лось. С восхода солнца они были в саду, сплошь завешенном белыми полотнищами, которые шуршали и развевались, подобно знаменам, или надувались на ветру, как паруса. Служанки сновали без устали взад-вперед по садовым дорожкам и к приходу госпожи успели завалить бельем круглый стол и стулья в столовой. Мадам и мадемуазель предстояло теперь все сложить — этой обязанности они никому не доверяли. Мадам де Фержоль как истая нормандка знала толк в хорошем белье и приучала дочь к домовитости. Для Ластени у нее было заранее приготовлено превосходное приданое. По возвращении из церкви мать и дочь сейчас же с охотой принялись за дело, словно обыкновенные мещанки. Баронесса и Ластени стояли по обе стороны громоздкого круглого стола красного дерева и нежными руками складывали полотняные простыни, когда в столовую вошла Агата с целым ворохом белья на плече и обрушила его на стол снежной лавиной.
— Святая Агата! — Это было ее обычное присловье, впрочем, можно ли обвинить в святотатстве верующую, которая и в горе, и в радости истово призывает святую покровительницу? — Святая Агата, какое тяжелое! Как его много! А чистое-то какое! Прямо снег! И сухое, и пахнет как! Да, мадам и мадемуазель, вам с ним и к обеду не управиться. Ничего, с обедом подождем. Вы обе есть никогда не хотите, а капуцин ушел! Насовсем ушел, больше не вернется. Святая Агата! Говорят, эти капуцины всегда так, ни вам, благодетели, спасибо, ни до свидания!
Старая служанка привыкла говорить с госпожой откровенно. Когда барон увез мадемуазель д’Олонд и случился скандал, красавица Агата, бело-розовая, как яблоневый цвет, истинная дочь Котантена, отважно последовала за своей влюбленной госпожой в Севенны. С тех пор она стала в три раза старше, но так и осталась девицей. Право быть прямодушной она заслужила честно. Во-первых, потому что из преданности госпоже «не побоялась попасть на зубок всем кляузникам», участвуя в истории с увозом, во-вторых, потому что вырастила Ластени, и, в-третьих, потому что осталась с ними в «этой кротовой норе», которую ненавидела всей душой. Уроженка края сочной травы и тучного скота, Агата пережевывала мысль о превосходстве своей родины с упорством коровы, жующей жвачку. Ее откровенность объяснялась еще и тем, что они втроем жили очень замкнуто и, тесно общаясь, привыкли друг к другу. Будь у мадам де Фержоль по-прежнему два десятка слуг, Агата не осмелилась бы говорить ей правду в глаза; она и сейчас глубоко почитала госпожу и была дерзкой лишь на язык. Баронесса проявляла снисходительность к малым сим, как повелевали ей благородство и воспитание, но благородству и воспитанию не под силу вполне обуздать гордую натуру.
— Что вы такое говорите, Агата? — отвечала мадам де Фержоль с безграничным терпением. — Ушел! Отец Рикюльф ушел! Вы слышите, дочь моя? Сегодня Святая суббота, а завтра Пасха, ему предстоит после вечерни читать проповедь, пасхальная проповедь венчает труд великопостного проповедника.
— Так он все равно ушел! — стояла на своем старая дева: она упорно носила нормандский чепец и хранила верность родному диалекту, так что в ее упрямстве не приходилось сомневаться. — Вот так-таки и ушел, представьте себе! Я знаю, что говорю. Ушел, как бог свят. Церковный сторож прибегал за ним, еле дух перевел, сказал, что в церкви у исповедальни народу тьма, все хотят назавтра причаститься, а его нет как нет. Ну откуда ж мне его взять! Я видала, как он чуть свет сошел по большой лестнице вниз в капюшоне и с палкой, раньше-то он свою палку за дверью в комнате оставлял. Я как раз поднималась, а он идет мимо, прямой, будто аршин проглотил, слова доброго не сказал, не взглянул даже, хотя, по мне, опускай он глазищи, не опускай, все равно они хуже некуда. Я еще удивилась, зачем ему палка, церковь от нас в двух шагах, незачем палку брать. Обернулась, поглядела, как он уходит, да и пошла за ним следом, думаю, постою в дверях, погляжу, куда это он направился с палкой в такую рань. А он, вот честное слово, как припустит по дороге в сторону большого распятия! Теперь уж он далеко, если только не сбавил ходу. Ищи ветра в поле.
— Нет, не может быть, чтобы он ушел, — проговорила мадам де Фержоль.
— Был, и нет его. Растаял тихо и незаметно, как пар над кастрюлей, — настаивала Агата.
И она была права. Он действительно ушел. Мадам и мадемуазель де Фержоль не знали, а служанка и подавно, что капуцины всегда неожиданно покидают дом, где нашли приют. Капуцин уходит вдруг, так же, как приходит вдруг смерть или как является вдруг Господь. «Яко тать в нощи», — сказано в Евангелии. Капуцин уходит «яко тать». Входишь утром в комнату, где он гостил, а его и след простыл. Таков их поэтичный обычай. Шатобриан знал толк в поэзии, и вот что он писал о капуцинах: «Наутро их искали, но они уже исчезли, как внезапно исчезали святые ангелы, посещавшие дома праведников». Однако в тот момент, когда началась эта история, Шатобриан еще не написал свою апологию «Дух христианства», и мадам де Фержоль, у которой до сих пор гостили монахи менее поэтичных и менее аскетических орденов, привыкла, что вне церкви они люди обходительные и не покидают гостеприимных хозяев без должных благодарностей и поклонов. И все-таки, коль скоро мать и дочь и раньше не жаловали отца Рикюльфа, их в отличие от Агаты его скоропалительное исчезновение не возмутило. Ушел, и слава богу! Его присутствие все это время скорее стесняло, чем радовало их. Есть о чем печалиться! О нем и вспоминать не стоит.
