История Льва — страница 16 из 101

На третий день у Лёвы начали появляться первые оформленные мысли. Открыв глаза, он с тревогой подумал: «Я в больнице. Что случилось?». Словно отзываясь на его страх, в палату вошла медсестра и, пройдя к койке, потянула с него одеяло. В руках у неё был градусник.

Лёва, оторвавшись от подушки, повернулся к девушке лицом, и она неожиданно расплылась в улыбке:

- О! Уже полегче?

Приподняв его руку, она сунула ему подмышку градусник, и Лёва на секунду разозлился: почему она с ним, как с немощным – он что, сам не может поднять руку? Слабость была такая, что возражать и злиться вслух не получалось, поэтому он позволил поухаживать за собой: медсестра поменяла воду, взбила подушку, поправила одеяло, проверила градусник («38,1! Это отлично» - «А сколько было раньше?» - «Больше сорока»). Когда она вышла из палаты, Лёва с неловкостью посмотрел на своих соседей: два мелких пацана, навскидку не старше восьми и десяти лет. Они с любопытством разглядывали его в ответ, пока другая медсестра, не Лёвина, а хмурая и тучная взрослая женщина, не увела их на завтрак.

Добрая медсестра принесла Лёве завтрак прямо в палату: овсяная каша на воде, хлеб с маслом и какао. Парень, чувствуя, как за два дня желудок свернулся в трубочку, кинулся на еду, словно это пища богов, хотя каша напоминала клейстер, масло было противно-желтого цвета, а какао – с пенками. Сытый и выздоравливающий, он даже подумал, что жизнь не так уж и плоха, но из столовой вернулись его соседи: пацаны начали ругаться из-за раскраски с машинками, мол, один с другим не поделился, и в ходе перепалки Лёва услышал: «Юра, ты всё время жадничаешь!» – это старший сказал младшему. От упоминания Юриного имени Лёву словно откинули назад, с силой толкнули в глухую черноту из стыда и боли. А было стыдно, ужасно стыдно: ему всего лишь принесли еду, а он подумал, что жизнь налаживается. Это предательство: из-за какой-то каши с какао он чуть было не забыл, что Юра умер.

В горле встал комок из слёз и Лёве сделалось ещё противней: как легко он теперь может разреветься. Но при мелюзге реветь было нельзя, они бы подняли его на смех, поэтому Лёва вылез из койки и на ослабших ногах отправился искать туалет, чтобы запереться в кабинке и наплакаться там.

Когда нашёл заветную дверь с нарисованной буквой «М», оказалось, что нет никаких кабинок: только дырки в полу, а между ними крашенные в зелёный цвет перегородки.

«Вот так прикол, конечно», - мрачно подумал Лёва. Даже плакать расхотелось.

Устроившись на подоконнике, он пригляделся к окну: со стороны уборной, наискосок, по стеклу ползла большая трещина, заклеенная скотчем. На похоронах одноклассники судачили между собой, что Шева разбил в туалете стекло («Кулаком?!» - испуганно уточняли девчонки, а парни деловито кивали: «Да, кулаком, как Рэмбо»), а осколками вскрыл вены. Не ясно, сколько в этой истории правды: может быть, она обросла деталями и домыслами, как и любые школьные сплетни, но про вены – это ведь правда. Дядя Миша подтвердил. Значит, какие-то осколки и правда были.

Лёва задумался: может ли он ударить по стеклу кулаком? Здесь, в этом больничном туалете, даже не сложно: наверное, если надавить на трещину, то оно распадётся на два больших осколка и без удара. Большой осколок можно разбить о подоконник и получатся осколки поменьше. Потом взять один из них и…

Лёва не мог и представить, как вскрывает себе вены. Стало ясно: он слабак, трус, в нём нет столько смелости, сколько в Шеве. Из всех способов умереть, вскрытие вен казалось ему самым страшным: это, должно быть, так больно, и жутко, и столько крови. Куда проще сделать шаг с большой высоты, ну или на худой конец – веревку обмотать вокруг шеи. На такое, может быть, он и решился, но только не вены… Почему Юре не было страшно?

Лёва начал перебирать в голове другие варианты, но ничего не подходило: в здании четыре этажа, веревки у него нет. Странно даже: люди умирают каждый день от всяких нелепостей, порой кажется, что человек так хрупок, а как захочется себя убить, то хрен там: не получается.

Дверь заскрипела и в уборную шагнул бритый мальчик с подбитым глазом. Лёва решил вернуться в палату, чтобы не смущать человека в этом туалете без кабинок. По дороге размышлял: получится ли что-нибудь толковое, если он перестанет принимать таблетки и накопит их для самоубийства? С другой стороны, тоже страшно: выпьешь, а потом не знаешь, сдохнешь или проблюёшься.

Едва он, сонно покачиваясь, завернул в свою палату, как что-то налетело на него, стукнулось в живот и закричало:

- Лёва!

Конечно, это было не «что-то», а «кто-то». Лёва, пробираясь к реальности через замутненное сознание, не сразу сообразил, что перед ним Пелагея. Она обхватила его за талию и сдавила с такой силой, что он не на шутку заподозрил сестру во владении удушающими приёмами.

- Всё, отпускай, - прохрипел он, погладив девочку по белобрысой макушке.

Отпустив, Пелагея тут же взяла его за руку и повела к кровати, как будто это он – маленький, а не она. Там, на краешке, придерживаясь за живот, сидела мама: увидев Лёву, она улыбнулась и нежно потрепала его по лохматым волосам.

