История моей грешной жизни — страница 61 из 146

— Вы же.

— Не думаю, что на сей раз запираться умней всего.

— Я говорю правду. Вы сами, своими руками, дали мне все, чего мне не хватало: масло, кремень и спички; остальное у меня было.

— Вы правы. Могли бы вы столь же легко убедить меня, что я вам дал и все, что нужно, дабы проделать дыру?

— Могу; и без всякого труда. Все, что я здесь получал, я получал от вас.

— БОЖЕ, не погуби! Что я слышу? Скажите мне тогда, как это я вам дал топор.

— Я вам расскажу все, если пожелаете, но в присутствии секретаря.

— Ничего я не хочу больше знать, я вам верю. Помалкивайте и не забудьте — я бедный человек и у меня дети.

Схватившись за голову, он ушел.

Я остался весьма доволен: я нашел способ держать разбойника этого в страхе; без сомнения, побег мой должен был стоить ему жизни, а потому, понял я, собственный его интерес помешал ему рассказать высокому чиновнику о моем проступке.

Я велел Лоренцо купить мне все сочинения маркиза Маффеи; подобный расход пришелся ему не по душе, но возражать он не посмел. Он спросил, какая может быть у меня нужда в книгах, когда их здесь так много.

— Я уже все прочел, мне надобно новых.

— Я велю, чтобы вам давал книги кто-нибудь из тех, кто здесь сидит, если вы в обмен станете давать свои; так и деньги целей будут.

— Все эти книги — романы, а я их не люблю.

— Это ученые книги; если вы думаете, что вы тут единственная светлая голова, так вы ошибаетесь.

— Хочется верить. Что ж, посмотрим. Вот, я даю вашей светлой голове книгу. Принесите мне другую.

Я дал ему rationarium[223]Пето, и четырьмя минутами позже принес он мне первый том Вольфа. Я был вполне доволен и отменил приказ покупать Маффеи; Лоренцо удалился удовлетворенный, что заставил меня внять голосу разума в столь важной статье расхода.

Я был в восторге — не столько от возможности развлечься ученым чтением, сколько оттого, что мне представлялся случай завязать переписку с человеком, каковой мог оказать мне помощь в побеге, замысел которого уже складывался у меня в голове; раскрыв книгу, обнаружил я листок бумаги и прочел правильное шестистишие, парафраз слов Сенеки: Calamitosus est animus futuri anxius[224]. Я немедля сочинил другое шестистишие. Еще прежде отрастил я себе ноготь на мизинце, чтобы прочищать ухо, и теперь остриг его заостренно и превратил в перо, а вместо чернил использовал черный сок тутовых ягод; стихи свои я написал на том же листке. Еще написал я список книг, что у меня были, и положил за корешок Вольфа. У всех итальянских книг, переплетенных в картон, образуется сзади под обложкой что-то наподобие кармана. На корешке книги, там, где пишут заглавие, поставил я latet[225]. Ожидая в нетерпении ответа, уже назавтра сказал я Лоренцо, что прочел всю книгу и что если то же лицо пришлет мне другую, то доставит мне удовольствие. Он немедля принес второй том.

В книгу вложена была записка, где сказано было по-латыни: «Мы оба, что находимся вместе в этой тюрьме, чувствуем удовольствие величайшее, ибо невежественный скряга доставляет нам беспримерный дар. Пишет вам Марино Бальби, венецианский дворянин и монах ордена сомасков[226]. Товарищ мой — граф Андреа Асквини из Удине, столицы Фриули. Он велит вам передать, что все книги его, каталог которых найдете вы в сгибе переплета, в вашем распоряжении. Нам, сударь, следует всячески остерегаться, чтобы отношения наши не раскрыл Лоренцо».

Меня не удивило, что обоим нам пришла мысль послать друг другу список книг и положить письмо в щель за корешком книги, — это, казалось мне, всего лишь требование здравого смысла; странным показался мне совет быть осторожным, ибо само письмо с этими словами было попросту вложено в книгу. Лоренцо не только мог, он обязан был открыть книгу и увидеть записку; не умея читать, он положил бы ее в карман, и первый встречный священник на улице перевел бы ему ее на итальянский; все бы раскрылось, не успев родиться на свет. Я сразу же решил, что это падре Бальби, должно быть, человек честный и опрометчивый.

Прочитав список, я на другой половине листа написал, кто я такой, как взяли меня под стражу, о том, что преступление мое мне неведомо и я питаю надежду, что вскорости меня отпустят домой. Получив новую книгу, нашел я в ней письмо падре Бальби на шестнадцати страницах. Граф Асквин не написал мне ни разу. Монах сей отвел душу и описал мне всю историю своего злосчастья. В Пьомби сидел он уже четыре года[227], для того что завел от трех бедных девиц, совсем невинных, трех бастардов и окрестил их, дав им свое имя. Отец настоятель в первый раз поправил его, во второй пригрозил, а на третий принес жалобу в Трибунал, и тот посадил его в тюрьму; настоятель же всякое утро посылал ему обед. Половину письма занимали его оправдания; нес он сущую околесицу. Настоятель, равно как и Трибунал, писал он, — не что иное, как настоящие тираны, ибо никаких прав на совесть его у них нет. Он писал, что уверен в своем отцовстве, а потому не мог лишить бастардов тех преимуществ, что могут они извлечь из его имени; и что матери их хотя и бедны, но весьма почтенны, ибо до него не знали мужчины. Совесть, заключал он, велела ему публично признать своих детей, каких принесли ему честные девушки, дабы клеветники не приписали отцовства кому другому, а кроме того, не мог он пойти наперекор естеству и нутру отца, каковое, чувствовал он, было расположено к бедным невинным младенцам. «Настоятелю моему, — писал он, — не грозит впасть в тот же грех, ибо благочестивая его любовь простирается лишь на учеников».

