- Ты не подойдёшь? – спросила мама, останавливаясь возле Лёвы.
Тот быстро закачал головой, пряча заплаканные глаза.
- Он не страшный.
Лёва в этом не сомневался: «Он самый красивый». Этого он и боялся больше всего: увидеть, какой Юра красивый и мёртвый. Красивый и мёртвый.
- Переживаешь, да? – с сочувствием спросила мама и провела рукой по светлым Лёвиным прядям.
Лёва схватился за её руку, как в детстве, и, прижавшись щекой к предплечью, заплакал. Тогда мама стала гладить его второй, свободной рукой, а он цеплялся за неё, как будто она может его бросить.
- Ну всё-всё, - шептала мама, наклоняясь к нему. – Не плачь, а то кто-нибудь увидит, как ты расклеился. Нужно быть сильным. Ты же мужчина.
- Я его люблю, мам, - просипел Лёва сквозь слёзы.
Её рука замерла на секунду на Лёвиной макушке, но потом снова начала приглаживать вихры, как ни в чём ни бывало.
- Это хорошо, что ты любишь своих друзей, - сказала мама. – Это правильно.
Лёва хотел ей ответить: «Ты не поняла», но вместо слов изо рта вырвался судорожный плач. Мама опустила ладонь на его лоб, спросила с тревогой:
- Ты не заболел? Такой горячий… Наверное, от слёз. Успокаивайся.
Она вернулась к толпе, ожидающей, когда гроб с Юрой отправят в яму, а Лёва так и остался сидеть возле чужой могилы.
Он слышал, как люди что-то говорят. Какие-то прощальные речи. Вроде бы даже дядя Миша.
- Он был славный парень… О лучшем сыне я и мечтать не мог…
Лёва злился: «Ты не знаешь, каким он был. Никто из вас не знает». Через эту злость пробивалось горестное понимание: он, Лёва, тоже не знает.
Он услышал, как на гроб опустилась крышка, щёлкнули медные зажимы. Тогда, пошатываясь, всё-таки подошёл к толпе, уверенный: если он не увидит его лица, он сможет это выдержать. Лёгонький деревянный ящик подняли на длинных полотенцах и начали опускать в глубокую яму.
«Не думай, что он там. Не думай об этом. Не представляй», - уговаривал себя Лёва, и всё равно видел эту картину: Юру, зажатого в узком пространстве гроба, одинокого, напуганного, как будто он действительно мог что-то чувствовать.
Лёва пытался пробраться ближе, но толпа теснила его обратно, он ловил на себе недовольные взгляды родственников, учителей, соседей. Им, наверное, казалось, что он здесь такой же, как все: одноклассник, сосед, приятель, лезущий вперед от любопытства. Они не понимали, что Шева провёл с ним последнюю ночь своей жизни, и этой ночью он признавался Лёве в любви, а утром они лежали, переплетая пальцы, и когда кто-то делает такое с тобой накануне собственной смерти – это очень даже весомо.
Хорошо, что Лёву заметила тётя Света. Она мягко вывела его из толпы, ближе к яме, шепотом поблагодарив за то, что пришёл, и Лёва хмыкнул: можно подумать, он в гостях. У неё были такие же глаза, как у него самого: красные, воспаленные, с лопнувшими сосудиками на белках.
Двое могильщиков заработали лопатами, люди начали подходить к яме и кидать комья сухой глины. Лёва тоже кинул, на автомате.
Пока закапывали могилу, толпа редела, Лёвина мама сказала ему на ухо:
- Я пойду. Ты вернешься сам?
Он кивнул.
К тому моменту, как могила сравнялась с землей, остались всего человек десять: Лёва, тётя Света, дядя Миша, классная руководительница и несколько родственников – все они стояли как статуи, не позволяя себе шелохнуться. Холмик насыпали в гнетущем молчании под карканье ворон. В конце установили деревянный крест и Лёва, подняв на него взгляд, почувствовал, как подкашиваются ноги. К кресту была прибита Юрина фотография: прошлогодняя, ещё до того, как он начал нюхать клей, до того, как стал Шевой, до всего плохого. На этой фотографии у Юры были розовые щеки, словно его сфотографировали только с мороза, а золотистые глаза смотрели в камеру с хитрым прищуром. Лёва только тогда подумал, что они, глаза, действительно золотистые, а не карие, как ему казалось раньше.
Под фотографией была табличка с именем и годами жизни:
Юра Сорокин (22.10.1982 – 15.07.1997)
Вот так вот: Юра. Не Юрий. И не Юрий Михайлович, как написано на могилах взрослых людей. Юрием он остался только в школьных журналах, а Юрием Михайловичем ему уже никогда не стать.
Буквы и цифры на табличке поплыли перед глазами, Лёва почувствовал, как качнулся вперед, но твёрдая рука дяди Миша упёрлась ему в грудь, не давая упасть.
- Тебе нехорошо? – его обеспокоенное лицо едва угадывалось среди мелькающих точек перед глазами.
Лёва покачал головой: мол, всё нормально.
- Тебя подвезти?
Он снова покачал головой.
Оставив цветы и венки у креста, люди начали расходиться, и Лёва остался у могилы один.
