История культуры Санкт-Петербурга — страница 35 из 147

И здесь, как мы видим, не обошлось без вездесущего духа Пушкина. Но если «Медный всадник» Пушкина доминировал на «литературном» этапе этой истории, то его «Пиковой даме» пришлось трансформироваться, а еще точнее – почти совсем раствориться в волнах музыки Чайковского, чтобы хотя бы таким – опосредованным – образом принять участие в затухании старого мифа о Петербурге и создании нового.

* * *

Следя за созданием «Пиковой дамы», все тот же чуткий лакей Чайковского записал: «Если, Бог даст, так же хорошо Петр Ильич кончат и придется видеть и слышать на сцене эту оперу, то, наверное, по примеру Петра Ильича многие прольют слезы».

И действительно, «многие пролили слезы», когда «Пиковая дама» 5 декабря 1890 года впервые была показана на сцене Мариинского театра. Эту премьеру можно считать символическим и во многом поворотным моментом в формировании нового петербургского мифа. Начиная с нее, события разворачивались захватывающе и сложно. Их катализатором стала группа молодых людей, старавшихся не пропускать ни одного представления ни оперы Чайковского, ни поставленного ранее в том же году его балета «Спящая красавица».

Лидером этой группы, окрестившей себя «Невскими пиквикианцами», был 20-летний Александр Бенуа, сын богатого и влиятельного петербургского архитектора. Семья Бенуа имела итальянские, французские и немецкие корни. Прадед Александра Бенуа с материнской стороны, прибывший в Россию в конце XVIII века из Венеции, в 1832 году императором Николаем I был назначен «директором музыки» Петербурга; дед-архитектор построил Мариинский театр. Любопытный штрих: вступая в брак, дедушка и бабушка Бенуа условились, что их мужское потомство будет принадлежать католической церкви, а женское – лютеранству. Александр Бенуа считал, что это решение послужило одной из причин присущей его семье широты взглядов.

Увлекающегося и живописью, и музыкой Александра Бенуа отдали в частную гимназию Карла Мая, одну из лучших в Петербурге. Здесь, подружившись со своими сверстниками Дмитрием Философовым, Константином Сомовым и Вальтером Нувелем, он – в лучших петербургских традициях – организовал кружок, названный участниками «Обществом самообразования». Членам кружка было по 16–17 лет. Собираясь большей частью на квартире Бенуа, они по очереди читали тщательно подготовленные рефераты о музыке, живописи, философии с последующим живейшим их обсуждением.

Вскоре к «пиквикианцам» присоединился молодой художник Лев Розенберг, впоследствии прославившийся под псевдонимом Леон Бакст. Его выбрали «спикером» кружка, и в его обязанности входило регулировать дебаты. Об их накале свидетельствует тот факт, что бронзовый колокольчик, с помощью которого Бакст призывал своих товарищей к порядку, однажды треснул.

«Невские пиквикианцы» ощущали себя настоящими петербургскими космополитами. Как вспоминал Бенуа, им «была дорога идея какого-то объединенного человечества». В своих мечтах члены кружка выводили русское искусство на широкую европейскую дорогу, вырываясь из изоляции, в которой, по их мнению, пребывала современная русская культура. Но вероятно, эти мечты так и остались бы мечтами, если бы к кружку не присоединился приехавший из провинции кузен Философова, молодой, энергичный, самоуверенный шармер – Сергей Дягилев.

Провинциальный кузен был полной противоположностью худому, бледному, сдержанному петербуржцу Философову. Бенуа вспоминал, что Дягилев поразил их своим цветущим видом: «У него были полные, румяные щеки и сверкавшие белизной зубы, которые показывались двумя ровными рядами между ярко-пунцовыми губами». Дягилев, обладавший звучным баритоном, мечтал стать профессиональным певцом; он также брал одно время уроки композиции в Петербургской консерватории. Но зато в области живописи он был почти полным профаном, да и литературные вкусы его поначалу ошеломляли.

Бенуа с увлечением взялся за воспитание Дягилева и стал на многие годы его ментором и, как Бенуа сам называл себя, «интеллектуальным опекуном». Дягилев сразу же поразил Бенуа своей стихийной одаренностью: «какими-то скачками он перешел от полного невежества и безразличия к пытливому и даже страстному изучению» различных областей культуры. Бенуа с изумлением наблюдал, как его «любимый и самый яркий ученик» почти мгновенно стал специалистом, скажем, в малоизученной и таинственной сфере русского искусства XVIII века.

Но главной «специальностью» Дягилева Бенуа всегда считал его волю, энергию и упорство, а также изумительное понимание человеческой психологии: «Он, которому было лень прочесть роман и который зевал, слушая и очень занимательный доклад, способен был подолгу и внимательно изучать автора романа или докладчика. Приговор его был затем разительно точен, он всегда отвечал правде, не каждому доступной».

Еще и до приезда Дягилева в Петербург одним из его любимых композиторов был Чайковский. Но то было почитание наивное, не пропущенное через фильтр интеллекта и вкуса, с естественным предпочтением наиболее эмоциональных мелодий («взрывов лирики», по выражению Бенуа). Под руководством Бенуа это инстинктивное увлечение молодого Дягилева Чайковским превратилось в сознательный и целеустремленный культ, которому, как мы увидим, было суждено иметь чрезвычайно важные последствия для русской культуры.

