История Льва — страница 2 из 101

Развалившись в подвале на старых креслах и подушках, притащенных с помойки, Кама спрашивал, лениво выпуская табачный дым в потолок:

- Котик, а ты у нас случайно не позер?

Лёва сразу и не понял, что он к нему обращается. Что ещё за «котик»?

Надеясь увести от темы, он и зацепился за это слово:

- С чего это я «котик»?

- Ну, надо же тебе какое-нибудь погоняло придумать, - пожал плечами Кама. – А ты – Лев. Кошачье.

Вальтер хихикнул из своего угла:

- Котики гуляют сами по себе.

Кама поддержал:

- Да. Прямо как ты, Лев.

Он смотрел на него, с подозрением прищурив раскосые глаза (такие раскосые, что Лёва порой удивлялся: откуда в Каме этот национализм «за русских» и против самого себя?). Медленно подойдя к нему, Лёва осторожно вытянул недокуренную сигарету из смуглых пальцев и затушил её об стену рядом с головой Камы. Бросив окурок ему под ноги, он веско произнёс: - Я не «котик», - и, отходя, добавил: - Кури на улице, здесь плохая вентиляция.

Парни проследили за этим движением с сигаретой затаив дыхание. И ждали: как Кама отреагирует?

Никто не смел указывать Каме: он был главным, за «старшего». Лет ему было шестнадцать или семнадцать – больше, чем остальным. И когда Кама, такой вальяжный и взрослый, поднял бычок и швырнул его в приоткрытую форточку, а затем сел обратно, вытаскивая из пачки следующую сигарету, кто-то удивлённо присвистнул. Спустил с рук.

Конечно, Кама продолжил курить в подвале, но больше никто не называл Лёву ни «котиком», ни позером. Так он и остался в компании единственный без клички – просто Лёва.

Для Шевы это значило много: Лёва переплюнул самого Каму в его глазах! Парни переговаривались между собой: когда Каму загребут в тюрягу, на его место придёт Лёва.

А загрести было за что. «Скинхеды» – оно само по себе звучало хреново, а в случае подвальной компании так вообще – одно название. Обычные беспризорники, гопники и наркоманы – в лучшем случае повторяли стиль одежды, а некоторые и этого не делали. Никакой идеологии ребята не придерживались и четких политических взглядов не имели (для половины из них слова «идеология» и «политические взгляды» были труднопроизносимыми в принципе). Парни усвоили всего несколько правил: они грабят стариков, женщин, «чурок» и «пидорасов». Одних – потому что слабые, других – потому что нужно ненавидеть («Так принято у настоящих скинхедов» - объяснял Кама). Лёва ничего не знал про «настоящих скинхедов», но чувствовал, что и Кама про них ничего не знает.

Кама относился к Лёве с завистливым уважением: у него, у Камы, были какие-то комплексы насчёт своей смуглой внешности с азиатскими чертами, и он с нескрываемым восхищением называл Лёву «образцом чистой расы».

- Это нордическая раса, - объяснял Кама остальным, демонстрируя Льва как учебный макет. – Белая кожа, светлые волосы, голубые глаза… Твои родители немцы?

- Не уверен, - нехотя отвечал Лёва.

- Ты что, точно не знаешь?

- Да мне как-то плевать.

- Плевать на свою национальность? – уточнил Кама с предосудительной усмешкой.

Лёва пожал плечами:

- Ну, конечно, не так сильно, как тебе – на свою.

Парни заулюлюкали, демонстрируя то ли возмущение, то ли одобрение. Скорее – первое. В компании его не особо жаловали.

Однажды, бесшумно войдя в подвал, Лёва услышал, как Вальтер спрашивает Каму:

- Почему ты его просто не выгонишь? Он же нихрена не делает, никуда с нами не ходит.

Кама ответил очень легко:

- Потому что он умный. Больше здесь никто этим похвастаться не может.

Лёва растерянно подумал: не шибко-то он умный, раз бегает за таким тупицей.

Лёва знал Шеву с самого рождения и мог заверить наверняка: ума парню всегда недоставало. Он был генератором самых дурацких и опасных идей, последствия которых не мог просчитать (а Лёва мог, но всё равно поддерживал эти идеи, потому что это было важным для Шевы). Сотни раз Лёва прокручивал в голове тот день, когда они взорвали ванную – тот день, когда он впервые ощутил это пугающее влечение к нему, и никак не мог понять: откуда оно взялось? Иногда ему казалось, что оно появилось гораздо раньше, может быть, еще в начальной школе, когда Лёва, сидя за одной партой с Шевой, десятки раз «случайно» касался его колена своим, а может, и того раньше, в детском саду, в песочнице, когда Саша Громов насыпал Шеве песок за шиворот, а Лёва в отместку отлупил того лопаткой. Может, всё это, скопившись внутри него, привело к тому дню, когда они жались друг к другу за комодом, и Лёва сладко дрожал от этих ощущений.

Теперь, вернув себе дружбу с Шевой, Лёва решил во что бы то ни стало вернуть и самого Шеву – обратно к нормальной жизни с ясным сознанием. Но Шева был не критичен: он не хотел ничего слушать о том, что «бить и грабить людей – нехорошо», ну а фразу: «У этой компании сомнительные моральные ценности» Шева вообще не понял.

Тогда Лёва стал разбираться с проблемой не словами, а делами. Утром, спустившись в подвал раньше остальных, он взял с полки мешок с клеем (и ещё несколько запасных тюбиков из старого фанерного ящика) и выкинул это добро в ближайшую мусорку. Шева, не обнаружив клей на месте, закатил настоящую истерику – Лёва даже подумал сначала, что он прикалывается, специально себя накручивает: ну, не может же нормальный человек так истерить из-за клея?

