Говорил он так, будто согласие Рене было ему заранее обеспечено или они обо всем уже договорились; беспорочная и неопытная в таких делах Нинель приняла его всерьез и спросила об этом подругу, но та сказала ей по-французски, что она об этом думает: синьор Томмази лицеев не кончал, французского не знал и сарказма ее, слава богу, не понял.
— У нее жених в Испании, — буркнул Хорхе, которому тоже не понравился разговор, бросавший тень и на его сестру, поскольку происходил в ее присутствии. — Летчик в «Королевских фазанах».
— Он, надеюсь, простит нам. — Томмази был настроен игриво, но настойчиво. — Потом он ничего не узнает: они строго засекречены.
— У вас, как у коммунистов, общность жен? — съязвила Рене, и сделала это напрасно: во-первых, нельзя ссориться с руководителем поездки, во-вторых, надо выбирать выражения — Томмази не выносил упоминания о евреях и коммунистах.
— У кого это — у вас? — насторожился он, и в голосе его послышался звон металла, непонятно как родившийся в его птичьей глотке.
Рене не сробела: надо было пока не поздно, ставить его на место, но нашла все-таки дипломатический компромисс:
— У мужчин Италии.
Это не смягчило фашиста — а, может, ожесточило еще более: вопрос был принципиальный, а в таких случаях он никому не давал спуску.
— Мы все здесь, независимо от национальности, связаны одной целью, и у нас нет ваших и наших, — отчитал он ее — как это делали другие в другом конце света. — И не говорите мне о коммунистах. С ними у нас один разговор — к стенке и пли! А есть ли у них или нет общность жен — это вопрос другой эпохи: мы в этом разбираться не будем, а расстреляем их вместе с их женами… — и присмотрелся к Рене, решая, к какой известной ему категории лиц она относится. — Вы француженка?
— Да. — Рене уже не знала, как выбраться из тупика, и отвечала наугад, как ученица, плохо подготовившаяся к экзамену.
— Вы из галлов. У вас круглое лицо. И галльская насмешливость в глазах. В вас нет франкской определенности и надежности. Вы ведь не аристократка?
— Нет! — беспечно отвечала она, мысленно посылая его к черту, с его расовыми теориями: расистов она на дух не переносила.
— Это заметно, — сказал он. — Все аристократы Европы германского происхождения — поэтому мы на них и опираемся, — и кивнул на Хорхе, который, несмотря на реверанс в его сторону, слушал его весьма недоверчиво. В его роду тевтонов не было — были скорее арабы и мавры, но фамильное генеалогическое древо об этом стыдливо умалчивало, — в любом случае, он не хотел ни лезть в эти дебри, ни противоречить своему руководителю.
— Вы-то сами итальянец? — спросила Рене: говоря это, она не имела в виду ничего плохого, но Томмази именно так ее и понял и грудью стал на свою защиту:
— Я итальянец по крови, но немец по духу! Меня бы никто не поставил на мое место, если б было как-то иначе!.. — и добавил внушительно и назидательно, как если бы сказанного было недостаточно: — Кроме того, я навел некоторые справки. Мы из северной Италии, она долго входила в состав Священной Римской — а точнее, Германской — империи и вся вдоль и поперек исхожена немцами. Я, например, каждый день физически ощущаю, как из меня выливается итальянская беспечность и вливается немецкая бодрость и сила духа! Меня знают люди, которые разговаривали с самим Фюрером! — Последнее он произнес совсем уже «на ура», но затем сбавил тон и спросил Рене с завистью:
— А ваш жених чистокровный немец?
Ей бы ответить утвердительно, но ее спутники знали иную версию событий, и ей не хотелось предстать перед ними вруньей.
— Отец — немец, мать — француженка.
Это не умерило его горечи.
— Немец, — согласился он. — Мы не признаем национальности по чреву матери. Человека создает дух, а его дает отец — особенно мальчику. Мы обсудим это в более удобной обстановке, — пообещал он, давая понять, что не отступается от прежних намерений, — только будет осуществлять их с большим почтением к отсутствующему третьему — и и в ожидании этого события стал смотреть в окно, на пробегающие мимо сухие, цвета песка и охры, полуголые ландшафты внутренней Португалии…
Других происшествий до границы не было — если не считать того, что у едущих сзади грузовиков — сразу двух — прокололись шины. Томмази вылез из машины и, прячась за кузовами грузовиков от воображаемых партизан-герильеро, принял участие в разборе инцидента и рассмотрел, в качестве руководителя, лопнувшую резину. Вернулся он с вполне установившимся мнением:
— Положили шипы на дорогу. Коммунистов и здесь хватает! Ничего, мы скоро поставим их всех к стенке!
— Нашли колючки? — Хотя Рене и спросила это с самой доверчивой интонацией и с самым наивным и дружественным выражением лица, на которое была способна, он снова окрысился:
— Надо обязательно что-нибудь найти, чтоб придти к такому выводу?.. Без этого нельзя догадаться? — Он заподозрил ее теперь еще и в покрывательстве преступников. — Они делают это так, что шипы отлетают на двести метров в сторону, и никакая полиция их не сыщет. — Он, кроме прочего, был еще и великий фантазер и прибегал к большой лжи для изничтожения своих соперников. — Если так пойдет дальше, возникнут трудности. Две запаски у нас есть, но это последние.
