История Малороссии — страница 28 из 37

Турки ничего не знали о переправе русских. Вдруг в тылу у них загремела музыка и барабанный бой русской армии. Турки ошалели. Быстро крепость Исакчи была очищена дивизией Рудзевича и занята русскими.

Рудзевич не выдержал и заявил Кошевому, что если он не будет сегодня полковником, то он не хочет быть генералом и отдаст свои эполеты государю.

Между тем, Император захотел лично убедиться в положении дела.

Лодка была запорожская. На руле стал Гладкий, а на гребке сели пять куренных атаманов и семь старшин. При входе государя в лодку, взвился императорский флаг. Все осмотрев, император с ними же и вернулся.

— Благодарю, атаман. Твою храбрость и распорядительность я видел своими глазами. Поздравляю и вас, молодцы, георгиевскими кавалерами.

Так были награждены задунайские сичовики, ставшие ныне под державу русского императора.

Из этих сичовиков составлен был особый полк пешего Дунайского козачьего полка, причем командиром стал Гладкий, а офицерами атаманы.

«Неверные» запорожцы после войны поселены были между Мариуполем и Бердянском и стали именоваться «Азовскими козачьими войсками». В течении всей жизни император Николай любовно относился и к Черноморцам и Азовцам. Да и заслужили они это.

В настоящее время особенною славою, как редчайшие войсковые разведчики, пользуются пластуны. Пластунский полк существовал еще во времена Запорожья. И тогда они отличались уменьем выслеживать неприятеля и неоднократно спасали своих товарищей от внезапных нападений. На Кубани пластуны не только не исчезли, а напротив еще больше изощрились в своем искусстве и стали еще более славными и умелыми.

Выследив неприятеля, они должны были подать заметный лишь товарищам сигнал. А для этого они выучивались издавать звуки по птичьему и звериному так ловко, что сами звери заблуждались. Они умели подходить и выть по-волчьи, кричать оленем, филином, дикой козой, петухом и т. п. «Ходят они неуклюже, переваливаясь, как бы нехотя. Из-под нависших бровей глаза глядят сурово, лицо совсем бронзовое от загара и ветров. Черкеска на пластуне истрепанная, вся в заплатах, — папаха порыжелая, вытертая, хотя всегда заломленная на затылок. Чевяки из кожи дикого кабана, щетиной наружу. За плечами у него сухарная сумка, в руках добрый штуцер с тесаком, на поясе пороховница, пулечница, отвертка, шило, иногда котелок, иногда балалайка, или скрипка». (Абаза).

Пластуны часто бывали желанными гостями черкесов и нередко пользовались их расположением и любовью. Некоторые из них даже составили себе известность. Из числа таковых был Строкач. Вот что о нем передал Абаза. Строкач излюбил ходить на охоту в черкесские камыши. Когда же вернется домой, то соседи замечают у него то новую винтовку в серебре, то шашку с дамасским клинком, или кинжал новый за поясом. Как-то он вернулся с пустыми руками, не веселый. Товарищи пристали к нему и заставили рассказать свое горе.

«Забрался я в черкесския плавни и вижу, что не туда попал, куда хотел. Ну, думаю, делать нечего, — останусь. Только что хотел свернуть с битой дорожки в камыш, — глядь, черкес бежит. Отскочил я шагов пять и схоронился в густом камыше. Сижу и думаю: чтобы, напр., сделал черкес, если бы на моем месте был? Пропустил бы меня, или убил? Убил бы, думаю, — и черкеску мою взял и над телом моим наглумился… Так меня эта думка рассердила, что взвел я курок и стрельнул… Напугать только хотел, а он в самом деле с коня хлопнулся. Конь побежал в обратную. Хотел перехватит его, — нет. Шустрый такой. Ушел. Он-то мне и напакостил. Жалко, думаю, коня, а еще жалче черкеса. На чем он теперь поедет. Подбегаю к нему. Хочу подать руку, — а он не встает. Зачерпнул воды, — не хочет. Беда, думаю. Что тут делать? Распоясал я его, — знаете, как они перетягиваются… Снял шашку. На себя повесил. Не бросать же ее!.. Нет, не дышет, — хоть ты что хочешь… Давай скорей снимать винтовку, пороховницу, кинжал. Снял бурку, черкеску. Совсем, кажется, легко ему стало, — а он не ворушится. Затащил я его в терновый куст. Пошел сам дальше, — и так мне его жалко. Надо, думаю, ему пару сыскать. Что ему одному лежать… Он верно привык семейно жить. Прошел этак четверть версты. Вижу за мной едут человек 10 черкесов. Э, думаю, смерть моя пришла. Как приструнил я, как приструнил, так, я вам скажу, и лисица бы не догнала меня. А черкесы тоже, как приструнят, как приструнят, так в глазах и помутилось. Душа замерла. Не от страху, — нет, ей-Богу. От жалости, что один. Скучно… Островок там есть, такой славный. Кругом трясина и топь такая, что ни зимой, ни летом не проедешь. Шлепнул я в эту трясину, саме по пояс, дальше увяз по шею. Карабкаюсь, что есть мочи, — и выбрался на островок. Ну, думаю, слава тебе, Господи… Теперь еще потягаюсь. Только успел спрятаться за куст, а черкесы вскочили в плавню. Я схватил черкеску, что с убитого у меня невзначай осталась, — раскинул ее сверху, а сам перескочил в другой куст, — потом дальше. Один дурной выстрелил в черкеску. Все туда бросились. Думали, что я убит. Накинул я тогда на куст бурку. Покрыл ее папахой, — да вместо того, чтобы бежать дальше, разобрала меня охота — потешить себя: как шарахнул в самую кучу, — аж перья посыпались. Озлобились они здорово. Кинулись к моему кусту. Не тут-то было — я уже сидел за дальним. Однако, по всем приметам, мне-бы пропадать тут надо. Всего оставалось камышом шагов 200. Дальше — чистая поляна, — негде зацепиться. Думал, что они задержатся буркой. Пока расчухают, я успею перебегать чистоту. А вышло совсем другое. Сколько то черкесов бросилось к кусту, а один прямо на меня с гвинтовкой в руках. Так и лезет, бестия, в самую гущу, без всякой опаски. Э, думаю, убить тебя — не убью, а проучу, — на всю жизнь будешь помнить… „Атю, дурный!“ как крикну ему в самое ухо, что было мочи. Как вскочит от меня черкес, как побежит, и гвинтовку свою выпустил… Я ее зараз прибрал… Теперь у меня два заряда. Черкесов же осталось только четверо, бо ранил одного, — перепугал до смерти другого.

