Все, словом, шло наилучшим образом, и потом все в один день стало из рук вон плохо.
15
Началось с пустякового, но насторожившего ее случая. С ней познакомился итальянец, тоже видный фашист: из той международной предприимчивой деловой своры в черных сюртуках и фраках, которая окружала Франко и пыталась всучить ему и новое, и устаревшее оружие. Этот был один из самых заметных: представитель «Фиата», поставлявшего ему танки. Ему не надо было юлить вокруг генерала: он здоровался с ним на правах старого знакомого. Делать ему было нечего, он пригласил Рене покататься с ним в машине с шофером: вождение автомобиля было тогда не столь распространено, как теперь, и любовные и иные объяснения имели иной раз нежелательного свидетеля в лице водителя-профессионала. Маршрут все время вертелся вокруг севильского аэродрома ла Таблада: с него то и дело поднимались и на него садились самолеты: он использовался в первую очередь как военный. Рене невольно поднимала голову и мысленно отсчитывала каждый рейс: это правило любого разведчика: он должен оценить нагрузку и пропускную способность аэродрома. Итальянец обратил на это внимание; он хорошо говорил по-французски.
— Боюсь самолетов, — оправдалась она. — Попала в детстве под бомбежку.
— Это где же? — снисходительно спросил он.
— В Первую мировую войну. Нас бомбили немцы.
— Сколько ж вам тогда было?
— Совсем немного. Поэтому, видно, и запомнилось. Я выгляжу моложе своих лет, — добавила она, потому что у него остались на этот счет сомнения.
— Интересное признание! — засмеялся он. — В Париже?
— Нет, Париж, насколько я знаю, не бомбили, но там была Большая Берта, которая тоже нагоняла страху, — ее я хорошо помню. Бомбили нас на севере.
— Да, там были сильные бои, — согласился итальянец и неожиданно, как это умеют представители этой живой и непосредственной нации, имеющей вековые актерские традиции и способные к самым неожиданным и естественным перевоплощениям и разыгранным перепадам настроения, начал жаловаться ей на неудавшуюся жизнь: потерю ориентиров и утрату идеалов, делающие его существование пресным и бесцельным. Это было странно слышать из уст преуспевающего дельца, любившего, по всей очевидности, еду, вино и женщин и не имевшего ни в чем недостатка. Она слушала его с участием, но не отвечала, а молчаливое сочувствие, как известно, ничего не доказывает: такой человек может вас слушать и думать в это время о доносе в тайную полицию.
— Вы вообще молодец, — позавидовал он и еще раз оценил ее взглядом. — Выглядите бодро, вся на что-то нацелена: такие внушают доверие. Это у вас от Америки: ее влияние сказывается очень быстро — сами не замечаете, как делаетесь деловой и динамичной. А у меня все плохо. — Он понизил голос, чтоб не услышал шофер, но это была скорее дань политическому приличию, чем предосторожности: сидевший в полуметре от него водитель не мог его не услышать. — Я во многом разочаровался, а без идеалов нельзя жить и работать. Действуешь как автомат, как простой уличный разносчик, который стучится во все двери и которому безразлично, кто ему откроет, — лишь бы товар купили… — Он горько вздохнул, а она все глядела сочувственно и продолжала помалкивать. Она умела слушать, и люди часто доверяли ей тайны, но в данном случае молчание ее было иного рода: она была благоразумна и не лезла на рожон, но бес испытывал ее и толкал в спину, призывая воспользоваться случаем и попытаться склонить его на свою сторону: это бы обеспечило ей проникновение в ближайшее окружение Франко.
— Начинается большая война, — продолжал он горькую исповедь, еще более приглушая голос и оглядываясь с осторожностью по сторонам: не следит ли кто за его автомобилем на улице. — Фашисты с одной стороны, коммунисты с другой, посреди демократы, люди моего круга и моего воспитания, которые ни здесь, ни там ничего хорошего для себя не видят и в любом случае станут жертвами победителя. А мы: представители моей профессии, я имею в виду — лишь подбрасываем дрова в костер, разжигаем его и умываем руки. И зная это, продолжаешь жить по-прежнему, хотя грудь точат черви. Как вам, с вашей культурой и образованностью, удается сохранять столько ума, бодрости и, я бы сказал, мужественности, которой не хватает большинству мужчин нашего времени?..
Вот где зарыта собака, вот в чем заключалась ее беда. Надо быть тише и незаметнее — особенно в мужском обществе. Это бросалось в глаза, об этом ей говорил еще Тухачевский.
— Я думаю, вы преувеличиваете мои данные и мои способности, — ответила она, избегая более сложные и мудреные объяснения, которые всегда подозрительны. — Я просто такая с детства: вечно выставлялась вперед — меня девчонки просили ответить за них урок, когда были плохо к нему подготовлены. Зачем киснуть и все подвергать сомнению — даже если мы в чем-то и не правы? А если началась драка, надо принять в ней участие — иначе тебя заклюют те или другие, а верней — и те и другие вместе или по очереди.
— Это вы все правильно говорите, — одобрил он ее слова, но не поверил, кажется, ни одному из них и хотел кончить разговор, но теперь уже она его не отпускала:
— Я выбрала Франко — вернее, мой друг выбрал Франко, а я выбрала друга — мне этого достаточно. Я как простая женщина иду за своим суженым.
