятки тысяч жизней. Громадный ущерб был нанесен также практически всем районам страны смертоносной волной наводнений в 1832 г. Природные катастрофы, в сочетании с административным хаосом, не позволявшим вовремя оказывать эффективную помощь сотням тысяч голодающих, вели тысячи отчаявшихся людей к нищенству или бандитизму: фактически во многих сельских районах обстановку контролировали уже не чиновники, а разбойничьи банды. В городах, в свою очередь, все чаще стали обнаруживаться анонимные «грамотки», критиковавшие двор и власти и призывавшие народ к возмущениям. Одно из таких возмущений вспыхнуло в Сеуле в 1833 г.: возмущенная спекуляциями искусственно вздувавших цены на рис монополистических «придворных фирм», толпа начала громить лавки и склады. В этой обстановке все более популярным, несмотря на запрещения и жестокие преследования, становится католицизм. С возрастанием числа верующих до нескольких десятков тысяч человек, Корея была в 1830 г. выделена Римом в отдельный апостольский викариат. С 1836 г. в Корею непосредственно проникают французские миссионеры, тем самым фактически кладя конец изоляции страны от европейской сферы влияния.
С расширением европейской торговли и миссионерской деятельности на Дальнем Востоке, а особенно после победы Великобритании над Китаем в первой опиумной войне (1839–1842), с подписанием неравноправного Нанкинского договора (1842 г.) между этими двумя странами, фактически означавшего начало превращения Китая в полуколониальную периферию Европы, изоляция Кореи была обречена. Уже в 1816 г. корабли Великобритании — гегемона европейского капиталистического мира XIX в. — произвели картографическую съемку корейского побережья, после чего контуры Кореи на европейских картах стали довольно точными. В 1832 г. английское судно «Лорд Амхерст» было послано к корейским берегам с требованием открыть страну для торговли с Европой, а находившейся на его борту голландский протестантский священник попробовал начать среди жителей проповедь протестантизма, впрочем, без особого успеха. События в Китае — нараставший конфликт между английскими торговцами опиумом и китайскими властями, вскоре вылившийся в первую опиумную войну, — весьма встревожили корейское правительство, казнившее в 1839 г. после жестоких пыток трех проникших в страну французских миссионеров и десятки корейских верующих (среди которых немало было женщин и подростков). Однако общей тенденции к укреплению корейского религиозного «подполья» и расширению его связей с внешним миром не могли сдержать никакие репрессии. В 1837 г. кореец Ким Дэгон (Андрей) из католической семьи, уже давшей церкви несколько мучеников, был отправлен французскими миссионерами на учебу в семинарию в Макао (позже — в Шанхае), где он — впервые в истории Кореи — выучил латинский и французский языки и был в 1845 г. — первым из корейских верующих — посвящен в священники. По возвращении в Корею в 1846 г. он был схвачен и казнен, но его пример возбудил во многих других верующих интерес к европейскому образованию и культуре. Расправа над миссионерами побудила Францию к посылке к корейским берегам в 1846–1847 гг. военных судов, с которыми корейскому правительству были переданы письменные требования о прекращении антикатолических гонений и открытии страны для торговли. Отрицательный ответ корейских властей французским представителям, пересланный через Китай, положил начало дипломатическим контактам между Кореей и Европой.
Определенный эффект, однако, французские протесты принесли: с середины 1840-х гг. преследования католиков смягчились, что позволило новой группе французских миссионеров проникнуть в страну и наладить активную работу в быстро увеличивавшейся католической общине, печатая религиозные книги на корейском языке, строя подпольные церкви и даже переправляя молодых христиан на учебу за границу. К концу 1850-х гг. в стране нелегально жило 12 французских священников, паства которых насчитывала более 20 тыс. человек. Объективный ход исторического процесса требовал от корейских властей легализации и расширения контактов с Европой, а также спешной перестройки армии и бюрократии на европейский лад и развития экономики на новой, индустриальной базе. Однако конфуцианская верхушка, плохо разбиравшаяся в ситуации в мире и по-прежнему относившая европейцев к «досаждающим Китаю пограничным варварам», была совершенно неспособна даже на те скромные реформы, что предлагались некогда «северной школой». Даже самые умеренные представители конфуцианской ортодоксии 1840-1850-х гг. искренне считали, что со временем торгующие с Китаем европейцы усвоят, как некогда монголы или маньчжуры, конфуцианские принципы и перестанут представлять опасность для региона. Более радикальные ортодоксы классифицировали европейцев как «полулюдей-полузверей», а в христианстве видели «врага небесных принципов». В то время, как соседи — Китай и Япония — уже начали, хотя бы и в ограниченных масштабах, переводить европейские сочинения и производить европейское оружие, Корея теряла время, упуская последние возможности предотвратить иностранную агрессию и модернизировать страну самостоятельно.
В 1850-е — начале 1860-х гг. ситуация как вокруг Кореи, так и внутри страны вновь обострилась. Формальный «сюзерен» Кореи, Китай, терпел одно унизительное поражение за другим от англо-французских войск во второй опиумной войне (1858–1860 гг.). Захват англофранцузским корпусом в 1860 г. Пекина, сопровождавшийся разрушениями, сожжением императорской резиденции и гибелью ряда культурных ценностей, поверг корейские власти в шок, вызвав у них глубокое ощущение кризиса: если даже могущественный Китай оказался столь бессилен перед «варварами», то что же говорить о его «вассале», Корее? Весть о подписании Китаем новых неравноправных договоров с европейскими державами в 1860 г. вызвала у корейской элиты серьезные сомнения в реальной способности «суверена» защитить своего корейского «вассала» в случае европейского вторжения, осознание необходимости срочного укрепления собственных вооруженных сил. Немалым шоком для корейских правящих кругов было и подписание Японией, под нажимом американской эскадры, неравноправных договоров с европейскими державами в 1854–1858 гг. С другой стороны, в обстановке нагнетавшейся «сверху» уже полвека антикатолической, антиевропейской истерии, мало кто из представителей корейской конфуцианской верхушки осмеливался публично одобрить проводившиеся Китаем с начала 1860-х гг. мероприятия по «самоусилению», включавшие, в частности, приглашение европейцев на службу и заимствование передовой европейской техники.