А Шева плакал, орал до визга, до хрипоты, до потери голоса, у него вздувались вены на шее и лопались сосуды в глазах, и он всё равно продолжал орать, уже бесшумно, бил ногами и руками по стенам, и требовал, чтобы Лёва вернул ему клей. Когда требования не сработали, он начал умолять, унижаться, падать на колени, и жарким шепотом (голос-то сорван) повторял: - Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! Скажи, куда ты его дел? Умоляю, умоляю, я сделаю всё, что ты захочешь, что угодно!

Лёва чувствовал себя стыдливо и унизительно – так, будто ему приходилось ползать на коленях, и он, пятясь от Шевы, сдавленно просил:

- Прекрати, пожалуйста. Встань.

Заливаясь злыми слезами, Шева не унимался:

- Ну, хочешь, я отсосу тебе или хер дам потрогать, ты же голубой!

Лёва так опешил, что чуть было не спросил: «Откуда ты знаешь?». Но истерика Шевы сделала новый виток:

- Ты, наверное, поэтому его и забрал, хочешь меня шантажировать, хочешь, чтобы я делал тебе всякие мерзости за клей, ну давай, я их сделаю, говори, что тебе нуж…

- Заткнись, - холодно оборвал его Лёва.

И, в отличие от всех предыдущих просьб, эта – сработала. Шева резко замолчал.

- Я его выкинул.

- Куда? – одними губами спросил Шева.

- В мусорку.

Шева начал вставать с колен.

- Вот здесь? Во дворе?

Лёва растерялся:

- Ты… Ты собираешься рыться в ней?

Шева, ничего не ответив, поднялся и, пошатываясь, на дрожащих ногах направился к двери.

Лёва понял: это война. Первый бой он проиграл.

- Ладно, подожди.

Шева обернулся.

- У меня дома есть клей, - негромко произнес Лёва. – Я тебе принесу.


Пелагея читала по слогам:

- Я лю-бо-вал-ся им, я дер-жал его в сво-их объ-я-ти-ях, я за-бы-вал се-бя ра-ди его кра-со-ты…

Слова она произносила нарочито «правильно», как по написанному, если «его», то обязательно выделялся «гэ», если «любовался», то делала акцент на букве «о» в середине.

- Ка-ко-е бла-жен-с-тво за-бы-вать се-бя ра-ди дру-гих…

В комнате стоял полумрак, только настольная лампа тускло горела над книжкой. Сестра сидела за письменным столом, склонив голову над текстом, и водила указательным пальцем под каждым словом.

Лёва рывком поднялся с кровати, прошёл к столу.

- Что это за книжка? – спросил он, выдёргивая из рук сестры хрестоматию за второй класс.

Пролистав две страницы назад, он увидел заголовок: «Г.Х.Андерсен. Чайник».

- Понятно, - буркнул Лёва, возвращая Пелагее книгу.

Он шагнул обратно, к своей кровати, и сел на клетчатое покрывало. В последнее время ему во всём мерещились знаки: будто все книги и фильмы про Шеву.

В коридоре послышался шум: захлопали дверцы антресолей, кто-то нервно выдвигал и задвигал обратно ящики комода. Впрочем, ясно было – кто.

- Опять ты в моих вещах порядок наводишь! – из-за двери голос отца звучал приглушенно и будто бы не так злобно, как обычно.

Мама едва слышно оправдывалась:

- Да я вообще не лезу в твои вещи…

- Всегда тут лежали два тюбика, теперь ни одного!

- Я ничего не брала.

Лёва внутренне сжался, вцепившись руками в покрывало.

- А кто их тогда взял!.. Лев, иди сюда!

Пелагея, вздрогнув, перестала читать. Лёва поднялся с кровати и медленно пошёл к двери – всё это время сестра не сводила с него больших напуганных глаз. Прежде чем выйти в коридор, он с вымученной бодростью подмигнул девочке.

- Где клей? – резко спросил отец, едва Лёва оказался перед ним.

- Я не брал, - ответил он, и удивился, как пискляво это прозвучало.

Ему стало противно от самого себя: какой он жалкий рядом с отцом, совсем не такой, как перед парнями в подвале.

Папа долго смотрел ему в глаза: радужка – небесно-голубая, как у самого Лёвы, и вообще, он весь – будто бы и есть Лёва, только на двадцать лет старше. Раньше мальчик этого не замечал.

Лёва не выдержал – отвёл взгляд первым.

- Значит, и до этого докатился, выкормыш, - стекленея взглядом произнёс отец.

«Выкормыш» – так он называл его с детства. Сыном, ребёнком, да хотя бы отпрыском – нет, никогда. И Пелагею приобщал к этому слову, когда ругался с матерью: «Опять твои выкормыши бардак устроили!».

- Папа, я не…

Не слушая его, отец вкрадчиво проговорил, указывая на выдвижной ящик комода:

- Здесь лежали два тюбика. Сейчас нет ни одного. Я их не брал. Мать их не брала. Где они?

Лёва, переглатывая, попятился назад.

- Я-я-ясно, - протянул отец и, сделав два шага в сторону – к кладовке.

Распахнул полированные дверцы, зашарил рукой внутри. Лёва прикрыл глаза, вспоминая: на левой стенке кладовки три крючка – на двух из них висят охотничьи ружья, на третьем – резиновый прутик, обтянутый кожей. Жокеи бьют такими лошадей. Отец – Лёву.