- Тебе получше?

- Угу.

Он забрался в постель, следом за ним туда же забралась Пелагея, беспардонно уселась к нему на колени и… расплакалась. Голубые глаза стали огромными, как монеты в пять рублей, по щекам покатились слёзы и быстро-быстро закапали на больничные простыни.

- Ты чё ревёшь? – не понял Лёва.

- Я думала, ты умрёшь, - всхлипнула Пелагея.

Лёва чуть не спросил, откуда она знает о его планах. Но, спохватившись, изобразил удивление:

- В смысле? Когда?

- Когда ты тут лежал, - пролепетала она. – И у тебя была температура сорок один. А папа сказал, с такой не живут.

- Ну… - Лёва смутился, словно был виноват в своей температуре. – Уже не сорок один, уже тридцать восемь. С такой живут.

- Ты же не будешь… опять?

- Что опять?

- Болеть обратно.

У Лёвы в груди неприятно сжалось. Ему показалось, что он обманывает её.

- Я не буду… болеть обратно.

Она облапила его за шею, ткнулась носом и мокро прошептала:

- Ты меня напугал. И маму напугал. Ты даже папу напугал.

Лёва усмехнулся на этом – «даже папу», но Пелагея больно стукнула его кулаком по грудной клетке.

- Не ржи, я серьёзно!

Шутливо закашлявшись, Лёва ответил:

- Я не ржу!

Он хотел развеселить её этим кривлянием, но сестра смотрела с такой серьёзной, почти взрослой тоской, что он не решился продолжить дурачество. Он вдруг представил, как найдёт способ умереть, как сделает это, и тогда не он, а она, его сестра, придёт к нему на могилу, и будет лежать на земле, и рыть могильный холм руками, и грязь будет забиваться под её, а не под его ногти.

Лёва вздрогнул от этой картинки, застывшей перед глазами, раздраженно мотнул головой («Чё за бред в голову лезет?») и заверил Пелагею:

- Я скоро поправлюсь. Честно.

- Кто врёт, тот дурак.

- Я не вру.

Он протянул ей ладонь, а Пелагея звонко хлопнула по ней сверху – так они скрепляли все братско-сестринские договоры, возникающие между ними.

Успокоившись, сестра перебралась с Лёвиных колен поближе к маме, а Лёва, глянув на мать, спросил:

- Ты как?

Та опустила взгляд на свой живот.

- Да ничего вроде, стала часто толкаться…

Лёва заметил, что в последнее время мама на вопрос: «Ты как?» отвечает про свой живот, а не про себя. Правда, если быть совсем уж честным, то её обычно о нём и спрашивали – о животе. Будто беременная женщина превращается в одно большое пузо и перестаёт быть собой, со своими проблемами, со своими страхами, со своими радостями – личными, в отрыве от ребёнка.

Лёва, перебивая, покачал головой:

- Нет. Как ты?

Мама будто бы удивилась:

- Нормально.

- Дома всё хорошо?

Под этим вопросом он имел в виду: «Отец тебя не обижает?», и мама понимала, что он спрашивает именно об этом.

- Всё хорошо, - ответила мама.

«Соврала», - с грустью подумал Лёва.

Она взяла его руку, прижала к своему животу, и Лёва почувствовал лёгкий толчок. Он вспомнил, что это уже было раньше, в детстве: когда он, пятилетний, говорил: «Дай пять» и прикладывал руку к маминому животу. Пелагея всегда отзывалась.

Сейчас она, проследив за Лёвой, возмутилась:

- Эй, я тоже хочу!

Мама прижала ладонь Пелагеи к себе и сестра, выждав несколько секунд, завороженно протянула:

- Ва-а-а-у…

- Это жизнь, - сказала мама.

- Это жизнь, - произнесла сестра в тон ей.

«Это жизнь», - мысленно повторил Лёва.

Мама с сестрой просидели в палате целый час, до полудня, а потом, когда они ушли, почти сразу заявился Власовский. Деловой, как депутат, в рубашечке и с портфелем в руках. Принёс апельсины. Виновато сказал:

- Не знал, что ты любишь, но апельсины вроде любят все.

- Кроме аллергиков, - усмехнувшись, добавил Лёва.

Он испугался:

- Ты же не?..

- Не, всё нормально. Спасибо.

Яков неловко помялся на одном месте, потом кивнул на кровать:

- Можно мне?.. – он отчего-то недоговаривал фразы.

Лёва, отодвинув одеяло в сторону, кивнул:

- Садись.

Власовский присел на край кровати.

- Как себя чувствуешь? – негромко спросил он.

- Нормально. Температура спадает.

- Я не про температуру…

Лёва тяжело вздохнул.

- Не знаю. Плохо.

- Если ты захочешь об этом с кем-то поговорить, то можешь со мной.

Лёва с подозрением на него покосился:

- Почему с тобой?

Яков пожал плечами:

- Мне кажется, у тебя нет других вариантов. Для всех остальных ты просто потерял друга. Но ты же не просто потерял друга, да?

Лёва посмотрел по сторонам, встретился взглядом со своим восьмилетним соседом (тот столовой ложкой черпал сахар из бумажного пакета и, подслушивая за их разговором, хрустел белыми кристалликами на зубах). Сначала Лёва хотел спросить: «Нафига ты жрёшь сахар?». Потом: «Нафига ты подслушиваешь?». Не найдя в себе сил даже для такого короткого разговора, он снова повернулся к Якову: - Я пока не готов говорить.