Борясь с головокружением и противной липкой дурнотой, он присел на корточки, затем – опустился на колени, а когда и это не помогло – лёг, вытянувшись рядом со свежим холмом. Земля была прохладной, будто бы влажной, и Лёве становилось легче от её соприкосновения с лицом. Ему было очень плохо, но совсем не страшно, и даже не стыдно – вот так лежать посреди кладбища. Он думал, что, может быть, сейчас умрёт, и это хорошо – ему хотелось бы умереть. Ещё ему хотелось поверить, что существует загробная жизнь, в которой он встретится с Юрой, если умрёт прямо сейчас, но это казалось слишком сказочным, как детская история для малышей, поэтому о таком мечтать не получалось, и Лёва просто мечтал о смерти – о смерти, как прекращении боли.
Повернувшись на бок, к могиле, Лёва запустил пальцы в свежую землю и закрыл глаза, представляя, что это никакая не земля, а Юрина ладонь, что они снова переплетают руки, как тогда, утром. С закрытыми глазами, в тёмном пространстве собственного сознания, ему отдаленно мерещилось Юрино лицо, и Лёва пытался у него спросить, зачем он это сделал, а Юра, сначала такой размытый и будто бы схематичный, молчал, хитро улыбаясь (прямо как на своей могильной фотографии), а потом, совсем неожиданно, превратился в почти реального, почти ощутимого физически, и мягко сказал Лёве: «Ты что, с ума сошёл? Я бы этого никогда не сделал». И тогда Лёва спросил, как же он тогда умер, а Юра ответил очень серьёзно: «А я не умер. Они меня зарыли. Живого». Сказав это, он начал целовать Лёву в губы, страстно и жарко, как ночью, но вместо горячей сладости на губах Лёва чувствовал землю, а в груди, вместо радостного замирания, леденящий ужас. Разорвав поцелуй, Юра попросил: «Спаси меня, Лёва. Вытащи меня. Мне здесь страшно».
Лёва распахнул глаза, обнаружил себя лежащим у холма и, перевернувшись на колени, начал разрывать могилу руками: земля противно забивалась под ногти, но он, не обращая внимания, рыл, как дикий зверь лапами.
- Я щас, Юр. Я щас, - лихорадочно повторял он при этом.
Он был уверен, что гроб закопан очень глубоко, он помнил яму – не меньше двух метров, но едва он раскидал по сторонам землю от холма, как показался деревянный ящик. Лёва потянул его на себя, и тот легко поддался, словно гроб и сам Юра ничего не весили. Из ящика доносился нервный, требовательный стук, и глухой Юрин голос умолял открыть. Лёва успокаивал его, что он уже здесь, что сейчас откроет, но никак не мог справиться с металлическими задвижками, что бы он ни делал – они не поддавались. Тогда Лёва потянул крышку на себя, ломая ногти о щель между крышкой и гробом, но и так не получалось: у него не хватало сил. А Юра бился внутри, умоляя о спасении.
Лёва вздрогнул, снова открыл глаза и понял, что всё это время не копал землю, что он проснулся не по-настоящему и не спасал Юру, и, перевернувшись, опять начал разгребать холм руками. Его трясло, колотило, он боялся, что всё снова не по-настоящему, что это бесконечный сон, не имеющий конца. Его душили тревожные мысли: «А что если гроб зарыт глубоко? Там было два метра, там было два метра, там было два метра…».
Он плакал и продолжал копать, уже понимая, что никогда не сможет разрыть могилу руками, что ему его не спасти: холм заканчивался, а ящик так и не появлялся, надо рыть вглубь, где земля плотно утрамбована, и в ней утрамбован Юра, а он живой, и Лёва точно знает, что он живой, он бы никогда так не сделал, он бы никогда так не…
Чьи-то руки сдёргивают его с могилы и прижимают к себе, к большой широкой груди. Руки сильные и пахнут железом, а жесткая ткань рубашки – табаком и одеколоном.
- Тихо, тихо, - произносит низкий голос над его ухом.
Такой знакомый голос. Лёва дёргается в чужих руках, задирает голову.
- Папа?
- Успокойся, - не просит, а почти приказывает отец.
- Он живой! – сообщает ему Лёва, надеясь, что вместе они справятся быстрее. Отец ведь гораздо сильнее!
- Не живой.
- Они зарыли его живым!
- Нет, Лев. Успокойся.
От металлической уверенности в тоне отца Лёва действительно начинает успокаиваться. Родители выводят его с кладбища, усаживают в их старый москвич: мама садится назад, вместе с Лёвой и укладывает его к себе на колени. Ещё несколько раз он лихорадочно вскидывается и начинает спрашивать, уверены ли они, что Юра умер, и услышав: «Да, да, уверены» на какое-то время затихает.
Мама держит ладонь на его лбу и негромко сообщает отцу:
- Он весь горит. Вези в больницу.
Отец что-то ворчит в ответ, но сворачивает на другую улицу.
Лёва и ____ [16-17]
Первые два дня в больнице Лёва не запомнил: он то просыпался, то снова впадал в поверхностное дремотное состояние, через которое улавливал фрагменты происходящего вокруг: больничная палата, два мальчика на соседних койках – младше, чем он, может быть, как Пелагея, мамино лицо, она держала руку у него на лбу, кто-то менял стаканы с водой на прикроватной тумбочке, и Лёва, просыпаясь, жадно пил, прежде чем снова провалиться в разорванные черно-белые сны. В этих снах он ходил за Юрой по бесконечному лабиринту в тщетных попытках догнать: иногда Юра скрывался за поворотом и пропадал, как будто бы навсегда, а иногда снова появлялся – всегда чуть впереди, махал рукой, маня Лёву за собой, и снова исчезал, едва тому удавалось приблизиться.