Не вызывала особенного оптимизма и внутренняя ситуация. Шесть десятилетий бесконтрольной монополизации власти двумя кланами из «партии стариков» (Андонские Кимы и Пхунъянские Чо) привели административную систему к высшей точке хаоса. Никакие правительственные запрещения — указ против взяточничества на экзаменах, запрет на необоснованное раздувание налоговых сумм местными чиновниками, запрет на вымогательства — не помогали: вернуть дисциплину в бюрократический аппарат могли только жесткие чрезвычайные меры. В дополнение к административному хаосу, страну на рубеже 1850-1860-х гг. вновь постигли природные бедствия: наводнения (1857 г.) и эпидемии (1859–1860 гг.). В результате разлада хозяйства толпы деклассированного люда, промышлявшие бродяжничеством, воровством и разбоем, фактически парализовывали нормальное управление во многих районах. Пиком кризиса стала прокатившаяся по всей стране волна народных возмущений 1862–1863 гг., в которых участвовали десятки, если не сотни тысяч человек. Особенно сильными были бунты в плодородных южных провинциях, где чиновные грабежи и вымогательства приносили крестьянству наибольший ущерб. Отчаявшись добиться правосудия нормальным путем, толпы недовольных — во главе которых часто оказывались обедневшие местные янбаны — нападали на правительственные учреждения, избивая, изгоняя, а часто и убивая наиболее ненавистных коррумпированных бюрократов. Часто нападениям подвергались и усадьбы близких местному чиновничеству крестьян-богатеев, что хорошо говорит о степени внутреннего расслоения в собственно крестьянской среде. Напуганное беспрецедентным общенациональным размахом крестьянского протеста, правительство, наряду с репрессиями по отношению к лидерам восставших, пошло и на существенные уступки. Был расследован и наказан ряд вызывавших особое возмущение случаев коррупции, и даже создано особое Ведомство по Упорядочению Администрации (Иджончхон), призванное искоренить злоупотребления в корне. Особенных результатов, однако, его работа не принесла, и вскоре оно было закрыто. Серьезная борьба с коррупцией, требовавшая привлечения к ответственности торговавших чиновными местами лидеров двух монополизировавших власть кланов, была практически невозможна без смены политического режима.
Такая смена власти произошла в 1863 г., когда, после смерти не оставившего потомства государя Чхольчона (1849–1863), на престол был возведен малолетний государь Коджон (1863–1907) из боковой ветви царствующей фамилии — практически последний правитель независимой Кореи. До совершеннолетия государя, с согласия доминировавших при дворе кланов Андонских Кимов и Пхунъянских Чо, к управлению страной был допущен Ли Хаын — отец малолетнего государя, имевший титул Тэвонгун (примерно соответствует русскому «великий князь»; 1820–1898). Обладая сильным характером и немалыми способностями, Тэвонгун, действуя от имени своего царственного отпрыска, сумел сосредоточить в своих руках практически диктаторскую власть на целое десятилетие (1863–1873 гг.). Десятилетие правления Тэвонгуна запомнилось современникам как время реформ, характер которых был связан как с объективными требованиями эпохи, так и с некоторыми особенностями личности реформатора. Представитель боковой ветви государева дома, выходец из относительно бедной семьи, Ли Хаын провел детство и юность в общении с сеульскими низами и пользовался большой популярностью среди рыночных «удальцов» (группы, вымогавшие деньги у торговцев за «защиту») за силу и отвагу. Жизнь среди низов дала ему четкое представление о реальном положении масс и их нуждах, совершенно отсутствовавшее у абсолютного большинства влиятельных бюрократов того времени, полностью оторванных от народного быта. В то же время, как член янбанского сословия, Тэвонгун получил ортодоксальное конфуцианское образование, прекрасно рисовал и сочинял стихи на классическом китайском языке. Наставником его в каллиграфии и живописи был известнейший ученый и каллиграф эпохи, Ким Джонхи (1786–1856) — поздний представитель сирхакистских тенденций, хорошо знакомый с положением дел в Китае и выступавший за более широкие контакты с Цинской империей. Реформаторская программа умеренных сирхакистов оказала значительное влияние на политику Тэвонгуна. Среди членов семьи Тэвонгуна и приближенных фактического правителя страны было немало католиков (включая любимую няню Коджона), и Тэвонгун, соприкасаясь с католическими кругами, имел достаточно полную информацию о масштабах европейского проникновения в Дальневосточный регион и серьезности их вызова конфуцианским традициям. Сам Тэвонгун, однако, к католицизму относился резко отрицательно, видя в призывах к «равенству всех перед Богом» идеологию антиправительственного сопротивления и считая дальневосточных христиан — как китайских, так и корейских — потенциальной «пятой колонной» европейских агрессоров. Последнее подозрение было небезосновательно — глубокий протест против сословной государственности, лежавший в основе восприятия католицизма в Корее, действительно часто выражался в содействии направленным против корейских властей акциям европейских держав.
