— Нет. Просто полюби спагетти.
Так я и сделал. Я научился любить спагетти, а Дженни овладела всевозможными рецептами, как маскировать макароны под что-нибудь другое. Мы кое-что скопили за лето, Дженни получала жалованье, я рассчитывал подзаработать на почте во время рождественской лихорадки — словом, все было о’кей. Мы, конечно, пропускали много новых фильмов (и на концерты Дженни не ходила), но, в общем, сводили концы с концами.
В социальном плане наша жизнь тоже переменилась. Мы по-прежнему жили в Кембридже, и по идее Дженни вполне могла видеться со своими товарищами по всевозможным музыкальным кружкам. Но не было на это времени. Из школы она приходила вымотанная, а ведь надо было еще приготовить обед (обед вне дома выходил за пределы максимально допустимой расточительности). Что касается моих друзей, то они сами сообразили оставить нас в покое. В смысле перестали приглашать нас к себе, чтобы нам не нужно было приглашать их, если вы понимаете, что я имею в виду.
Мы больше не ходили даже на футбол.
Как член Варсити-клуба, я имел право сидеть на гостевой трибуне — отличные места, прямо напротив центральной линии. Но это шесть долларов за билет, всего двенадцать.
— Нет, шесть, — спорила Дженни. — Ты можешь ходить без меня. Я все равно ничего не понимаю в этой игре. Знаю только, что все орут «Бей их!». Ты это обожаешь, и поэтому я хочу, чтобы ты пошел.
— Все, вопрос закрыт, — отвечал я, муж и глава семьи. — Кроме того, мне надо больше заниматься.
Тем не менее субботние вечера я проводил у транзистора, слушая рев болельщиков, которые, хоть географически и были в какой-то миле от меня, находились теперь в другом мире.
Я пользовался своими клубными привилегиями, покупая билеты на игры с участием Йеля для Робби Уолда, моего товарища по юридической школе. Когда, осыпав меня благодарностями, он уходил, Дженни просила меня еще раз объяснить ей, для кого предназначаются гостевые места. И я опять повторял — для тех, кто, независимо от возраста, размера и социального положения, благородно приумножал славу Гарварда на спортивных аренах.
— Включая и водные?
— Сухой или мокрый — спортсмен есть спортсмен, — ответил я.
— К тебе это не относится, Оливер, — заметила она.
— Ты у нас отморозок.
Я промолчал, решив, что это у нее такое остроумие. Мне не хотелось думать, какой смысл в ее вопросах о спортивных традициях Гарварда. Как, например, в ее замечании о том, что, хотя стадион Солджерс-Филд вмещал сорок пять тысяч зрителей, все бывшие спортсмены сидят вместе на той самой гостевой трибуне. Все без исключения. Старые и молодые. Сухие и мокрые и даже отмороженные. И только ли шесть долларов отделяли меня от стадиона по субботам?
Нет, если Дженни действительно имела в виду что-то еще, я не намерен это обсуждать.
13
Мистер и миссис Оливер Барретт III имеют честь просить Вас пожаловать на обед по случаю шестидесятилетия мистера Барретта, имеющий быть в субботу 6 марта в 7 часов вечера в Довер-Хаусе, Ипсвич, Массачусетс.
— Ну, что скажешь?
— Могла бы и не спрашивать, — ответил я. Я был погружен в изучение дела «Народ США против Персиваля» — важнейшего прецедента в американском уголовном праве. Будто дразня меня, Дженни помахивала приглашением у меня перед носом.
— По-моему, пора, Оливер, — сказала она.
— Пора что?
— Ты отлично знаешь, что. Ты хочешь, чтобы он приполз к тебе на четвереньках?
Я продолжал работать, а она — меня обрабатывать.
— Оливер, он тянется к тебе.
— Ерунда, Дженни. Конверт надписан матерью.
— По-моему, ты сказал, что даже не взглянул на него! — почти крикнула она.
О’кей, ну взглянул разок. А потом, наверно, забыл. Я ведь был погружен в «дело Персиваля» и приближающиеся экзамены. Ну что она ко мне привязалась?!
— Подумай, Оливер, — говорила она теперь с просящей интонацией. — Ведь, черт возьми, ему уже шестьдесят лет! И нет гарантии, что он доживет до того дня, когда ты наконец созреешь для примирения.
Я сообщил ей самыми простыми словами, что примирения не будет никогда, и попросил ее не отвлекать меня от занятий. Она молча села, устроившись на кончике подушки, куда я положил ноги. Хотя она не проронила ни звука, я сразу почувствовал, что она пристально смотрит на меня, и поднял глаза.
— В один прекрасный день, — сказала она, — когда Оливер точно так же решит насрать на тебя…
— Его не будут звать Оливер, можешь быть уверена, — перебил я ее. Но она не повысила голоса в ответ, как делала обычно, когда я раздражался.
— Послушай, Оливер, даже если мы назовем его Бозо в честь клоуна из детской телепередачи, что так тебе нравится, он все равно возненавидит тебя за то, что ты был знаменитым гарвардским спортсменом. А к тому времени, когда он поступит в университет, ты, возможно, будешь членом Верховного суда.
