История моей матери. Роман-биография — страница 104 из 155

— Безусловно.

Он удовлетворенно кивнул.

— И какую фамилию мы вам дадим? Документы-то мы готовить будем. На этот раз истинные.

— Бронина. По мужу, — столь же определенно отвечала она.

Он встретил ее слова с непонятным ей промедлением и с сомнением в глазах, но вслух сказал:

— Бронина так Бронина. У него это тоже не своя фамилия — будете вдвоем под одним псевдонимом ходить.

— Я надеюсь, он вернется раньше срока? — спросила она, изучая по его лицу возможности такого исхода. Он подумал, согласился:

— Может быть, — и глянул мельком — как бы подтверждая этим свои слова. — Их меняют. Это те, что сидят здесь, — прибавил он ворчливо, — ничего не значат: грызутся и жрут друг друга, а о тех, кто там, помнят… Может, повезло ему еще, с арестом этим. — Она не поняла его, а он не стал разъяснять. — А имя какое?

— Элли.

— А это откуда?

— Этим тоже он меня назвал. Сказал, что это имя меня ни к чему не обязывает и не останавливает ничье внимание.

— Да? — удивился он. — Может, и так. С именами вообще загадка. У меня вот фамилия — не знаешь, куда от нее деться: пугает выстрелами — а Семен Петрович успокаивает: вроде свой, не тронет… И то ставят под сомнение. А отчество я вам выберу, ладно?

— Ладно.

— Будете Ивановна. Чтоб точно уж ничье внимание не привлекать. Согласны?

— Согласна. Надеюсь, отец не обидится.

— Вы с ним связь поддерживаете?

— Нет. Он на полулегальном положении.

— Тогда поймет. Может, еще вашу фамилию примет. Он коммунист?

— Анархист. Анархо-синдикалист. Но помогал нашим.

— Помогать-то они помогают… Но вам с ним действительно лучше связи не поддерживать.

— Место рождения мое оставите?

— И это хотите заменить?

— Нет. Это святое.

— И правильно… Да если б и хотели, ничего б не вышло. Этого не меняют. Где вы родились?

— Даммари-ле-Лис, Франция.

— Господи, какие города есть, оказывается! Красивый?

— Красивый.

— Наверно. Но ничего. И в Москве жить можно. Дадим вам две комнаты — в третьей соседка будет жить: тоже из наших — получите деньги на обустройство. Глядишь, еще кто-нибудь из Франции к вам приедет.

— Это возможно?

— Возможно. Франция более других нам благоприятствует, и мы ей отвечаем взаимностью. Чем вы заниматься хотите?

— Учиться. — Это был лейтмотив ее жизни — он так и понял ее и глянул озадаченно.

— Учиться мы вас и помимо вашего желания пошлем. Вас же в лейтенанты произвели, когда Красную Звезду давали. Вы хоть это знаете?

— Нет. Пропустила.

— Не успели? Не до этого было? Вот я вас извещаю. Вы лейтенант, Элли Ивановна, и, стало быть, вас учить надо. Обычно сначала учат, потом в звание производят, а с вами наоборот: решили, наверно, что вы и без того учены. Ладно. Рад был с вами знакомство свести — надеюсь, на долгое время.

— Я, со своей стороны, согласна, — пошутила она, вставая.

— Вы-то да — а я подкачать могу, — и услал ее подальше, чтоб не наговорить лишнего…

Рене дали две комнаты в доме, где она жила у Кариных, — только в другом подъезде. Помещения были светлые, просторные, окна глядели с обрыва на реку. Была еще соседка-полька, приветливая и хорошо говорившая по-французски, — сюда и в самом деле можно было звать гостей из Франции: они бы не почувствовали себя в изоляции. Заручившись согласием руководства, она завязала переписку с матерью и отчимом и вскоре предложила им переехать в Союз. В своих письмах она, чтоб им было понятно, что их ждет, подробно описывала жизнь в Москве и, стараясь быть честной, перечисляла и светлые, и теневые ее стороны: их дело было сделать выбор, ее — нарисовать будущую картину, не утаив ничего важного. Одна из ее кузин, читавшая эти письма, сказала ей впоследствии, что она все поняла в них и не поехала бы, если бы ей предложили, но у каждого свои вкусы и свои жизненные обстоятельства.

Действительно, обстоятельства определяют выбор, а не наши суждения, обычно ими же создаваемые. Внешне условия жизни оставшейся в Париже семьи не были бедственными. Жан с Жоржеттой и Жанной снимали неплохую квартиру (своего жилья они так и не приобрели), у них была собственная хорошая мебель, пианино для Жанны, дорогая посуда. Отчим время от времени подрабатывал, и его денег, при бережливости Жоржетты, хватило бы для скромного, но достойного существования. Но Жан снова начал пить — на сей раз безвозвратно и бесповоротно. Он дважды уже, будучи в нетрезвом виде, получал травму на производстве: во второй раз угодил правой рукой в станок и сильно ее изуродовал. Компания Ситроен, в которой он работал в это время, после долгих препирательств дала ему пожизненную пенсию, которой он особенно гордился: она была достаточна, чтобы жить не работая. Но дело было не в деньгах, а во всем прочем — начались, уже в отсутствие Рене, на которую нельзя было теперь сваливать общие беды, те же пьяные выходки, утаивания и кражи семейных денег и шумные домашние сцены. Жить с пьяницей тошно и подчас невыносимо — уставшая Жоржетта едва услышала о возможности уехать к дочери, сразу же в нее вцепилась и, хотя не сказала этого вслух, начала загодя готовиться к отъезду. Жан почувствовал происшедшую в ней перемену:

