й, а английское подданство (Канада была тогда британским доминионом) придать ей больше веса и облегчить прохождение через границы: к этому паспорту относились с особенной почтительностью. В нем были визы в Брюссель и в Лиссабон: хоть тут о ней позаботились, но это не облегчало ее задачи — ей предстояло объяснить, куда и зачем она едет, и если с Брюсселем все было ясно: он был по дороге на родину — то в Лиссабон, несмотря на визы, ее бы так просто не пустили: это была известная промежуточная посадка, трамплин для прыжка в воюющую Испанию, куда сейчас стремились слишком многие…
В Брюсселе она докупила гардероб: то, что дали ей в Москве, ее лично удовлетворяло, но не годилось для роли, которую ей предстояло играть, — богатой канадки, разочаровавшейся в любви и в жизни и ищущей на стороне развлечений и утешения. Прежде всего она приобрела шубу: что за канадка без шубы — да и женщина в шубе производит иное впечатление, нежели в пальто, пусть самом модном, — так было, во всяком случае, в то время. Купила она также сумочки, прочие аксессуары верхнего платья, хорошее белье — обо всем этом офицер, ее готовивший, не подумал, хотя это была женщина. Вещи были куплены — что дальше? Как въехать в Португалию — даже при наличии визы в паспорте? Пытаться сделать это в одиночку без прикрытия, означало совершить туристическую прогулку за счет Советского государства и вернуться ни с чем: ее бы впустили, но на границе она бы неминуемо попала в поле зрения португальской охранки, тоже фашистской и нацеленной на вылавливание одиночек, пытающихся прорваться в Испанию, чтоб воевать там на стороне правительства. Нужны были связи, чтобы объяснить въезд в Португалию родственными отношениями, торговлей, коммивояжерством или другим, но где взять их? Компартия Португалии скрывалась в глубоком подполье и не могла ей помочь, да она и не имела права обращаться к ней: Коминтерн скрывал свое участие в испанской войне — никто из русских, например, не участвовал в ней под своим истинным именем, все брали испанские фамилии.
К счастью, мировые секты не исчерпываются коммунистической и фашистской и в истории человечества бывали интернационалы помимо этих. Против универмага, в котором она докупала свои туалеты, располагался женский католический монастырь. Она не вступила в него и не постриглась — нет, но вспомнила, что родилась в католической Франции и в лоне этой церкви крестилась и причащалась, и решила прибегнуть к ее помощи (да простится ей это свыше: не она одна взывала к Богу не только из любви к нему, но и в поисках выхода из трудного положения).
Она обратилась к настоятельнице монастыря и представилась девушкой из хорошей семьи (это, собственно, явствовало из ее шубы, но она лишний раз об этом напомнила: к грешницам из хорошего общества почему-то относятся лучше и делают им больше скидок и поблажек, чем девушкам из простых семей, — такова природа человеческая). Она, мол, направляется в Лиссабон, но хотела бы задержать свой отъезд на две-три недели и быть это время полезной церкви: это поможет ей забыть кой-какие душевные раны, которые лучше всего лечатся служением Господу. Это было правильно: нельзя начинать с просьб — надо сначала их отработать. Настоятельницу звали Флоранс — француженка с севера страны, где живут более строгие и внешне чопорные люди, но душа у них бывает жарче и живей, чем у жителей средней Франции. Мать Флоранс не стала ни о чем ее спрашивать, но направила к матери Луизе, ведавшей столовой, которую монастырь держал для продавщиц соседнего универмага: видимо потому, что те подвергались особым искушениям на работе — как со стороны клиентов, так и предлагаемой им роскоши — и нуждались в первоочередной заботе и попечении. Две недели Рене засучив рукава мыла посуду и разносила обеды, не требуя ничего взамен и лишь скромно подсаживаясь к продавщицам: разделить с ними трапезу. Она не искала общества матери Луизы, обсуждала с ней лишь число едоков и их посадку за столами, но та поглядывала на нее день ото дня все благосклоннее. По-видимому, она рассказала о Рене своей начальнице, или, скорее, та потребовала от нее отчета по прошествии некоторого времени: обе были любопытны, как это бывает свойственно пожилым дамам, отдавшим себя служению Богу и ближнему. Мать Флоранс вызвала к себе Рене для более обстоятельного знакомства, мать Луиза, разумеется, при сем присутствовала.
— Мы все эти дни наблюдали за тобой, Марта, и составили о тебе хорошее впечатление, — сказала мать Флоранс, глядя на голову Рене, которая в этот момент прикладывалась к ее ручке. Разговор происходил в кабинете настоятельницы: здесь было много резного черного дерева, столь же дорогих, пожелтевших от времени, кружев цвета слоновой кости и гравюр на стенах, изображавших отцов церкви; над креслом настоятельницы висел большой поясной портрет святой, основательницы монастыря, его патронессы и попечительницы. Мать Луиза сидела у окна поодаль и, пока говорила начальница, помалкивала. Она построжела и даже посуровела по сравнению с обычным своим видом — зато мать Флоранс, приступившая к Рене с расспросами, была само гостеприимство и доброжелательность.