С приходом в 1863 г. к власти, Тэвонгун начал реформы с серьезных перемен в кадровой политике, продолжавших линию Ёнджо и Чонджо на «равноудаленность» от партийных распрей. Некоторые члены кланов Андонских Кимов и Пхунъянских Чо — соглашение с которыми и дало Тэвонгуну в руки бразды правления — были оставлены у власти, однако в целом монополии этой группы на высшие посты был положен конец. К службе на ключевых должностях стали привлекаться способные и хорошо зарекомендовавшие себя люди, вне зависимости от «партийной» принадлежности, связей и даже экзаменационных успехов. На ответственных постах оказалось и несколько поздних сирхакистов — так, ученый Пак Юосу (1806–1876), внук великого сирхакиста Пак Чивона, унаследовавший традиции «северной школы», получил должность губернатора провинции Пхёнан. В определенных пределах, перестало играть роль и «благородное» происхождение — высшие гражданские должности остались, конечно, за янбанами, но на младших и средних постах появилось много выходцев из «средних» сословий, а среди близких к Тэвонгуну военных чиновников были даже бывшие бандиты и освободившиеся рабы. Меньше стала ощущаться и региональная дискриминация — выходцев из северных провинций можно было теперь найти даже на довольно ответственных постах. Меритократическая, рациональная кадровая политика была одним из элементов реформ Тэвонгуна, соответствовавшим требованиям новой эпохи. Большую популярность сразу же получили в народе и жесткие мероприятия новой власти, направленные на пресечение коррупции и злоупотреблений. Не ограничиваясь выявлением и жестоким наказанием коррумпированных чиновников, Тэвонгун попытался разрешить проблему в корне, передав систему «возвратных ссуд» в ведение крестьянских общин и тем лишив чиновников всякой возможности взимать неправомерные проценты за зерновые ссуды. Кроме того, «военное полотно» стало взиматься и с янбанских фамилий — тем самым исчез один из многочисленных стимулов к незаконной купле-продаже янбанского статуса, не защищавшего более от подушного налогообложения. Практика внесения в военные списки младенцев и покойников, с последующим взиманием «военного полотна» с их родственников, начала, наконец, серьезно преследоваться. Для усиления борьбы с коррупцией систематизировано было законодательство — все указы, выпущенные в течение несколько десятилетий, были объединены в новый, дополнительный кодекс «Тэджон Хветхон» (1866 г.). Эти реформы Тэвонгуна, нормализовавшие в какой-то степени работу администрации и способствовавшие дальнейшему расшатыванию сословных перегородок, удовлетворили насущные нужды широких слоев населения и принесли немалую популярность новому режиму.
Однако целый ряд мер Тэвонгуна, рассчитанный на укрепление престижа и авторитета центральной власти, вряд ли мог быть особенно популярным. Среди них, прежде всего, следует назвать перестройку в 1865–1867 гг. центрального сеульского дворца Кёнбоккун, сожженного во время Имджинской войны и с тех пор практически не восстанавливавшегося. Не ограничившись сгоном на строительные работы более 30 тыс. крестьян и ремесленников (преимущественно из столичной провинции), Тэвонгун для финансирования строительства прибег как к выколачиванию «добровольных» пожертвований с зажиточных слоев населения, так и к намеренной порче монеты и введению в обращение китайских денег по завышенной стоимости. Результатом массовых мобилизаций, инфляции и бешеного роста цен было серьезное ухудшение реального положения значительной части населения, которое практически свело на нет определенные позитивные результаты затеянной Тэвонгуном реорганизации административной системы. Восстановленный к 1867 г. дворец, вместо того, чтобы укрепить престиж государевой власти, символизировал для масс янбанскую эксплуатацию и произвол. То, что строительство роскошного дворца происходило на фоне не прекращавшихся наводнений и эпидемий, лишь подливало масла в огонь народного гнева. Желая перевести возмущение масс в русло ксенофобских, антихристианских и антиевропейских эмоций, Тэвонгун начал в 1866 г. — услышав о преследовании католиков в китайской провинции Сычуань — беспрецедентную по масштабам и жестокости «охоту» на французских миссионеров и их паству, замучив девятерых (из 12 нелегально находившихся в стране) французских священников и более 8 тыс. корейских христиан, а также подвергнув публичному сожжению христианские книги и предметы культа. Популярность христианства — связанную, прежде всего, с накопившимся в массах чувством протеста против системы внеэкономической эксплуатации и полицейского контроля — эти варварские меры совершенно не уменьшили. Однако важным их последствием, — серьезности которого Тэвонгун, по-видимому, не предвидел, — было то, что они дали как Франции, так и другим европейским державам желанный предлог для вмешательства в корейские дела и прямой агрессии против Кореи, ставшей практически последним оплотом неоконфуцианского изоляционизма в регионе.
Рис. 2. Миссионер, переодетый в корейскую траурную одежду. Корейский мужской траурный костюм включал закрывавший почти все лицо головной убор. Его и использовали для маскировки иностранные миссионеры, тайно проникая в страну.