Агата же была глубоко оскорблена. Отец Рикюльф вызывал у нее необъяснимое и непреодолимое отторжение, которое мы зовем антипатией.
— Наконец-то мы избавились от него! — снова заговорила служанка. — Может, зря я это говорю о божьем человеке. Но не могу молчать. Святая Агата! Не нравится мне этот капюшон, хоть он и не сделал мне ничего дурного. Он вовсе не похож на проповедников, что гостили у нас раньше, вежливых, ласковых, милосердных ко всем нам, грешным. Взять хотя бы премонстранта, помните, мадам, он был здесь года два назад? Какой приятный, милый человек! И одет во все белое с головы до ног, как невеста. Агнец! А отец Рикюльф перед ним сущий волк в своей темной рясе!
— Грешно осуждать ближних, Агата, — оборвала ее мадам де Фержоль и, следуя христианскому долгу, принялась вразумлять служанку, чтобы успокоить свою совесть и прежде всего убедить себя саму. — Отец Рикюльф — человек благочестивый и красноречивый проповедник. Пока он жил здесь, у нас не было ни малейшего повода упрекнуть его: он не согрешил ни словом, ни делом. Вы, Агата, напрасно так о нем думаете. Правда, Ластени?
— Вы правы, мама, — прозвучал ясный голосок Ластени. — Но не будьте слишком строги к Агате. Мы с вами тоже не раз говорили, что отец Рикюльф кажется нам каким-то непонятным и неприятным. Что же с того? Мы не осуждали, мы рассуждали… Вы, мама, такая храбрая и разумная, а к нему на исповедь не захотели пойти, так же как и я.
— Верно, мы обе согрешили, — стояла на своем суровая баронесса. Ее, как всех истинных янсенистов, беспрестанно мучили укоры совести. — Мы дали волю предубеждению, не преклонили колен перед святым отцом и тем самым уже осудили его в душе, а это грех. Нам следовало смириться.
— А я, мама, — возразила девушка с наивным изумлением, — все равно не смогла бы у него исповедоваться. Как мне себя пересилить, он мне внушал такой страх…
— Все о преисподней толковал. Ад не сходил у него с языка, — горячо вступилась Агата, стремясь оправдать боязливую Ластени. — Никто еще об адских муках столько не проповедовал. Его послушать, так никто не спасется. А вот у нас в Нормандии, давно еще, был священник, валонский августинец, которого называли отец Милость Божья, потому как он учил, что Бог — это любовь, и говорил только о рае. Святая Агата! Клянусь, отца Рикюльфа так никто не назовет.
— Хватит вам! Помолчите! — Мадам де Фержоль положила конец спору, оскорблявшему христианское смиренномудрие. — Если отец Рикюльф сейчас вернется — я все-таки не верю, что он мог уйти накануне Пасхи, — и услышит, что вы о нем злословите, вам будет стыдно. Хватит! Агата, раз вы настаиваете, что он ушел, поднимитесь к нему в комнату и посмотрите: возможно, он оставил на столе свой молитвенник, и это вас разубедит.
Агата поспешила наверх, с готовностью исполняя приказание госпожи. Мать и дочь остались одни в столовой. Они не сказали больше ни слова о таинственном капуцине. В сущности, добавить им было нечего, а долго рассуждать о нем не хотелось. Мадам и мадемуазель неторопливо вернулись к прерванной работе. Всякий залюбовался бы мирным домашним занятием мадам де Фержоль и Ластени. Они стояли в просторном зале с высоким потолком, над целым ворохом белья, белейшего — «прямо снег», по словам Агаты, — благоухавшего свежестью утренней росы и зелени так, что казалось, в нем затаилась душа сада, и в молчании, внимательно и аккуратно ровняли края простынь, разглаживали все складки, проводили по каждому сгибу своими прекрасными руками: мать — белыми, дочь — розовыми. Непохожие руки у двух непохожих друг на друга красавиц. Ластени-ландышу очень шло темно-зеленое платье — оно, словно листва, оттеняло прозрачную белизну лица-цветка. Грустным было лицо, и грустным казался пепельный оттенок легких волос, ведь раньше пеплом посыпали голову в дни скорби. Мадам де Фержоль с зачесанными наверх густыми черными волосами, на которые не лета, а невзгоды нанесли белилами резкие мазки, в строгом вдовьем чепце и траурном платье не уступала ей в красоте.
Агата возвратилась скоро.
— Он все-таки ушел. Уж я искала, искала молитвенник, как вы мне велели, а нашла вот что. Все проповедники что-нибудь оставляют, когда уходят, крестик с мощами или образок. Так они за гостеприимство благодарят. А это вот я нашла на распятии в изголовье его кровати. В подарок оставил или просто забыл?
Служанка положила на стол, на белую простыню длинную нитку четок, какие носят на поясе капуцины. Каждые двенадцать крупных, выточенных из черного дерева бусин отделял от следующих двенадцати череп из потемневшей кости, схожий своим желтовато-коричневым цветом с настоящим черепом, вынутым из могилы, и потому особенно правдоподобный. Мадам де Фержоль подержала четки в руках, рассмотрела их и бережно положила обратно на стопку простынь.