История моей матери. Роман-биография — страница 106 из 155

Урицкий еще раз позаботился о их семье: теперь к ним на дом, вместо знатоков военного дела, стал ходить преподаватель русского — учить всех троих российской грамоте. Толку от этого было мало, но важен, говорят, не подарок, а внимание…

Вскоре, однако, идиллия кончилась — прежде всего потому, что кончились подъемные. Надо было думать о хлебе насущном: жалованье лейтенанта Красной Армии в России было тогда столь же невелико, как и сегодня. Ситроеновскую пенсию за увечье отчим получать в Москве не смог, хотя рассчитывал на это, — хорошо, если она шла на его счет в Париже, — пришлось идти работать. Его устроили на мебельную фабрику, где он, в силу плохого знания языка, месячную зарплату при переговорах принял за недельную — и то долго ворчал по поводу мизерности здешних заработков. После первого дня работы он объявил, что на фабрике ему решительно все не нравится: и организация труда, и отсутствие материалов, и бездельничающие и ни о чем не думающие бригадиры. Когда же он принес домой первые деньги и они оказались месячным окладом, то смеху и издевательствам над Страной Советов конца не было — бедная полька прикрыла дверь, чтоб не участвовать в контрреволюционном заговоре.

— Да что это за социализм?! — бушевал Жан, успевший к этому времени надраться. — Который столько платит рабочим?! У нас бы эти деньги бросили в лицо хозяину и завтра же вышли на бессрочную забастовку! А здесь только пересчитывают, глазам не верят да ухмыляются! Как они живут вообще, с такими подачками?!.

Жоржетта не вступала в опасный разговор: у нее был свой взгляд на вещи и она не хотела им делиться, а Рене не было: она приходила домой поздно — засиживалась в школе, куда ходила теперь заниматься. В выходные дни она старалась не спорить с отчимом, но он сам искал ссоры.

— Откуда такая зарплата? — спрашивал он ее, уже трезвый, и вспоминал марксистское прошлое: — Куда девается прибавочная стоимость? Себе берут?

Рене оттягивала, как могла, неизбежную развязку, но поневоле ввязывалась в диспут:

— Это не так. Ты же видишь, они живут рядом и очень скромно.

— Значит, еще хуже! — не унимался он. — Так бы хоть что-нибудь в стране оставалось. Значит, они вас в авантюру втянуть хотят, грезят о мировых завоеваниях! Как Наполеон после французской революции!

— Тише ты! — не выдерживала Жоржетта, боясь за дочь.

— А ты чего боишься?! — он смеривал жену презрительным взглядом. — Хочешь у них пенсию заработать? Ничего не выйдет! Я уже наводил справки — для этого тридцать лет отработать надо — прежде чем тебе кусок хлеба дадут, без масла!.. Научилась уже бояться? Остаться хочешь? Оставайся! А я домой поеду — где можно говорить что хочешь и где тебе никто на стены показывать не будет: лишь бы на фортепьяно не играли до полуночи!..

Он повел те же разговоры на фабрике — за бутылкой водки, в кругу новых друзей, среди которых были, естественно, осведомители. Отчим был иностранным подданным и числился за Управлением — туда и пошли предупредительные сигналы. Урицкий вызвал Рене.

— Надо решать что-то с Жаном, — довольно сухо сказал он ей: был недоволен ею, что привезла его, и собой — что промахнулся, назвав его «политической головою». — Сейчас он — и, кстати, мать твоя тоже — должны выбрать гражданство. Если примет советское, пусть остается, но ведет себя тогда в соответствии с нашими законами. А нет — пусть едет назад, мы ему визу продлевать не будем… Единственное, что для него сделаем, если надумает уехать, дадим еще денег. Хотя меньше, чем прежде, — и закончил на этом аудиенцию…

Жоржетта согласилась принять советское подданство — для нее выбор был не между странами, а между мужем и дочерью. Сказала она об этом в отсутствии Жана, и то, что решение было принято за его спиною, подействовало на него сильней всего прочего:

— Сговорились?! Со мной и посоветоваться не захотели?! Скинули как ненужный балласт?!

— Ты возьмешь советское подданство? — перебила его Рене, которая была сыта по горло его упреками.

— Советское подданство?! — ощерился он в злой ухмылке. — Чтоб меня тут же на Лубянку потащили и чтоб я там сгинул бесследно, как тысячи русских?! Вы ж тут живете и ничего не знаете! Потому что слушаете кого не надо!.. Сами, того гляди, туда загремите! Нет уж, я с ума не съехал, чтоб их подданство брать! Не им одним стучат — мне мои друзья тоже рассказали, что мною их охранка интересуется и чтоб я держал язык за зубами! Да пусть я лучше у себя на родине сдохну, чем мне здесь рот затыкали!.. Где вы остаетесь? Это ж одна видимость, что веселые да приветливые, а копни — черт знает что вывернешь! Восточная сатрапия и деспотия!.. Жанночка, что я без тебя там делать буду? — разжалобился он. — Вот кого я одну на всем свете люблю! Поедешь со мной? Тебе и подданства не надо — зачем тебе Россия, когда у тебя Франция?

Жанна тяжелее всех переносила раздоры в семье: она любила отца — но тут сказала то, что успела надумать прежде:

— Я тебя очень люблю, папа, но ты сам виноват. Ты пьешь, а я тебя боюсь пьяного. Я останусь с мамой.