Убийство французских миссионеров было воспринято французскими дипломатами в Китае как чувствительный удар по престижу Франции в регионе, который, в соответствии с исповедовавшимися европейцами того времени принципами отношений с неевропейским миром, не должен был оставаться без ответа. Кроме того, как французов, так и англичан беспокоил ущерб, которой наносился провозглашенным Тэвонгуном запретом на импорт всех европейских товаров европейской торговле на севере Китая (через который и шла посредническая торговля с Кореей). С согласия Парижа, французские дипломаты и военные в Китае решили нанести по Корее «ответный удар» с помощью военно-морских сил, и в октябре 1866 г., после основательной рекогносцировки, семь кораблей французской Индокитайской эскадры, с полутора тысячами солдат и моряков на борту, направились в экспедицию на Сеул. Официальной целью «карательного похода» было провозглашено «свержение кровавого тирана Тэвонгуна», но в реальности французское командование желало просто запугать корейскую верхушку, показав ей мощь европейского оружия и тем заставив ее отказаться от антихристианской и изоляционистской политики. Французам без особого труда удалось захватить остров Канхвадо и тем блокировать Сеул с моря, но морской поход на столицу оказался практически неосуществим ввиду сезонного обмеления реки Ханган и малочисленности экспедиционного корпуса. Требования французов — примерное наказание участников преследования христиан и подписание с Францией договора о свободе торговли и миссионерской деятельности — были, что и неудивительно, с порога отвергнуты корейской стороной, решившей не вступать с интервентами в открытое сражение, но изматывать их партизанскими ударами. Потеряв около 30 человек в стычках с корейскими засадами и поняв, что дальнейшие военные действия бесперспективны, французы предпочли эвакуировать Канхвадо и вернуться на базу в Шаньдуне, предварительно дотла спалив город Канхва и разграбив находившееся там государственное книгохранилище (возвращения ряда увезенных тогда и хранящихся до сих пор во Франции ценных изданий Южная Корея требует — без особого успеха — по сей день). Считая себя «победителем» и уверившись в «ничтожности варваров перед нашими моральными принципами», Тэвонгун продолжил преследования христиан с новой энергией: тем самым, результаты «карательного похода» были в реальности противоположны поставленным его организаторами целям. Однако нельзя не заметить, что уверенность Тэвонгуна в «величии» его «победы» была основана на недостаточном знакомстве с реальными намерениями и целями противника. Занятая экспансией в Индокитае, Франция и не собиралась втягиваться в серьезный и долговременный конфликт с Кореей, желая лишь устроить показательную «карательную акцию» и продемонстрировать возможности своего оружия и техники. Надежды Тэвонгуна на разжигание антиевропейской истерии в результате войны тоже оказались напрасными: три следовавших один за другим голодных года (1867–1869 гг.) и общее недовольство инфляцией и ростом цен побудили тысячи корейцев из северных провинций бежать на русскую сторону границы (в 1860 г., закрепив за собой по договору с Китаем Приморье, Россия получила общую границу с Кореей по р. Туманган), и не антиевропейская пропаганда, ни жестокие репрессии не могли остановить потока беженцев, составившего, по очень неполным данным, до 9 тыс. человек.
Новым, неожиданным оправданием для ксенофобской политики Тэвонгуна послужила предпринятая в 1868 г. авантюристическая акция проживавшего в Шанхае немецкого купца Опперта. Опперт — уже пытавшийся несколько раз наладить торговлю с Кореей, но неизменно натыкавшийся на отказ, — решил похитить из находившейся недалеко от побережья могилы кости отца Тэвонгуна, и, сделав их своеобразным «заложником», потребовать от правителя Кореи «открытия страны» — разрешения торговли с Европой и легальной проповеди христианства. На деньги сотрудников американского консульства в Шанхае (интересовавшихся перспективами торговли с Кореей) Опперт зафрахтовал корабль, навербовал китайско-малайскую команду (не открывая ей цели экспедиции), и, пристав в апреле 1868 г. к корейскому берегу, довольно быстро добрался до искомой могилы: проводниками ему служили хорошо знавшие местность корейские католики. Попытка похитить кости наткнулась, однако, на неожиданные препятствия: погребальная структура оказалась слишком прочной, и очень скоро местные жители сообщили неудачливым авантюристам о приближении правительственных войск. Опперт был вынужден бежать к побережью и без особых успехов взять курс обратно на Шанхай, понеся лишь очень небольшие потери в столкновении с одним из местных гарнизонов. Однако акция его — хорошо показывавшая степень расистского пренебрежение западноевропейцев на Дальнем Востоке к нравам и обычаям «туземцев» — послужила как для Тэвонгуна, так и для консервативного большинства корейского янбанства в целом лишним доказательством того, что европейцы — не более чем «варвары, не умеющие даже уважать чужих могил», и заслуживающие лишь решительного вооруженного отпора. Однако показала она и другую, гораздо менее приятную для Тэвонгуна сторону реального положения дел: не только католики (чья ненависть к режиму и лично Тэвонгуну была вполне объяснима), но и большинство рядовых крестьян относились к незваным пришельцам весьма доброжелательно, оказывая им всяческое содействие. Планы Тэвонгуна — собиравшегося в случае масштабной атаки европейцев организовать всенародную партизанскую борьбу против них на манер Им джине кой войны — были, как оказалось, вряд ли легко реализуемы в условиях низкой популярности режима и янбанской государственности в целом.
