История моей матери. Роман-биография — страница 108 из 155

мея в виду, возможно, не одного Якова, и подошел к ней: то ли, чтоб отдать письмо, то ли чтоб как-то ее ободрить…

Она расслышала явственно только проклятую первую фразу, остальные проскочили мимо как в тумане. Урицкий продолжал говорить — она испытала вдруг неизъяснимо злое и враждебное чувство к нему, будто он всему был причиной, — не помня себя вскочила, ударила его в грудь, снова оттолкнула, выбежала в пустой коридор, там только кое-как опомнилась, но в кабинет не вернулась, извинения просить не стала, а пошла прямиком домой, где заперлась, зарылась в подушки, как черепаха в панцирь: чтоб никого не видеть и не слышать. Она даже не спрашивала себя, зачем и под влиянием какой ссоры Яков сделал это и почему не взял письма обратно, — никому ни о чем не сказала и старалась ни о чем не думать: до того было тошно…

И она по-прежнему испытывала к Урицкому то недоброе чувство: «Еще один комкор, дающий мне советы!» Но теперь она знала, почему так зла на него. Теперь если б она и захотела, то не смогла бы вырваться из чересчур тесных объятий новой родины: на Тружениковском переулке сидели заложниками два самых дорогих ей существа, мать и Жанна, и она сама их сюда вызвала — с ведома и с подачи Урицкого…

Но это была минута слабости. В конце концов, не они ее, а она их выбрала. И не столько их, сколько идею, которой, на словах во всяком случае, поклонялись и они тоже. Идея не может быть скомпрометирована плохими исполнителями: они не могут даже отбросить тень на ее белизну и сияние. Другое дело, что идея сама по себе может быть верна или не очень, но когда вы обручаетесь с ней и ввязываетесь в драку, у вас нет времени ставить ее под сомнение — это дело более поздних раздумий, несущих с собой переоценку и пересмотр прежних решений или только их части.

12

Это была с самого начала необычная поездка. Со стороны могло показаться, что ее просто высылали с глаз долой за ненадобностью, но конечно же дело было не так — скорее ее командировка была результатом нервозности, царящей в Управлении, где вовсю шли служебные расследования, готовящие почву для поголовных снятий с должностей и завершающих их кровавых репрессий.

Ее послали одну. Она должна была и собирать сведения и передавать их по рации, которую ей же предстояло смастерить на месте. Так засылали опытных разведчиков с большим стажем, которые одни заменяют собой целые агентурные сети или начинают плести их на местах — так безопаснее, потому что чем больше людей знает о готовящейся операции, тем больше шансов за то, что она станет известна и тем, кому знать этого не следует. На международном жаргоне такие агенты назывались «потерянными детьми» — имя, подходившее ей в особенности.

— Что больше всего вас интересует? — спросила она Урицкого.

— Все, — отвечал он. — Какая помощь оказывается Франко, сколько увидите самолетов, танков — все одним словом…

С одной стороны — все, с другой — одна. Звучало это не очень убедительно, но с приказами не спорят — их даже не обсуждают. Ей хоть дали на этот раз приличную сумму денег. Она стала собираться в дорогу. Родные ее были в какой-то мере обеспечены: им шла половина ее жалования. Жоржетта получила на себя и на Жанну санаторную путевку: поездка в санаторий в те годы была событием. Хоть тут все было относительно спокойно — она поехала.

Путь ее лежал через Таллинн (тогда Ревель) в Копенгаген, после которого надо было искать дорогу в Испанию — как и в каком качестве, ей надлежало решить на месте в зависимости от обстоятельств. Последняя встреча со своими была в Дании — там ей должны были дать новый и окончательный паспорт, не замаранный советскими визами при въезде и выезде, которые могли привлечь к себе внимание полиции. После этого личные контакты с коллегами обрывались, и она должна была наладить связь с Управлением по радио.

Первое препятствие возникло на советской границе. Ее багаж — иностранки, побывавшей в Союзе, — осматривали двое: мужчина-таможенник отнесся к ней снисходительно и перебирал ее вещи с видимым (хотя, возможно, и мнимым) добродушием — зато женщина была сверх меры бдительна и придирчива. Ей не понравился бульварный французский роман, который Рене везла с собой: на обложке была изображена сцена, которую она посчитала непристойной, — мужчина во фраке говорил что-то женщине в вечернем платье, которое таможенница, по незнанию туалетов высшего света и полусвета, приняла за ночную рубашку. Она отказалась пропустить эту книгу как неприличную и не подлежащую передвижению через границу. Между тем именно в этой книге был ключ для шифровки: человек, собиравший ее, помнится, сказал еще, что эту-то книгу никто ни в чем не заподозрит.

— Я эту книгу к вывозу не разрешаю, — сказала таможенница самым безапелляционным тоном и отложила ее, чтоб не забыть, в сторону. — И не жалуйтесь — скажите спасибо, что вас при въезде с ней не завернули: я бы точно это сделала! — и принялась с удвоенным усердием проглядывать остальное: нет ли там другой порнографии…

Приключение было не столь безобидно и анекдотично, как могло, на первый взгляд, показаться. Найти на месте второй экземпляр французского романа 1896 года издания было практически невозможно — во всяком случае, пришлось бы все бросить и только этим и заниматься, а обратиться к таможенному начальству означало раскрыть себя уже на границе. Рене попыталась воззвать к логике таможенников.