— Мы бы хотели тебе помочь, если у тебя есть такая нужда… — Сердце у Рене екнуло, но она не подала виду, а задумалась над своими нуждами. — А наверно, она у тебя есть, — уверенно сказала мать Флоранс, — раз ты пришла к нам и взялась работать на кухне, — и пресекла величественным жестом лицемерные разуверения в обратном, которые появились уже на устах грешницы. Рене, подчиняясь правилам человеческого общежития, действительно намеревалась произнести вслух что-то подобное, но, увидев предостерегающее мановение руки, сообразила, что разоблачение ей даже на пользу, и примолкла. — Мы тебе поможем, — пообещала ей та, — но прежде хотели бы кое-что о тебе узнать и выяснить — чтоб не попасть впросак со своими благодеяниями. «Не мечите бисера» — так ведь сказано в Писании? Церковь велика и щедра в своих делах, но и она не любит тратиться попусту. — В продолжение всей этой вводной части она изучала и щупала взглядом Рене снизу доверху, но особенно сосредотачивалось на лице, желая прочесть в нем столь дорогое всякому церковнику чистосердечное признание в грехах и терпеливое ожидание своей участи. — Тебя крестили в Канаде?
Рене встрепенулась: ход и обстановка разговора напомнили ей задушевные беседы в других стенах и обстоятельствах.
— Нет, — чуть помешкав, отвечала она, снова вспомнив, что лучший способ врать — это говорить правду. — Я крестилась под Абвилем, на побережье, возле Ё и Дьеппа. В одной из тамошних церквей.
— Кто крестил тебя?
— Отец Жозеф. Его все очень любили.
— Высокий и красивый? — без стеснения спросила мать Флоранс: ее годы позволяли ей такую откровенность. — Я его знала. Я бывала в ваших местах. Знаешь, где он сейчас?
— Нет. Мы уехали в Канаду, когда мне пяти лет не было.
— Отец был англичанин?
— Канадец. Служил в это время.
— Моряк, наверно?
— Наблюдатель летного полка. Я даже не знаю, что это такое.
— Я тоже, — успокоила ее мать Флоранс, проникаясь между тем доверием к ней именно вследствие ее неосведомленности. — Так вот отец Жозеф сейчас в Китае… — Пришла очередь удивляться Рене — она поглядела вопросительно на собеседницу. — Поехал миссионерствовать и исчез — мы о нем уже начали беспокоиться.
— Там вроде тревожно? — спросила Рене. — Я в газетах читала.
— Тревожней не бывает. Война… — и глянула значительно, затем ободрила ее: — Видишь, у нас с тобой и общие знакомые нашлись. А конфирмация была в Канаде?
— Да. Мы живем под Квебеком. — Рене приготовилась рассказывать свою историю, сопровождая ее пересказом рисунков, которые она изучала в библиотеке Управления, но мать Флоранс отмахнулась от всего этого:
— Бог с ним. В Канаде я не была и никогда уже не буду. Знаю только, что там французский язык уродуют. А ты говоришь вроде правильно.
— Мама со мной только по-французски и говорила. И потом, я два года в Париже училась, все снова вспомнила.
— Да. Родной язык не потеряешь. Другой не выучишь, а свой не забудешь. А что это за великие грехи перед Господом, о которых ты в прошлый раз говорила? Ну-ка говори. Представь себе, что ты на исповеди.
Ни о каком смертном грехе Рене ей в прошлый раз не говорила, но спорить не стала. Грехи только украшают нас — вопреки широко распространенному в мире мнению.
— Самый большой мой грех, мать Флоранс, — не таясь отвечала она, — не он сам, а то, что я в нем упорствую. Грехи надо замаливать, а я молюсь Богу и продолжаю нарушать заповеди.
— Мыслями или поступками? — видимо, матери Флоранс была известна разница между обоими заблуждениями ума и сердца, а, возможно, и они сами.
— И тем и другим, мать Флоранс. Каюсь и грешу, грешу и каюсь. Поэтому и мечусь по свету как неприкаянная.
Мать Флоранс тут слегка нахмурилась: не от тяжести ее прегрешений, а оттого, что не любила в исповедях недоговоренности и туманных неточностей.
— Ты любила мужчину?
— Да, мать Флоранс.
— Он был женат?
— Нет. Женат он не был, но и на мне не женился.
— А ты жила с ним? — с бесцеремонностью исповедницы спросила та. Молчание Рене было на этот счет красноречиво. — А сейчас что? Продолжаешь с ним встречаться? Что-то мы с матерью Луизой этого не заметили. А у нас на это глаз зоркий.
— Хуже, мать Флоранс. Хочу найти его. Соблазн ушел — надо было бы перекреститься и поблагодарить Господа, а я ищу его по белу свету.
— Хм! — Мать Флоранс переглянулась с матерью Луизой, и тут обе словно на время удалились из зала суда, хотя и остались на своих местах — так навострились понимать друг друга, что им было достаточно и безмолвной речи.
— Упорство в грехе — великий грех, — признала мать Флоранс, — может быть, самый непростительный из всех, но и самой великой грешнице можно помочь и посочувствовать. Но ты не все нам говоришь. — Здесь она строго, едва ли не сурово поглядела на исповедуемую. — Ты не все рассказываешь, Марта, и грешишь еще и ложью, хотя правда могла бы уменьшить степень твоей вины перед Господом: она и очернит и обелит тебя одновременно! — голос ее зазвучал здесь почти что торжественно.