Если французские попытки силой «открыть» Корею были в основном связаны с соображениями государственного престижа и традиционной политикой поощрения католического миссионерства, и в гораздо меньшей степени — с реальными торговыми интересами, то американский интерес к Корее с самого начала носил ярко выраженный коммерческий характер. В условиях упрямой изоляционистской политики Тэвонгуна, настойчивый «торговый экспансионизм» американцев не мог не привести, в конце концов, к серьезному «лобовому столкновению». Поводом послужила судьба американского торгового судна «Генерал Шерман», зафрахтованного английской торговой фирмой для осуществления экспедиции в северную часть Кореи. Европейцев давно уже интриговали слухи о якобы изобилующих золотом древнекорейских государевых могилах по р. Тэдонган; кроме того, торговые и судовладельческие фирмы на Дальнем Востоке соперничали друг с другом, стремясь первыми «пробиться» на неизведанный корейский рынок. «Капитан Шерман», нагруженный различными европейскими товарами, с командой из 24 человек (в основном китайские и малайские матросы), пристал в устье р. Тэдонган, но сразу же натолкнулся на решительный отказ корейских властей даже начинать переговоры о торговле: в стране действовал указ Тэвонгуна, запрещавший любой импорт европейских товаров. В то время, как власти приняли судно за английское (о существовании США корейские провинциальные чиновники того времени практически не знали) и сочли матросов «китайскими пиратами», католики из окрестностей Пхеньяна решили, что корабль был послан французскими властями, что бы избавить их от гонений: изображение королевы Виктории на привезенных матросами открытках было принято по ошибке за портрет Девы Марии. Довольно скоро грубое поведение команды привело к столкновениям с местными жителями, и губернатор провинции Пхёнан, сирхакист Пак Кюсу, почел за лучшее, последовав приказу Тэвонгуна, сжечь корабль традиционным способом — направив на него флотилию горящих лодок. Члены команды, сумевшие выбраться на берег, были убиты, а металлические детали корабля — подняты из воды и отправлены в Сеул, где их пытались использовать для воспроизведения европейского судна, но неудачно. Инцидент, — о котором американские дипломаты в Китае скоро узнали через корейских католиков и французских миссионеров — дал американской стороне желанный повод приступить к «открытию» Кореи для торговли с применением силы. Вначале американцы хотели провести «карательную экспедицию» с французским участием, но потом решили действовать самостоятельно.
Решение «наказать» Корею за «оскорбление американского флага» было принято главой миссии США в Пекине Ф.Лоу и командующим Азиатским флотом США контр-адмиралом Дж. Роджерсом: последний взял на себя личное командование «карательной экспедицией», состоявшей из 5 кораблей и примерно 1200 солдатов и матросов. В задачи экспедиции входило принудить корейскую сторону, по возможности, к заключению торгового договора или соглашения с США, а также произвести картографическую съемку побережья, дабы иметь потенциальную возможность планировать военные операции в Корее в будущем. В июне 1871 г. американская эскадра подошла к острову Канхвадо и вскоре была атакована береговыми корейскими батареями: корейские военные исполняли приказ Тэвонгуна о решительном сопротивлении любым попыткам европейцев проникнуть в страну. Атака, не принесшая практически никакого урона американцам (ввиду низких огневых возможностей устаревшей корейской артиллерии), дала им еще один предлог для развязывания боевых действий. Американский десант при поддержке артиллерии захватил несколько фортов на острове Канхвадо, понеся, ввиду несравненного превосходства в вооружении, лишь незначительные потери и почти полностью уничтожив при этом корейские гарнизоны (около 250–300 человек, по разным подсчетам). Реляции Дж. Роджерса показывают, что защитники фортов сражались с изумлявшим американцев ожесточением и храбростью, предпочитая смерть плену, но были беззащитны перед огневой мощью артиллерии и стрелкового оружия противника. Попытка американцев продвинуться в сторону Сеула не увенчалась успехом и, поняв, что ни на какие переговоры режим Тэвонгуна идти не намерен, Дж. Роджерс предпочел в итоге отвести свою эскадру обратно в Китай. Обе стороны считали себя победителями: Дж. Роджерс и Ф.Лоу были уверены, что успешный штурм корейских фортов повысили престиж США в регионе и показали корейскому правительству степень военно-технического превосходства американцев, а Тэвонгун, считал, что к отступлению интервентов принудила «моральная высота наших принципов» и даже сложил триумфальное стихотворение о том, что, «как бы ни застилала Поднебесную пыль с европейских кораблей, солнце страны на Востоке [Кореи] будет сиять вечно». Желая подчеркнуть правильность и успехи своей политики, Тэвонгун прибег к бесцеремонному искажению результатов столкновения: если реальные потери американцев и корейцев были несопоставимы по величине (3 убитых американца на 250–300 погибших защитников острова Канхвадо), то в официальном сообщении корейского правительства они выглядели совсем иначе (якобы погибло лишь 53 корейских солдата). Искажения и фальсификации должны были скрыть от населения губительный для авторитета режима факт: реальных возможностей для действенного сопротивления европейской агрессии, будь та предпринята всерьез и в крупном масштабе, корейские власти не имели.
Жесткая антизападная политика, вполне средневековая по уровню опоры на метафизическую догматику (Запад подавался как «нарушитель космических принципов») и в то же время в определенном смысле «протонационалистическая» (Тэвонгун начал слегка третировать «сюзерена» Кореи, Китай, за «слабость перед лицом варваров»), вызывала сильные симпатии у значительной части янбанства. Однако народного возмущения янбанским сословным режимом она уменьшить уже не могла. В 1869–1872 гг. по стране прокатывается новая волна антиправительственных выступлений «низов», характеризовавшихся значительно более упорным, ожесточенным характером, в частности, более широким использованием оружия. Казни организаторов и вдохновителей выступлений — обычно популярных религиозных деятелей даосско-шаманского толка, использовавших разного рода апокрифические «пророческие книги» для того, чтобы поднять крестьян на борьбу, — лишь усиливали и без того господствующие в массах антиправительственные настроения. Однако к началу 1870-х гг. недовольство Тэвонгуном стало распространяться и на широкие янбанские слои. Особенный протест янбанов вызвали предпринятые Тэвонгуном меры по «упорядочению» школ-академий — совонов. Считая совоны, прежде всего, центрами консолидации «партий» и зная, какое количество освобожденной от налогообложения земли находится в руках этих институтов, Тэвонгун в 1871 г. повелел закрыть все совоны страны, кроме 47 наиболее почитаемых. Мера эта — несомненно, необходимая для покрытия растущих военных расходов, — не могла не вызвать ожесточенного противодействия в янбанской среде, для которой школы-академии были важнейшей частью «благородного» быта, а также символом сословного престижа и авторитета в округе. Но, кроме этого, совоны были и важным образовательным институтом, и их закрытие серьезно ухудшало образовательные перспективы молодого поколения провинциального янбанства. По небогатым сельским янбанам — так же, как и по простолюдинам, — больно била и подстегиваемая фискальными мерами Тэвонгуна инфляция, рост цен. В конце концов, группа влиятельных ученых янбанов, возглавляемая старым противником Тэвонгуна (и в то же время активным идеологом бескомпромиссной борьбы с Западом), Чхве Икхёном (1833–1906), начала активную петиционную кампанию, призывая Тэвонгуна уйти из политики и передать бразды правления в руки уже достигшего совершеннолетия Коджона. Кампания эта довольно скоро увенчалась успехом: чувствуя свою растущую непопулярность и не желая идти на конфликт с общественным мнением в среде господствующего сословия, Тэвонгун в конце 1873 г. добровольно отошел от дел, передав все реальные полномочия сыну. На практике, однако, значительное влияние при дворе слабого и легко внушаемого Коджона принадлежало его жене, жесткой, решительной и честолюбивой государыне Мин (1851–1895), и ее клану Минов, быстро выдвинувшему своих членов и их протеже на все основные должности. Новый режим отменил многие меры предыдущего (в частности, прекратил ввоз китайской монеты, но разрешил импорт западных товаров через Китай), но очень скоро столкнулся все с теми же старыми проблемами — хроническими финансовыми трудностями и периодическими народными восстаниями.