— Непонятно, — сказала она, обращаясь преимущественно к мужчине и стараясь говорить по-русски хуже, чем умела, — какой смысл задерживать в стране книгу, которую вы считаете вредной. Пусть она за рубежом и оказывает свое тлетворное действие…

Но обращаться к логике в таких обстоятельствах значит лишь злить проверяющего: по-первых, таким образом как бы ставятся под сомнение его умственные способности, во-вторых, ему заранее известно, что всякое логическое обоснование лишь прикрывает какой-то интерес, порок или выгоду (как оно было и в данном случае).

— Мы в ваших советах не нуждаемся! — отрезала женщина и пригрозила: — Погодите, я еще не все у вас проверила!

Тут, слава богу, вмешался ее коллега: она перегибала палку, а это всегда вызывает противодействие.

— Что ты привязалась к книжке? — спросил он. — Не видишь, как она над ней трясется. Дорога, наверно? — спросил он Рене.

— Как память, — отвечала правду она.

— А ты посмотри, что тут нарисовано, — предложила напарница. — Сразу на обложке. Хоть бы куда в середину тиснули!

— Ну и что они тут нарисовали? — Таможенник даже очки напялил — до того смотрел невооруженным глазом. — Молодой человек переговоры ведет. Очень культурно: на расстоянии, рук не распускает… Не знаю только, почему она в сорочке. Наверно, так у них принято.

— Это не сорочка. — Рене невольно перешла на свой обычный русский, который был, впрочем, не намного лучше. — Так иногда выглядят вечерние платья.

Таможенница глядела в оба глаза — не на иллюстрацию, а на то, как иностранка охмуряет ее товарища.

— Какое вечернее платье?! Что вы мне глаза заливаете?! Что я не вижу, что на ней даже нижнего белья нету?! Где линия? Которая трусы обозначает?!

Рене разозлилась:

— Во Франции нижнее белье не всегда надевают, — сказала она — ей в отместку нравоучительно. — В жару в особенности.

Таможенница изумилась:

— Так и ходят?! Грязным задом трясут?!

— Почему грязным? Моются, — возразила ядовитая иностранка.

— А мы, значит, не моемся?! — Таможенница не обозлилась от обиды, а расстроилась: клин, как известно, вышибают клином.

— Погодите вы, с вашими подробностями, — вмешался таможенник, решивший взять дело в свои руки. — Тут в корень смотреть надо. Может, там ничего нехорошего и нет. Что тут происходит вообще? О чем они говорят? На каком языке? — Он глянул на обложку.

— На французском.

— И о чем они договариваются?

Рене конечно же не читала книги: знала только страницы, отведенные для шифровки, да и в них не вникала в смысл, но угроза подстегнула ее фантазию.

— Он ей жениться обещал и пропал с концами. Так можно сказать по-русски?

— Можно. Дальше что?

— А тут он снова пришел, а она не знает: уйдет ли или захочет продолжить отношения.

— Поэтому и штаны надеть забыла? — сообразил тот. — Видишь, — сказал он другой, — не все так, как поначалу кажется. У них тоже несчастья бывают — не одни увеселения. — Он поглядел с последним сомнением на француженку. — А зачем она вам, книга эта? Прочли, ума набрались — можно и оставить?

— Не дочитала! — Рене испугалась, что наспех возведенное ею здание рухнет с другого конца. — Я же говорю: неясно, захочет ли жить с ней. Он говорил ей, что она его не устраивает, но окончательного отказа не было. — Это, в какой-то мере, было изложение ее случая — поэтому прозвучало убедительно и искренне. (Лучший способ врать — это, как известно, говорить правду, только не всю правду и не одну только правду, почему на суде и уточняют эти подробности.)

— Ладно, выясни. Хотя если уже были сомнения, то дело, можешь считать, хреновое. Знаешь, что такое по-русски — хреновое?

— Нет, — искренне отвечала Рене.

— Не знаешь и не надо… Значит, ничего хорошего не жди, — перевел он все-таки и обернулся к подруге: — Пойдем. Пусть она свою книгу за рубеж везет, дальше ее мусолит — раз ей так хочется.

— Да пусть, — сказала та, будто не отстаивала только что обратную точку зрения — лишь поглядела памятным взором на женщину, допускающую пребывание на улице без нижнего белья — пусть даже в самое жаркое время года…

В Таллинне она увидела на улицах фашистов со свастиками на рукавах — таких же, как в Германии в тридцать третьем. То же было в Копенгагене. «Фашизм, — говорила она себе, — идет по Европе, заражая ее не только своим духом, но и сыпью, своими внешними проявлениями». Ее сомнения и душевная боль, вызванные «чистками» в России, понемногу улетучивались и пропадали по мере удаления от границы. В Копенгагене, на последней явке, ей дали британский паспорт на имя уроженки Канады Марты Саншайн. Канадское происхождение должно было объяснить и узаконить ее французски