Большего мне и не нужно было, чтобы понять, каков предо мною человек: чудак, сладострастник, рассуждает скверно, зол, глуп, неосторожен и неблагодарен. Объявив, что без графа Асквина, семидесятилетнего старика, с его книгами и деньгами, было бы ему весьма скверно, он тут же на двух страницах злословил о нем, расписывая недостатки его и чудачества. Не будь я в тюрьме, я бы не стал отвечать человеку подобного нрава; но здесь, под крышей, приходилось из всего извлекать пользу. В кармашке за корешком нашел я карандаш, перья и бумагу и мог теперь писать со всеми удобствами.

Остаток длинного его послания посвящен был историям всех узников, что побывали в Пьомби за четыре года, проведенные им здесь. Он писал, что стражник Никколо втайне покупает ему все, что он захочет, и сообщает имена всех узников, а также и обо всем, что происходит в других камерах; в доказательство описывал он все, что ему известно об отверстии, какое я проделал. «Вас перевели в другую камеру, — писал он, — дабы в ту посадить патриция Приули, Великого Хана, и Лоренцо, призвав столяра и слесаря, целых два часа заделывал вашу дыру; ремесленникам, равно как и всем своим стражникам, приказал он молчать под страхом смерти. Никколо уверял меня, что, случись все днем позже, вас бы уже в камере не было, и побег ваш наделал бы много шуму, а Лоренцо бы повесили: ведь хотя он и делал вид, что удивился, увидав дыру, и что сердит на вас, нет сомнения, что только он мог дать вам инструменты продолбить пол, и вы, должно быть, ему их вернули. Еще Никколо сказал, что г-н де Брагадин обещал ему тысячу цехинов, если сумеет он доставить вам способ отсюда выйти, и Лоренцо рассчитывает получить их, не потеряв в то же время места благодаря покровительству г-на Дьедо, друга его жены. Еще он говорит, что ни один стражник не осмелился донести о случившемся секретарю, из боязни, что Лоренцо, выпутавшись, отомстит доносчику и велит его прогнать. Прошу вас, доверьтесь мне и расскажите обстоятельно, как было дело, а главное — как удалось вам получить необходимые инструменты. Обещаю, что скромность моя будет столь же велика, как и любопытство».

В любопытстве его я не сомневался, зато за скромность опасался сильно: сама просьба обличала в нем человека весьма нескромного. Все же я решил не обижать его, ибо, представлялось мне, существо подобного толка будто нарочно создано для того, чтобы исполнить всякую мою просьбу и помочь мне выйти на свободу. Весь день провел я за ответом ему; однако ж одно сильное подозрение заставило меня повременить с отсылкой его; я подумал, что сам Лоренцо мог затеять эту переписку, дабы хитростью узнать, кто дал мне инструменты и где они у меня. Я коротко отписал монаху, что проделал дыру большим ножом, который теперь лежит у меня в новой камере, под подоконником окна, выходящего в коридор, куда я сам его положил, когда входил. Ложное это признание успокоило мне душу: прошло три дня, а Лоренцо к подоконнику не подходил; когда б он перехватил мое письмо, то непременно бы это сделал.

Падре Бальби отвечал, что догадывался о моем ноже, ибо Никколо говорил, что меня, прежде чем запереть, не обыскивали; Лоренцо об этом узнал, и, когда бы побег мой удался, обстоятельство это, быть может, послужило бы к его спасению, ибо, считал он, получая человека из рук мессера гранде, естественно предположить, что его уже обыскали. Мессер гранде же мог бы сказать, что я у него на глазах вставал с постели, а потому он был уверен, что оружия у меня с собою нет. Завершалось письмо просьбой падре Бальби послать ему мой нож через Никколо, которому можно доверять.

Легкомыслие этого монаха было поразительно. Убедившись, что письма мои не перехватывают, я написал, что положиться в чем-то на его Никколо выше моих сил и тайну свою не могу я доверить даже бумаге. Впрочем, письма падре Бальби доставляли мне развлечение. В одном из них рассказывал он, по какой причине держали в Пьомби графа Асквина, каковой в довершение к своим семидесяти годам терпел неудобства из-за огромного живота и дурно сросшейся после давнишнего перелома ноги, а потому не мог передвигаться. Он писал, что граф этот был небогат и исполнял в Удине ремесло адвоката, защищая в городском совете крестьянское сословие против дворянства, что стремилось лишить крестьян права голоса на деревенских собраниях. Притязания крестьян нарушали общественный порядок, и дворяне обратились к Трибуналу Государственных инквизиторов, каковые велели графу Асквину отказаться от подобных клиентов. Граф же отвечал, что муниципальный кодекс доставляет ему право защищать конституцию, и приказа ослушался; но Инквизиторы, невзирая на кодекс, велели схватить его и посадить в Пьомби, где он и пребывает уже пять лет. Ему, как и мне, положено было пятьдесят сольдо в день, но с преимуществом самому распоряжаться деньгами. У монаха же вечно не было ни гроша, и по сему поводу много злобных слов написал он относительно скупости своего соседа. Падре Бальби сказал, что в камере по другую сторону залы находятся два дворянина из