Какую оценку следует дать политике Тэвонгуна? Воплотив в жизнь — хотя и в очень урезанном виде — некоторые части сирхакистской программы (выдвижение кадров по талантам и заслугам, борьба против коррупции, и т. д.), Тэвонгун практически проигнорировал самую существенную ее часть, а именно — поощрение ремесел и торговли и заимствование западной технологии. Если сирхакисты — и прежде всего «северная школа» — настойчиво призывали обратиться к передовому по региональным меркам цинскому опыту, то Тэвонгун с абсолютным пренебрежением отнесся к цинской политике «самоусиления» 1860-х гг., не видя нужды ни в западном вооружении (с его точки зрения, бессильном перед «величием моральных принципов»), ни в переводах западной технической и юридической литературы. Наконец, беспрецедентные по жестокости репрессии по отношению ко всем формам «низового» протеста — начиная с католицизма и кончая выступлениями под буддийскими и даосско-шаманскими милленаристскими лозунгами — лишь ожесточили общее настроение в стране, подорвав всякую надежду на формирование общенационального единства в борьбе с угрожавшей Корее империалистической агрессией. В целом, можно сказать, что «консервативные полуреформы» Тэвонгуна — попытка насилием, репрессиями и шовинистической демагогией укрепить расшатанную систему «сверху», делая лишь минимальные уступки реальности, — были бесперспективны и обречены на исторический провал. Дав определенный позитивный эффект в начале, они быстро исчерпали свой потенциал и привели страну к политическому кризису, единственным выходом из которого могла стать отставка Тэвонгуна после 10 лет пребывания у власти.
Придя к власти, правительству Коджона-Минов пришлось сразу же столкнуться с важной внешнеполитической проблемой, от решения которой режим Тэвонгуна практически самоустранился — кризисом в корейско-японских отношениях. После «реставрации Мэйдзи» в 1868 г. Япония, твердо встав на путь строительства современной государственности, индустрии и армии, несколько раз пыталась возобновить традиционные дипломатические контакты с Кореей, но всякий раз безуспешно. Правительство Тэвонгуна, верное традициям средневекового формализма, придиралось к оформлению японских дипломатических документов, прежде всего к использованию титула «император» в отношении правителя Японии: с неоконфуцианской точки зрения, «императором» мог считаться лишь «сюзерен» Кореи — правитель Китая. Нарекания чиновников Тэвонгуна вызывали и европейские костюмы дипломатов новой Японии — непростительное, с точки зрения корейской неоконфуцианской ортодоксии, нарушение традиционного регионального этикета. В реальности, правительство Тэвонгуна в принципе не одобряло выбранный новой японской элитой путь радикальной европеизации и индустриализации, считая его «капитуляцией перед варварами» и «предательством» всех традиционных ценностей. Отказы в восстановлении дипломатических отношений облачались в крайне резкую форму: чиновники Тэвонгуна отказывались принимать «неправильно написанные» официальные послания правительства Мэйдзи и давать аудиенции японским дипломатам, иногда даже произвольно задерживая последних. По-видимому, рассматривая себя как «победителя американцев и французов», Тэвонгун не допускал и мысли о том, что «варваризированный сосед», Япония, может представлять для него какую-либо угрозу.