Он пригнулся под этим обвинением, попробовал защититься:

— Это не я виноват. А эта ненормальная, которая вас всех с места согнала и сюда вывезла.

— Знаешь что?! — вспыхнула Рене. — Если бы ты не пил, не выживал меня из дома, я, может быть, тоже бы здесь не оказалась!.. Это не значит, что я жалею об этом, но правда есть правда!.. — Он довел ее до белого каления.

Последовало молчание.

— Договорились, словом, — сказал он, раздавленный тройным осуждением: гласным — дочерей и бессловесным — Жоржетты, и пошел к себе в комнату…

Утром, не говоря ни слова, он отправился в Управление, вошел там в чиновничьи кабинеты, сказал, что намерен вернуться на родину, спросил, не положено ли ему пособие, получил, нежданно для себя, новую сумму в валюте (Урицкий сказал, чтоб его не задерживали) и в тот же день купил билет до Парижа. Через месяц он уехал, а до того вел себя незаметно, продолжал ходить на работу и дома ни с кем не разговаривал. Родные посадили его на поезд, попрощались с ним — он держался особняком и глядел косо. Во Франции он пропил выданное ему пособие, потом — накопившуюся за время его отсутствия увечную пенсию и умер через год в больнице: заснул в холодную ночь на лавке на улице, заболел пневмонией и был похоронен в общей могиле — об этом родные узнали много позже, когда начали наводить справки…

Рене и Жоржетта боялись не за него, а за Жанну, но она одна из всей семьи вросла в московский быт, пустила в нем корни, привилась на новое для себя дерево. Рене и Жоржетта так до конца в России и не прижились: Рене долго еще была на полулегальном положении, а Жоржетта хоть и жила на общих основаниях, но как чуждое всем ядро с толстою скорлупою. Жанна пошла в школу, где преподавали французский и где она хоть в этом предмете была бесспорной отличницей, нашла здесь подруг, ходила к ним в гости, а те приходили к ней: московские дома были тогда шире раскрыты для гостей, чем парижские. Ей, правда, не повезло (или ссоры с отцом так повлияли на нее): она заболела скарлатиной, потом — осложнившим ее ревматизмом с пороком сердца. Порок был нетяжелым, не давал одышки, но с тех пор она всю жизнь болела суставами. Рене делала все возможное и невозможное для ее лечения: она была теперь главой семейства, от которого ждали помощи. Управление и здесь помогло ей: Урицкий, сменивший гнев на милость после отъезда отчима, прислал к ним профессора — Жанну положили в лучший военный госпиталь, а после него сестрам дали, как тогда говорили, оздоровительную путевку в сочинский санаторий высшего командного состава. (Отчим уехал, не дождавшись выздоровления дочери, ни даже ее выписки из госпиталя, что в особенности ее обидело: она выплакалась в последний раз и мысленно с ним простилась.) В санатории они были в июне 36-го. Заканчивалась учеба в разведшколе, и для Рене это была еще и поощрительная премия и отдых перед готовящейся отправкой за границу. Здесь она имела возможность увидеть вблизи и свести знакомство с высшими чинами Красной Армии: в санатории в то время отдыхали Уборевич, Тухачевский с женой, семья Мерецковых. По вечерам в танцевальной зале собиралось общество, объединяющееся в кружки вокруг обоих командармов, которые не только занимали в этой компании высшие должности, но и соответствовали им своей европейской образованностью, непринужденностью светских манер и знанием иностранных языков, которыми при случае пользовались и даже щеголяли. Уборевич учился в Германии, Тухачевский в Первую мировую войну сидел во Франции (вместе с де-Голлем) в лагере для военнопленных и бежал оттуда — оба свободно говорили на немецком и на французском. О Рене все знали: ее французское происхождение, которое русские со старых времен выделяли среди прочих, китайская эпопея и история получения ею ордена, всегда красовавшегося на ее юной груди, — были у всех на слуху, обошли санаторий и вызвали к ней общий интерес; она была если не в центре внимания, то одной из заметных фигур среди отдыхающих. Ее заставляли рассказывать о Китае — она говорила то, что можно было сказать, оставляя в тени прочее, и они домысливали остальное, довольные как рассказом, так и умолчаниями, которые как бы вводили их в ее работу, опасную и не подлежащую разглашению. Уборевич, в ответ на ее откровенность, рассказал ей, а заодно и прочим, что только что приехал с маневров в Белорусском военном округе, где впервые были применены большие по тем временам танковые соединения. На учениях присутствовал начальник французского генерального штаба Гамелен. По их окончании он подарил Уборевичу сборник лекций для офицеров Генштаба, начиненный сведениями об организации французской армии. Веселый, в приподнятом настроении, он показал всем книгу издали, а перед носом Рене повертел ближе и неспроста: вот, мол, мы какие — тоже умеем добывать полезные сведения. Рене отмолчалась, но лицо ее было на этот счет достаточно выразительно. Профессиональный разведчик дорого бы дал за такой справочник и взялся бы добывать его с риском для жизни — Уборевичу он достался даром: высокие чины имеют свои каналы получения информации, но нечего хвастать ими: такими книгами в обществе не размахивают. Уборевич, прочитав неодобрение в ее глазах, решил, что она считает книгу не стоящей внимания, и заставил ее, пока други