— Может, разыскать его? — предложил он. — Мне это ничего не стоит.
— Не надо. Мы с ним в ссоре. Он из тех, кто не верит, что женщины тоже кое-что значат. Я хочу встретиться с ним на коне — показать, что и мы кое-что можем.
— В этом причина вашей активности? Доказать что-то мужчине, которому вовсе не это надо?.. С вами не сразу разберешься. С женщинами, я имею в виду. Пуд соли надо съесть — так говорят русские?
— Русского я не знаю, — спокойно отвечала она.
— Все языки знаете, а русский нет?
— Есть такой пробел в моем образовании. Но это смотря какой соли. Если аттической, то можно и меньше.
Он засмеялся:
— Ну что ж? Покатались, выяснили позиции… Не хотите посмотреть какую-нибудь загородную виллу? Есть с очень хорошими ресторанами.
— Нет, виллу не хочу, — насмешливо сказала она. — И ресторанами сыта по горло. Идет война, а по здешним обедам этого не чувствуется… — В ней все-таки постоянно жил классовый цензор, отмечавший все житейские несообразности и несправедливости.
— Да уж, — согласился он, поглядел на нее в раздумье, споткнулся о круглое благодушное лицо, как о некую преграду или стену, решил кончать свидание, направил шофера к ее гостинице…
По-видимому, она не зря была благоразумна в этот вечер, потому что не успели они с Нинель лечь, как в номер нагрянула полиция, перевернула все вверх дном и насмерть перепугала ее подругу, у которой в ушах стояло предупреждение Аугусто, чтоб она не попадала в истории. Полицейские перерыли чемоданы и даже корзины с фруктами, которые Нинель везла матери, и, ничего не найдя, объяснили свои действия тем, что ищут фальшивые песеты, объявившиеся в Севилье и попавшие в кассу хозяина отеля. Они будто бы обыскивали всех иностранцев подряд, и робкие заверения Нинель в том, что они ни за что еще здесь не платили, не возымели на них никакого действия. Рене была спокойна. Она знала, что у них нечего найти, и говорила Нинель, что это не что иное, как недоразумение: слова, которые всегда приходят в таких случаях на ум и никогда не подтверждаются; Рене сама не была в них уверена, вспомнив недавнюю поездку с итальянцем из «Фиата». Полицейские ушли, даже не извинившись за вторжение и за погром, который они учинили, и Нинель, привыкшая к хорошему обхождению, сразу же это отметила.
— Что ты хочешь? Тут война, — рассудила Рене. — Им не до хороших манер. — Но Нинель, которая до сих пор находилась под влиянием своей более опытной и повидавшей мир подруги, здесь ей не поверила.
Утром она спросила у брата, был ли обыск у него, — он только удивился этому предположению:
— Не знаю: может, и был — пока нас не было. Мы весь вечер пили здешнее красное. Мы, во всяком случае, ничего не заметили.
— Если б был, увидели б, — сказала Нинель, наученная опытом, и испугалась вдвое: решила, как сделало бы большинство людей на ее месте, что именно она предмет внимания испанских сыщиков, что причина тому — ее отъезд в Америку и что, не приведи господь, Аугусто грозит страшная опасность или он уже за решеткой. Брату она ничего не сказала: он бы поверил всему, что она предположила, и мог бы наговорить лишнего. Сославшись на недомогание, они позавтракали с Рене в номере. Нинель была безутешна и тайно плакала, Рене как могла успокаивала ее: она-то знала, что Аугусто тут не при чем, — но вскоре Нинель сама узнала об этом. Не успели они доесть завтрак, как явился офицер контрразведки и все расставил по своим местам: снял с Нинель тяжкий груз страхов и сомнений и переложил его на плечи ее спутницы.
Он хорошо говорил по-французски, был корректен, подтянут и, несмотря на острый и характерный профиль, безличен, как лица, вычеканенные на новых монетах: на них не обращают внимания — важно лишь то, сколько они стоят. Его интересовала только Марта Саншайн, он даже предложил, чтоб разговор происходил с ней наедине, без лишних свидетелей, но теперь уже Нинель, испытавшая минуту назад неописуемое облегчение, почувствовала одновременно и прилив дружеских чувств к своей невольной спасительнице и не захотела оставлять ее одну в опасности. Она настояла на своем присутствии: чтобы при необходимости подтвердить ее показания, — послужить ей свидетельницей и поручительницей. Рене оставалась невозмутима: всякая опасность, как было сказано, повергала ее в некое физиологическое, почти не принадлежащее ей спокойствие и хладнокровие.
Офицера интересовало, кто она и как оказалась в Севилье. Ответить на эти вопросы было нетрудно: она здесь, потому что ее пригласила фашистская молодежная организация Лиссабона. Нинель удостоверила это, добавив от себя, что Марта искренняя фашистка и доказала это тем, что внесла немалую сумму в кассу поездки. Это не удовлетворило офицера: он не любил, видно, крупных пожертвователей, — стал копать глубже и спросил Рене, чего ради она приехала в Лиссабон: дарить деньги можно было и из Канады. Говорить о женихе в рядах армии Франко было рискованно: тому ничего