Рене сдалась на милость победителя:
— Может, я их куплю? — Но он, вместо того, чтоб подобреть и смягчиться, только разбушевался еще больше:
— Все откупаетесь? Думаете возместить этим отсутствие стойких убеждений? Купить, как в вашей церкви, индульгенцию? — Он поглядел прокурором, потом передумал: — Ладно, давайте. Они в дороге черт знает какие деньги за эти запаски заламывают. Готовы четыре колеса с себя снять, кузов на дороге оставить, потом за ним приехать — лишь бы сорвать куш, содрать с проезжих втридорога. Может, они шипы и подкладывают, — выдвинул он новую версию событий, но деньги взял как за старую, и немалые. Рене стало жаль их: время шло, новых поступлений не предвиделось, а старые на глазах таяли …
Больше шины не прокалывались: видно, партизаны, совершив дерзкую вылазку, ушли в свои логова: землянки и горные пещеры. Границу миновали вечером, у Бадахоса. Рене в первый и в последний раз переходила ее с цветами, аплодисментами и едва ли не с оркестром: кто-то подыгрывал им на двух гитарах, сидя за воротами погранзаставы. Сразу за шлагбаумом, на испанской стороне стояла гостиница, о которой говорил Томмази и на которую он сильно рассчитывал. Рене разместилась в одной комнате с Нинель. Та, скинув с себя дорожный плащ и заодно с ним — путевые заботы и волнения, преобразилась: излучала радость и довольство жизнью. Рене хотела спросить ее о причинах перемены, но Нинель сама поделилась счастливой новостью:
— Мы с Аугусто уезжаем в Америку. Не сразу: нужно еще кое-что оформить. Он не хотел, чтоб я ехала сюда: вдруг попадешь, говорит, в какую-нибудь историю, но тут уж я настояла на своем — дай, говорю, побыть с братом. Неизвестно, когда снова увидимся.
— А он тоже на своем настоял? — догадалась Рене.
— Да. — Нинель стеснительно засмеялась. — Потребовал, чтобы мы провели ночь вместе. Помнишь, когда я к тетке в Барейро ездила? На самом деле я вечером оттуда вернулась. Хорошо там нет телефона.
Рене вспомнила молодость:
— И что он сказал тебе наутро?
Нинель снова стыдливо улыбнулась, но стыдливость эта была для нее приятного свойства.
— Сказал, что зря потеряли столько времени. Надо было пять лет назад этим заняться.
— Ты тоже так считаешь?
— Я еще ничего не считаю, — благоразумно отвечала та. — Не могу никак привыкнуть.
— К чему?
— К новому положению… Жаль нет его здесь.
— Его только не хватало. Он и Томмази сцепились бы на первом повороте… Брат не против вашего отъезда?
— Нет. Я удивилась даже. Может, говорит, оно и к лучшему. Родство с Америкой стоит теперь приличного происхождения.
— Видишь, какой он у тебя современный… И тебе теперь важней всего не попасть ни в какую передрягу?
— Ну да… Хотя, казалось бы, — рассудила она, — если я такая плохая, значит тем более меня надо поскорее отсюда выставить?
Рене была знакома эта ошибка логики.
— Жди. Так все нормальные люди считают, кроме пограничников и таможенников. Эти не выпускают из своих рук ничего сомнительного. Считают, что надо задерживать и наказывать… Что там происходит?..
Рене чутко прислушивалась к тому, что делалось вокруг нее: это было у нее теперь в привычках. В коридоре возле их двери ходил взад-вперед разгоряченный Томмази и, не умея петь серенад, напоминал девушкам о своем существовании длинной политической речью, которую вдалбливал шоферу их легковички: водители грузовиков давно направились гурьбой в таверну, а он как существо высшего порядка задержался со своими пассажирами. Томмази говорил о положении дел в Европе и о неизбежности победы фашизма во всем мире. Через стенку было слышно, как страдает и мучается его слушатель. Между тем Томмази напрягал голос не столько для него, сколько для девушек, сидевших в номере: говорил, обращаясь в тонкую дверь, и она вибрировала под взрывными звуками его агитаторского баса, неизвестно как возникавшего в его птичьем зобе:
— Сейчас мы задавим их в Испании. Русские ввели туда свои части, но, во-первых, мы покажем им, как надо воевать, во-вторых, Сталин спит и видит, как договориться с Гитлером. Нам с ним на одной планете не жить, но приласкать и одурачить его можно: надо только пообещать раздел мира на зоны влияния. — Бедный шофер рвался душой в таверну: там было хорошее красное вино из местных виноградников, продаваемое из-под полы и потому дешевое. Чем раньше бы он туда пошел, тем больше мог бы себе позволить: наутро ведь надо было встать с чистой головою, а этот проклятый итальянец словно нарочно его задерживал. — Я не должен тебе говорить этого, но все уже готово для бомбардировки Мадрида и для его захвата штурмом — операция готовится с прямым участием германских военных.
Рене насторожилась: нужно было решать, достаточно ли основательны эти разговоры или это болтовня, рассчитанная на то, чтоб произвести на девушек впечатление. «Хотя, — подумала она с сожалением, — у меня все равно нет с собой рации». Оставалось копить информацию впрок для последующей отправки по рации. Передача эта, как она понимала, должна была затянуться далеко за полночь…