В реальности, самоуверенность Тэвонгуна была основана не на анализе информации, а на полном непонимании японской ситуации. Японская элита 1860-1870-х гг. чувствовала себя униженной неравноправными договорами, навязанными западными державами силой и угрозами и, кроме того, приносившими еще и ощутимый ущерб японской экономике: не имея, по договорам, права самостоятельно устанавливать таможенные тарифы, Япония не могла защитить слабую отечественную промышленность от наплыва дешевых европейских товаров. Японии — слабому и неравноправному партнеру европейских империалистических держав на Дальнем Востоке — требовались как возможности «утвердить себя» вооруженным путем в качестве «равноправного» милитаристского государства, так и «свои», «защищенные» от империалистической конкуренции рынки сбыта для торговли теми же европейскими товарами по завышенным ценам. Китай — все еще относительно сильная в военном отношении держава с рынками, уже освоенными европейским капиталом, — вряд ли мог стать объектом японской экспансии, а вот слабая Корея, географически близкая, но в прямую торговлю с Западом все еще не вступившая, была идеальной мишенью для силового навязывания неравноправных отношений. Для японской элиты, и без того искавшей повод прибегнуть в отношении ближайшего континентального соседа к «дипломатии канонерок», высокомерие Тэвонгуна было идеальным предлогом. Уже в начале 1870-х гг. определенная часть японской правящей элиты выступала за немедленный «поход на Корею» (яп. сэйкан) для того, чтобы «смыть» якобы нанесенное Тэвонгуном «оскорбление», но относительная слабость вооруженных сил и сложные внутриполитические соображения помешали Японии уже тогда последовать примеру США и Франции в организации «карательного рейда» против Кореи. Походящим моментом был сочтен 1875 г., когда Япония уже достигла определенного прогресса в строительстве современной призывной армии, оснащенной современным европейским оружием. Выбранная японским правительством в 1875 г. стратегия серьезно отличалась от планов «похода на Корею», выдвигавшихся ранее: теперь предполагалось продемонстрировать в нескольких небольших столкновениях мощь нового японского флота и, запугав режим Коджона-Минов, принудить его к подписанию неравноправного договора с Японией по той же модели, что была ранее навязана европейскими державами самой Японии. Серьезную войну намечалось развязать лишь в случае упорного нежелания корейских властей подчиниться нажиму.
Дабы спровоцировать корейское руководство на столкновение, к берегам Кореи была в конце 1875 г. послана группа японских военных судов во главе с кораблем «Унъё». Произведя — без оглядки на запрещение корейского правительства — подробную картографическую съемку восточного и южного побережья Кореи, «Унъё» направился затем к ставшей уже «традиционной» мишени европейских «карательных экспедиций», острову Канхвадо, и встал на якорь прямо напротив одного из фортов. Под предлогом «поисков питьевой воды» матросы «Унъё» без разрешения корейских властей высадились на берег и направились в сторону корейских батарей. Прекрасно зная, что корейскому гарнизону было приказано незамедлительно открывать огонь в подобных случаях, капитан «Унъё» сознательно провоцировал инцидент. Как и рассчитывала японская сторона, корейцы открыли по японским матросам пушечный и ружейный огонь, но — и тут сказался уровень военной техники в изолированной от капиталистического мира неоконфуцианской Корее — смогли лишь легко ранить двоих противников. Реакция корейского гарнизона дала японцам хороший предлог для того, чтобы, как и планировалось с самого начала, показать военно-технологическое преимущество вестернизированной армии правительства Мэйдзи. В ходе японской бомбардировки и последовавшего затем десанта другой, менее защищенный, корейский форт был с легкостью захвачен и сожжен, корейская сторона потеряла 35 человек только убитыми, а остальные 500 защитников форта обратились в бегство. Хотя поведение японцев с самого начала было открыто провокационным, а применение ими силы — совершенно диспропорциональным, японская сторона, объявив произошедшее, по европейскому примеру, «оскорблением флага», получила прекрасный предлог для навязывания режиму Коджона-Минов дипломатических и торговых связей на выгодных для себя условиях.
Уже в следующем, 1876 г., на Канхвадо был отправлен японский посол Курода Киётака с пятью кораблями и четырьмя сотнями солдат. Высадившись на берег, Курода начал демонстративно проводить «учения» сопровождавшего его подразделения и одновременно потребовал от корейских властей приступить к переговорам о подписании с Японией договора о «дружбе» и торговле. Мнения придворных разделились, но, в конце концов, Коджон и его приближенные решили пойти на переговоры и согласиться в итоге на заключение договора. Влияние на их решение оказали несколько факторов: нежелание слепо следовать очевидно тупиковым курсом Тэвонгуна, рекомендация китайских властей не доводить дело до серьезного вооруженного конфликта (Китай опасался, что в этом случае ему будет нелегко выполнить «долг суверена» по оказанию помощи Кореи), а также очевидное превосходство японского вооружения, делавшее всякое военное столкновение заранее проигрышным для Кореи. Основным сторонником примирения с Японией был пожилой сирхакист Пак Кюсу, считавший, в согласии с учением Пак Чивона и Пак Чега, развитие международной торговли в принципе неизбежным, а соседнюю Японию — не столь опасной, как крупные европейские империалистические государства. Решив — несмотря на отчаянные возражения ушедшего в отставку Тэвонгуна, предупреждавшего о неизбежной «гибели государства» в случае любых переговоров с «варварами», — все же пойти на примирение с Японией, корейский двор послал авторитетного сановника Син Хона (1810-?) на переговоры с Куродой, проходившие на острове Канхвадо. Итогом этих переговоров стал Канхваский договор, подписанный в том же 1876 г.