— Нацелилась ехать? Чего ты там не видела? Там рабочий меньше моей пенсии получает. Чего тебе здесь не хватает? Я ж не все пропиваю — кой-что и оставляю? Жанночка вон музыке учится — думаешь, там кто-нибудь будет учить ее этому? У них голодуха только закончилась. Да и то не ясно, кончилась или нет: «Юманите» об этом не пишет. — За время, что прошло с отъезда Рене, он из Компартии не вышел, но стал тем, кого бы мы потом назвали еврокоммунистом.

Жоржетта отмалчивалась, а сама потихоньку продавала: сначала мелочи вроде позолоченной солонки, которую никогда не ставили на стол, потом дорогой фарфор, из которого тоже не пили, но отсутствия которого трудно было не заметить.

— Где фарфоровый сервиз? — загремел Жан, едва окинул взглядом комнату: прежде ему доводилось выносить из дома вещи на продажу, теперь супружеские роли как бы переменились. — Который мы в Дьеппе купили?!

— Продала, — терпеливо и бесстрастно отвечала жена. — Он нам не нужен.

— Сразу стал не нужен?! А прежде молилась на него, пылинки с него сдувала?!. Уехать собралась?! А мне ни слова?!. Что происходит, в конце концов?.. — Он был трезв в этот день и ждал решительного объяснения.

— Я говорила уже, — только и сказала Жоржетта.

— Что ты говорила?! И когда?!. С тобой же как со стеной: молчишь как рыба — ни привета ни ответа, от одного этого спиться можно! — Жоржетта призадумалась над тем, что он сказал, но всерьез его слова не приняла — продолжила свое дело: раскладывала, что взять с собой, что оставить. — Без меня ехать собрались?

— Почему без тебя? — Жоржетта с чувством отставила шкатулку: выбрасывать из нее было нечего. — Поедем поглядим.

— А для этого все продать? А потом покупать, если не понравится?

Жоржетта помешкала.

— Мебель всегда купить можно.

— И мебель продать?! — Жан схватился за стоящий рядом стул, будто оберегая его от посягательств.

— А ты хочешь платить за квартиру, пока мы там будем?

Жан хотел возразить, что мебель можно было бы отдать кому-нибудь на хранение, но подумал потом, сколько хлопот это будет стоить, и главное — по ее твердому взгляду, направленному на него искоса и исподлобья, понял, что она уже все для себя решила и теперь пришел его черед думать, едет он с ней или остается, — один в стране, где у него, хотя она и была ему родиной, уже никаких зацепок, кроме жены, дочери и пенсии по увечью, не было.

Он подумал, подумал и согласился: поднявшаяся волна способна унести и камень — не то что щепку, которой он в последнее время себя чувствовал. Он знал, что, оставшись один, без поддержки, не проживет и года: сопьется и умрет в какой-нибудь канаве, — это и решило его сомнения. Впрочем, он остался верен себе и свое согласие на выезд связал со множеством оговорок: его везли будто бы почти насильно — он известил об этом родных, съехавшихся провожать семью, и своих приятелей, которые, узнав о его отъезде, прониклись к нему прежними чувствами, ни к чему теперь их не обязывавшими: не надо было ни слушать его пьяные бредни, ни доставлять домой, держа под руки, а иной раз и за ноги. Жоржетта слушала его пророчества и мрачнела и бледнела: не потому, что боялась Москвы, а потому что чувствовала, что подобные сцены будут повторяться и у дочери. Но она ни в чем ему не уступала: раз решившись на что-нибдуь, она двигалась вперед с почти механическим упрямством.

Было еще одно лицо, которое больше всего зависело от принимаемого ими решения, но его меньше всего слушали, — четырнадцатилетняя Жанна: ее вырывали из родной почвы в самом хрупком и еще не сложившемся возрасте. Она ехать не хотела и каждый день плакала в подушку, но ее не спрашивали: дети не имели права голоса.

Пока они все так, каждый на свой лад, готовились к отъезду, Рене училась в школе разведчиков. К ней, пока это было еще возможно, ходили преподаватели: ее готовили к нелегальной работе за рубежом, и занятия в школе, где могли быть (а может, уже и были) подставные лица, были нежелательны. Один преподаватель учил ее тактике, второй стратегии: неизвестно зачем, но она исправно учила схемы сражений — от выдвижных клиньев Александра Македонского до штурма современной эшелонированной обороны. Был еще и третий: преподающий конспирацию, лысый методичный субъект — этот задевал ее всего больше и вызывал постоянное желание спорить. Он был большой фантазер и понуждал к тому же свою ученицу.

— Представьте себе, — он понижал голос, чтоб соседка-полька не слышала его заговорщического шопота, — что вам сели на хвост…

Подобные предположения почему-то возмущали ее:

— Это плохо, что на хвост сели! Надо все бросать и бежать куда подальше.

Он не спорил, но добивался от нее иного:

— Никто не говорит, что хорошо, но что именно вы будете делать? Ваши действия?

Она глядела на него непонятливо, разражалась вопросами: