Однажды услышал, как Фил бормочет: «Я долго этого не вынесу!» Он был на кухне, рядом, мыл посуду (вручную). Я не отозвался, но подумал про себя: смогу. Кто бы Там Наверху ни заправлял хозяйством – Мистер Всевышний, сэр, продолжайте, – я буду терпеть до бесконечности. Потому что Дженни – это Дженни.
В тот вечер она выгнала меня из палаты. Хотела поговорить с отцом «как мужчина с мужчиной».
– Допущены только американцы итальянского происхождения, – сказала она, белая, как наволочка, – так что убирайся, Баррет.
– Хорошо.
– Только недолго, – сказала она, когда я подошел к двери.
Я сел в коридоре. Потом появился Фил.
– Велела явиться, – сказал он хриплым шепотом, словно внутри у него была сплошная пустота. – Схожу за сигаретами.
– Закрой, к черту, дверь, – приказала она, когда я вошел в палату.
Я подчинился, тихо закрыл дверь и снова сел у ее кровати. Теперь я мог рассмотреть ее подробнее – и трубку, тянувшуюся к правой руке, которую она прятала под одеялом. Я любил сесть поближе и только смотреть на ее лицо – бледное, но глаза все равно блестели.
И быстренько сел рядом.
– Знаешь, Олли, это не больно, – сказала она. – Это как будто падаешь со скалы в замедленной съемке.
Что-то тяжело завозилось у меня внутри. Что-то бесформенное, готовое подскочить к горлу и вылиться плачем. Но я не собирался плакать. Никогда не плакал. Я черствая сволочь, понятно? Я не заплачу. Но если не заплачу – не смогу раскрыть рот. Придется только кивать: да. Я кивнул – да.
– Ни черта, – сказала она.
– А? – Это был не вопрос, а какое-то урчание.
– Ты не знаешь, что такое падать со скалы, мальчишка, – сказала она. – Ты ни разу в жизни с нее не падал.
– Падал. – Ко мне вернулся дар речи. – Когда тебя встретил.
– Да, – сказала она, и на ее лице мелькнула улыбка. – «Какое здесь паденье было?» Кто это сказал?
– Не знаю, – ответил я. – Шекспир.
– Да, но кто? – сказала она жалобно. – Не могу даже вспомнить, в какой пьесе[30]. Хотя училась в Рэдклиффе, должна помнить. Когда-то помнила номера всех моцартовских произведений по Кёхелю.
– Большое дело, – сказал я.
– Большое, да, – согласилась она и наморщила лоб. – Какой номер у фортепьянного концерта до минор?
– Посмотрю, – сказал я.
Где – я знал. У нас в квартире, на полке за роялем. Посмотрю и скажу ей завтра первым делом.
– Когда-то знала, – сказала она. – Знала ведь. Помнила.
– Слушай… – произнес я тоном Богарта. – Ты хочешь поговорить о музыке?
– Предпочитаешь говорить о похоронах? – спросила она.
– Нет, – ответил я и пожалел, что перебил ее.
– Я обсудила их с Филом. Олли, ты слушаешь?
Спросила потому, что я смотрел в сторону.
– Да, Дженни, слушаю.
– Я сказала ему, что можно по католическому обряду, ты согласишься. Согласишься?
– Хорошо, – сказал я.
– Хорошо, – отозвалась она.
И я ощутил некоторое облегчение: о чем бы мы ни заговорили теперь, все будет легче.
Я ошибся.
– Слушай, Оливер… – сказала Дженни сердитым тоном, хотя и тихо. – Оливер, вылезай из болезни!
– Я?
– Это виноватое выражение на лице, Оливер, – это болезнь.
Я честно старался изменить выражение лица, но лицевые мускулы не слушались.
– В этом никто не виноват, дурак, – внушала она. – Пожалуйста, перестань точить себя.
Я хотел смотреть на нее, хотел смотреть на нее не отрываясь, всегда, но невольно опустил глаза. Так мне было стыдно, что даже теперь Дженни видит меня насквозь.
– Слушай, Олли, я больше ни о чем тебя не прошу – только не будь идиотом. Остальное утрясется.
Внутри у меня опять заворошилось – я даже побоялся сказать слово «ладно». Только смотрел на нее молча.
– Плевать на Париж, – вдруг сказала она.
– А?
– Плевать на Париж, и на музыку, и всякую другую ерунду, которой ты меня лишил, как ты думаешь. Веришь мне?
– Нет, – честно ответил я.
– Тогда убирайся к чертям. Не желаю тебя видеть перед смертью.
Сказано было серьезно. Я знал, когда Дженни говорит всерьез. И пошел на сделку, чтобы мне позволили остаться.
– Верю тебе, – соврал я.
– Так-то лучше, – сказала она. – Можешь сделать мне одолжение?
Откуда-то изнутри снова накатило мучительное желание заплакать. Но я удержался. Я не заплачу. Только кивком покажу Дженни, что буду счастлив исполнить любое ее желание.
– Ты не мог бы очень крепко меня обнять? – спросила она.
Я положил ладонь на ее руку – господи, какая тонкая – и слегка пожал.
– Нет, Оливер. Обнять по-настоящему. Всю.
Я очень, очень осторожно – из-за трубок и остального – лег к ней на кровать и обнял ее.
– Спасибо, Олли.
Это были ее последние слова.
22
Фил сидел на террасе и курил, наверное, сотую сигарету.
– Фил? – тихо сказал я.
– Да? – Он поднял голову, – думаю, он уже понял.
Он явно нуждался в каком-нибудь утешительном прикосновении. Я подошел и положил руку ему на плечо. Я боялся, что он заплачет. Про себя я знал, что не буду. Не смогу – я был уже за этой гранью.
Он положил свою ладонь на мою.
– Жалею… – пробормотал он, – жалею, что пообещал…
Он умолк, я ждал. Куда спешить теперь?
– Жалею, что пообещал Дженни быть сильным ради тебя.
И, выполняя обещание, тихонько похлопал меня по руке. А мне надо было побыть одному. Вдохнуть воздуха. Пройтись, может быть.
Внизу, в больничном вестибюле, была мертвая тишина. Я слышал только стук своих подошв по линолеуму.
– Оливер!
Я остановился. Не считая регистраторши, здесь были только мы одни. Вообще, мы были одними из немногих, кто не спал в этот час в Нью-Йорке.
Я не мог быть с ним. Пошел прямо к вращающейся двери. Но через мгновение он оказался рядом.
– Оливер, – сказал он, – ты должен был сказать мне.
Было очень холодно, и это даже нравилось, потому что я оцепенел и хотелось ощутить хоть что-нибудь. Отец пытался говорить со мной, но я только стоял, и холодный ветер хлестал меня по лицу.
– Как только узнал – сразу в машину.
Я забыл пальто, тело уже ломило от холода. Хорошо. Хорошо.
– Оливер… – настойчиво твердил отец. – Я хочу помочь.
– Дженни умерла, – сказал я.
– Мне жаль, – произнес он сдавленным голосом.
Не знаю почему, я повторил то, что услышал когда-то от замечательной девушки, теперь мертвой.
– Если любишь, никогда не говори «мне жаль».
И тогда случилось то, чего никогда не бывало при нем, тем более в его объятьях. Я заплакал.