* * *

Для самого Бенуа этот культ Чайковского начался несколько ранее, с премьеры в Мариинском театре одного из наиболее «петербургских» созданий Чайковского, балета «Спящая красавица». Прежде относившийся к русским композиторам с некоторым предубеждением, «западник» Бенуа, точно прозрев, вдруг услышал в музыке Чайковского «нечто бесконечно близкое, родное»: она явилась ему словно в ответ на затаенные, не осознанные до того ожидания и сразу стала для Бенуа «своей», бесконечно милой и жизненно необходимой. Бенуа старался не пропустить ни одного представления «Спящей красавицы»; на одной из недель он побывал на балете четыре раза!

Причина этой внезапной, но оставшейся с Бенуа на всю жизнь влюбленности была в том, что в «Спящей красавице» – музыке и постановке – Бенуа и его друзья увидели воплощенными в совершенном виде их собственные, в тот момент еще не вполне созревшие и прояснившиеся эстетические устремления. «Невским пиквикианцам» оказалась мила и близка западная ориентация Чайковского, в данном случае с особым акцентом на французские источники (либретто было написано по сказке Шарля Перро «La Belle au Bois dormant»[21]) и с опорой на традиции немецкого романтизма. Бенуа услышал в музыке «Спящей красавицы» параллели «миру пленительных кошмаров» своего любимого писателя Гофмана. К Чайковскому Бенуа, по его собственному признанию, притягивала (и в то же время пугала) та же, что и у Гофмана, «смесь странной правды и убедительного вымысла».

Другое важное для Бенуа и его кружка свойство музыки Чайковского он окрестил словом «пассеизм»[22]. Бенуа под этим понимал не просто любовь и вкус к стилизации или любование стариной с некоторой дистанции, но трепетное и благодарное ощущение прошлого как настоящего. Этот, по Бенуа, ценнейший дар, «что-то вроде благодати», был определенно связан для него с острым ожиданием смерти и «реальным ощущением потустороннего». В Чайковском, которого, по убеждению Бенуа, тоже притягивало «царство теней», где «продолжали жить не только отдельные личности, но и целые эпохи», Бенуа нашел родственную артистическую душу.

И наконец, сам спектакль «Спящей красавицы», в котором для создания подлинного художественного произведения сошлось столько уникальных мастеров – и композитор, и великий хореограф Мариус Петипа, и художники, и блестящие танцовщики, – оказался для Бенуа примером возможностей балета как синтетического искусства. О балете в то время серьезно говорили немногие. В образованных петербургских кругах о нем отзывались с презрением; это было отзвуком нигилистских идей 60-х годов. Бенуа, любивший балет в юности, уже начинал было к нему охладевать, как вдруг неистовое увлечение «Спящей красавицей» вновь сделало его «балетоманом». Этим своим страстным, фанатичным увлечением и восхищением Бенуа, вечный миссионер, сумел заразить всех своих друзей, в первую очередь Дягилева, появившегося в Петербурге через полгода после премьеры балета. Без этой вновь вспыхнувшей «балетомании», своим возникновением обязанной «Спящей красавице», настаивает Бенуа, не было бы ни балетных «Русских сезонов» Дягилева в Париже, ни его балетной компании, ни последующего завоевания русским балетом подмостков всего мира.

* * *

После впечатления, произведенного «Спящей красавицей», Бенуа и его друзья с нетерпением ожидали премьеры «Пиковой дамы». Кружок Бенуа, включая Дягилева, восседал в тот вечер в Мариинском театре в полном составе. Публика принимала новую оперу сдержанно, но Александром Бенуа сразу же «овладел тогда какой-то угар восторга». Как он вспоминал, музыка Чайковского его «буквально свела с ума, превратила на время в какого-то визионера… получила для меня силу какого-то заклятия, при помощи которого я мог проникать в издавна меня манивший мир теней».

Пассеизм «Пиковой дамы» приобрел для Бенуа и его друзей особое значение потому, что он был направлен не на милую их сердцу, но все же несколько отдаленную Европу, а связывал их с городом, в котором они жили. Бенуа пояснял: «Я безотчетно упивался прелестью Петербурга, его своеобразной романтикой, но в то же время многое мне не нравилось, а иное даже оскорбляло мой вкус своей суровостью и казенщиной. Теперь же я через свое увлечение «Пиковой дамой» прозрел. <…> Я всюду находил ту пленительную поэтичность, о присутствии которой я прежде только догадывался».

Для судьбы мифа о Петербурге это был один из самых важных моментов в его почти 200-летней истории.

Всякое описание Петербурга должно было исходить из Гоголя и Достоевского и ими же обыкновенно заканчивалось; толпы эпигонов эксплуатировали, опошляя и измельчая, их образность. Петербург под перьями этих имитаторов превращался из ужасной, загадочной и роковой столицы в прозаическое и скучное место. Мнимая реалистичность городских пейзажей и картин Достоевского у его последователей сменилась унылой натуралистичностью. Черный негатив стал негативом серым, фантастическое – прозаическим. Мираж рассеялся, тайна выветрилась. Фасады петербургских домов, перестав скрывать мистические откровения и уголовные загадки, обернулись просто серой, полой скорлупой, содержимое которой давно вытекло и испарилось. Уже иногда казалось, что если Петербург и исчезнет вдруг, согласно желанию и предсказаниям Достоевского, то этого просто-напросто никто не заметит. Был близок к исчезновению и самый миф Петербурга.