Подписание этого договора — первого современного дипломатического документа в корейской истории — имело громадное значение для исторических судеб Кореи. Этого не осознавали Коджон и его окружение, считавшие новый договор не более чем продолжением, в новых условиях, традиционных добрососедских отношений, поддерживавшихся Кореей с режимом Токугава. В реальности, однако новый договор практически положил начало цепи событий, приведшей в итоге к разрушению традиционного корейского общества и превращению страны сначала в экономическую и политическую «периферию» мировой капиталистической системы, а затем (с 1910 г.) — ив колонию Японии. Первая статья этого договора декларировала Корею — как и Японию — «независимым» (чаджу) государством, что отражало желание японской стороны освободиться от стеснявших дальнейшее проникновение на Корейский полуостров представлений о Корее как «вассале» Китая. Далее, договор открывал для торговли и проживания японских подданных как Пусан (традиционный центр торговли с Японией), так и два дополнительных порта (последующие договоренности определили «открытие» Вонсана и Инчхона). Никаких положений о тарифах договор не содержал, что на практике означало практическое освобождение японских торговцев в Корее ото всех таможенных ограничений (тарифное соглашение было подписано — на очень выгодных для японской стороны условиях — лишь в 1883 г.). В этом смысле Канхваский договор был значительно менее выгоден для Кореи, чем неравноправные договора с западными державами — для Китая и Японии: последние предусматривали все же тарифы в размере 5-10 % на ввозимые европейцами дешевые фабричные товары, а Канхваский договор практически обрекал корейское ремесло на заведомо бесперспективную, разорительную конкуренцию с поставлявшимися через Японию западными продуктами. Наконец, как и европейцы в Китае и самой Японии, японцы выговорили у корейской стороны право «экстерриториальности» — японских подданных, совершивших в Корее преступления, пусть даже и в отношении корейцев, мог судить лишь японский консул, но не корейские власти. Практически это означало, что японские торговцы освобождались ото всякой ответственности за мошеннические действия в отношении корейских партнеров: защищать интересы обманутых корейцев совершенно не входило в задачу японских консульских властей. Согласие корейцев на кабальные условия Канхваского договора объясняется в одинаковой степени как реальной военной слабостью страны, не имевшей возможности оказать эффективное вооруженное сопротивление японскому нажиму, так и невежеством янбанской верхушки, совершенно не представлявшей разорительных последствий «свободной» торговли с капиталистическим миром для страны, где отсутствовало даже мануфактурное производство.
Рис. 3. Подписание Конхваского договора. Иллюстрация из Японского издания, 1880 г.
Подписание Канхваского договора можно в определенном смысле считать событием, завершающим традиционную историю Кореи. С включением в договорную систему отношений Корея практически уже в течение нескольких последующих лет стала рынком сбыта для привозимых на японских судах западных товаров и поставщиком сырья и сельскохозяйственных продуктов (в основном риса) на японский рынок — одним словом, классической «периферией» капиталистического мира. С приходом несколькими десятилетиями позже западного (в основном американского) капитала экономическая зависимость страны лишь усилилась. Корейское правительство уже с начала 1880-х гг. попало в тиски зависимости от «держав» — Японии, Китая, позже в определенной мере США, — поставлявших «периферийному» режиму займы и оружие, державших свои войска (якобы «для охраны дипломатических миссий») в корейской столице. В конечном счете, страна, с согласия США и Великобритании, была колонизирована новым центром капиталистического развития в Восточной Азии, Японией (1910 г.). Канхваский договор положил начало быстрому (занявшему в итоге немногим более 30 лет) разложению традиционного уклада и формированию на корейской земле «периферийного», зависимого капиталистического общества.
А) Первоисточники:
1. Kim Haboush Jahyun (tr.). The Memoirs of Lady Hyegyong, The Autobiographical Writings of a Crown Princess of Eighteen-Century Korea. Berkeley: California University Press, 1996.
2. Lee, P. H. and de Bary, Wm. T. (eds.). Sourcebook of Korean civilization. Vol. 2: From the Seventeenth Century to the Modern Period. New York: Columbia University Press, 1993–1996, pp. 1-311.
3. Hamel, Hendrik. Hamel's Journal and a Description of the Kingdom of Korea. 1653–1666. Translation from the Dutch manuscript by Br. Jean-Paul Buys, of Taize. Seoul: The Royal Asiatic Society (Korea Branch), 1994, 1998 (revised edition).
Б) Литература:
1. Ванин Ю. В. Экономическое развитие Кореи в XVII–XVIII вв. М., 1968.
2. Волков С. В. «О некоторых особенностях социальной структуры традиционной Кореи» // Российское корееведение. Альманах. Вып. 3. М., 2003. С. 113–126.
3. Ермаков К. «„Блистающая крепость“ вана Чонджо» // Восточная коллекция. 2007, № 4. С. 52–63.
4. Симбирцева Т. М. «Участие корейских отрядов в военных столкновениях Китая с Россией на Амуре в 1654 и 1658 гг. — первая встреча русских и корейцев» // Вестник Центра корейского языка и культуры. Вып. 5–6. СПб., 2003. С. 118–150.
5. Симбирцева Т. М. «Дневник генерала Син Ню 1658 г. — первое письменное свидетельство о встрече русских и корейцев» // Проблемы истории, филологии, культуры. Вып. XIII. М. — Магнитогорск, 2003. С. 336–343.
6. Симбирцева Т. М. «Первые изображения Кореи на русских географических картах XVII века» // Восточная коллекция. 2007, № 4. С. 12–20.
7. Deuchler, М. «Social and Economic Developments in Eighteenth-Century Korea». In Reid A. (ed.). The Last Stand of Asian Autonomies: Responses to Modernity in the Diverse States of Southeast Asia and Korea, 1750–1900. New York: St. Martin's Press, 1997.
8. Kang Mangil. «Merchants of Kaesong». In International Cultural Foundation (ed.). Economic Life in Korea. Seoul: The Si-sa-yong-o-sa Publishers, Inc., 1978.
9. Kim Haboush Jahyun and Deuchler, M. (eds.). Culture and the State in Late Choson Korea. Cambridge, MA: Harvard University Asia Center, 1999.
10. Palais, J. B. Confucian Statecraft and Korean Institutions: Yu Hyongwon and the Late Choson Dynasty. Seattle: University of Washington Press, 1996.
11. Setton, M. «Tasan's 'Practical Learning» // Philosophy East and West, Vol. 39, Issue 4, 1989, pp. 377–392.
12. Van Hove, H.J. Hollanders in Korea. Utrecht: Spectrum, 1989.