Стали черкесы смеяться над своим товарищем, что он с переляку и гвинтовку бросил. Смеются, — аж мне весело стало.

„Эй, Иван, шалтан-болтай, гайда сарай!“ кричали мне из-за кустов. — Чорта с два, озвался я по-ихнему. Еще кого-нибудь убью, а меня не подстрелите, чортовы диты. Им хотелось взять меня живьем, потому что чести больше. Свои же могут засмеять, если узнают, что насели на одного… Передумал я это, что им стрелять не приходится, — да как завихрил, — в один дух перемахнул чистоту, даже сам себе удивился… Черкесы стреляли, да ничего. Руки-то дрожат при скорости. Кинулись догонять, — не такия ноги, чтобы догнать пластуна. Вскочил я в камыши, взял вправо, влево и лег под кочкой. Послушаю, шолохтят неверы. Я опять прилягу, выжду. А как пройдут и полезу вслед за ними так, чтобы не розниться от их шагов. Да все в сторону, в сторону, — то в одну, то в другую. Двое суток вылазил, а не поймали. Только дуже проголодался…»

Попадали пластуны и в железный ошейник. Только с них мало было толку черкесам. Дело не хотели делать. «Не вмию…» А непременно бежит. Если нужно, пластун часами лежит не шелохнувши, как мертвый, — а ползет в траве, — травка не шелохнется. При охране пластунов, можно было спокойно спать. Внезапные нападения были невозможны.

В 1862 г. огромнейшая толпа натухайцев сделала нападение на Липкинский пост. Там козаков было не более 35. Кругом оцепили натухаевцы пост. Волками взвыли муллы, возбуждая правоверных на приступ. В крепости полное молчание. Много раз черкесы бросались на приступ, — но меткий залп валил толпы черкесов и быстро охлаждал их пыл. Наконец, натухаевцы подсекли забор и бросились внутрь. Пошли в рукопашную. Один за другим падали пластуны. Долго львом бросался на черкесов сотник Горбатенко, — но и он пал. Пал Горбатенко, но его быстро сменила его жена. Как фурия налетела она на черкеса. Черкесы оторопели. В жизнь свою они не видали и не слыхали, чтобы в бой вступала «молодушка». А между тем фурия свирепствовала. Черкесы падали и от выстрелов её и от штыка. Бросились горцы на паню Марьяну и изрубили ее в куски.

Осталась кучка пластунов. Заперлись они в казарме и решили дорого продать себя. Но натухайцы перехитрили. Они обложили казарму хворостом и соломой, и зажгли. Напрасно они сманивали козаков выйти, обещая помилование. Пластуны не сдались и живыми сгорели.

Натухайцы победили. Но не веселая была победа. Многих, многих и они лишились. Несравненно больше легло черкесов, чем козаков. А при том важно и то, что это были не люди, — а черти… «Горели, сгорели, — но не сдались…»

А тут еще «Марушка» опоганила их… Видано-ли, — черкесы пали от рук «Марушки…» Плохо дело. Пропадать прийдется. И они пропали. Ныне ни одного натухайца нет на русской земле. Они или пали в битве, — или погибли в Турции.

А черноморские или кубанские козаки и пластуны живы во славу царя, веры православной и отечества.


* * *

Есть один момент в истории Малороссии, который несправедливо понимается и неправильно освещается. Этот момент «Гайдаматчина». Этот момент рассматривают, как период разбойничества, а на гайдамак смотрят, как на разбойников, кровопийц, изуверов и т. д. Это и несправедливо и неправильно. Гайдамаки — это ответ на те изуверства, которые паны чинили по отношению к своим православным крестьянам. Это ответ на то кровопийство, которое проявлялось жидами по отношению к тем же православным крестьянам. При чем должно добавить, что как бы ни были жестоки, ужасны и поразительны приемы изуверства, совершаемые гайдамаками по отношению к ксендзам, панам и жидам, эти изуверства всегда были слабее, чем таковые же изуверства были проявляемы ксендзами, панами и жидами над крестьянами. Гайдамаки истязали тело своих врагов, — а паны, ксендзы и жиды истязали не только тело, но и душу крестьян. Они издевались над их религией, над их верой, над их душою, над, их церковью, над их Богом. Тогда как гайдамаки не могли воздействовать на своих врагов с этой стороны. Кроме того и физическия истязания гайдамак были слабее панских. Гайдамак