Я заявил, что мой сын никогда меня не возненавидит. Она спросила, почему я так уверен. Этого я объяснить не мог, никаких доказательств у меня не было. Просто знал, и все. Тогда она сказала безо всякой логики:
— Твой отец тоже тебя любит, Оливер. Он любит тебя так же, как ты будешь любить этого своего Бозо. Но вы, Барретты, с вашей чертовой гордостью и самоуверенностью, вы можете прожить всю жизнь, думая, что ненавидите друг друга.
— Конечно, если бы у нас не было тебя, — сказал я примирительно.
— Да, это так, — серьезно ответила она.
— Вопрос закрыт, — сказал я, муж и глава семьи. Мой взгляд вернулся к «делу Персиваля», и Дженни встала. Потом вдруг вспомнила.
— Ну, а как насчет RSVP?
Я высказал предположение, что выпускница Рэдклиффа вполне может составить маленький вежливый отказ без помощи специалистов.
— Слушай, Оливер, — сказала она, — возможно, я врунья и обманщица. Но я никогда никому умышленно не делала больно. И не думаю, что смогу.
Вообще-то в этот момент она причиняла боль мне, поэтому я вежливо попросил ее написать любой ответ, который она хочет, лишь бы из него ясно следовало, что скорее ад замерзнет, чем мы приедем. И вновь вернулся к «делу Персиваля».
— Какой у вас номер? — очень тихо спросила Дженни. Она стояла у телефона.
— Ты не можешь просто послать записку?
— Еще секунда, и я взорвусь. Какой номер?
Я сказал и тут же погрузился в чтение апелляции, направленной Персивалем в Верховный суд Соединенных Штатов. Я не слушал, что говорила Дженни. То есть старался не слушать — мы все-таки были в одной комнате.
— Добрый вечер, сэр, — услышал я. Сукин Сын сам подошел к телефону? Разве по будним дням он не в Вашингтоне? Так было написано в недавнем очерке о нем, который я прочел в «Нью-Йорк таймс». Нынешним журналистам грош цена.
Сколько нужно времени, чтобы сказать «нет»?
Дженни потратила уже гораздо больше времени, чем требуется, чтобы произнести это односложное слово.
Она прикрыла трубку ладонью:
— Ты настаиваешь, чтобы я отказалась?
Кивком головы я подтвердил, что настаиваю, а нетерпеливым взмахом руки велел ей поторапливаться.
— Мне очень жаль, — сказала она в трубку. — То есть я хочу сказать, нам очень жаль, сэр…
Нам? Меня-то зачем приплетать? И почему она не может просто сказать и повесить трубку?
— Оливер!
Она снова прикрыла трубку рукой и говорила очень громко.
— У него рана в сердце, Оливер! Неужели ты можешь тут сидеть, если она кровоточит?
Не будь она так взволнованна, я мог бы объяснить ей, что у камней нет крови и что она не должна проецировать свои итальянско-средиземноморские понятия о родительской любви на Рашморские скалы. Но она была очень расстроена. И расстраивала меня.
— Оливер! — попросила она. — Ну скажи ему хоть слово!
Ему? Она что, рехнулась?
— Ну хоть «здрасьте» скажи.
Она протягивала мне трубку. Стараясь не расплакаться.
— Я никогда не стану с ним разговаривать. Никогда.
— Я был абсолютно спокоен.
Тут она и заплакала. Неслышно, только слезы катились по щекам. Потом… Потом она стала умолять меня:
— Ради меня, Оливер! Я никогда ни о чем тебя не просила. Пожалуйста!
Трое (мне показалось, что отец тоже здесь) стоят и ждут чего-то. Чего?
Я ничего не мог сделать.
Неужели Дженни не понимала, что требует невозможного? Что я сделал бы для нее все что угодно, только не это? Я уставился в пол, упрямо качая головой и чувствуя себя очень неловко. И тут Дженни произнесла яростным шепотом слова, каких я от нее никогда не слышал:
— Ты просто бессердечный подлец, — сказала она. Затем завершила разговор с отцом:
— Мистер Баррет, Оливер хочет, чтоб вы знали: по-своему он…
Она остановилась, чтобы перевести дыхание. Это было нелегко, потому что она все еще плакала. Я был настолько изумлен, что молча ожидал окончания моего мнимого «послания».
— Оливер очень вас любит, — быстро проговорила она и бросила трубку.
Нет рационального объяснения тому, что я сделал в следующее мгновение. Это был приступ помешательства — больше мне нечего сказать в свое оправдание. Нет, не так: у меня вообще нет оправдания. Нельзя мне простить то, что я сделал.
Я вырвал у нее телефон — из розетки тоже — и в бешенстве швырнул его через всю комнату.
— Будь ты проклята, Дженни! Может, уберешься из моей жизни!
Я застыл на месте, тяжело дыша как зверь, в которого внезапно превратился. Господи, что на меня нашло? Я повернулся к Дженни.
Но она исчезла.
Именно исчезла — я даже не услышал шагов на лестнице. Наверное, она бросилась вон в то самое мгновение, когда я схватил телефон. Ее пальто и шарф остались на вешалке. Я не знал, что делать, но боль и отчаяние от этого были меньше, чем от того, что я уже сделал.
Я искал ее повсюду.
В библиотеке Юридической школы, пробираясь между рядами зубрящих студентов, я прошел зал из конца в конец не меньше десяти раз. Не проронил ни звука, но лицо у меня было такое, что я наверняка взбудоражил всю эту блядскую библиотеку. Наплевать.