не стоило это проверить — и Рене пустилась во все тяжкие. Ей даже стало неловко перед нравственно чистой Нинель, и она предложила ей выйти, чтоб не впутывать ее в свои дрязги и в одиночестве морочить офицеру голову, но та снова отказалась выйти, боясь, что Марте грозит настоящая беда и что она должна быть с ней рядом, — на случай, если ее поведут отсюда в наручниках: она забила бы тревогу и подняла на ноги всю португальскую делегацию. Теперь она вынуждена была густо краснеть, слушая признания подруги:
— Если вас так интересует моя интимная жизнь, офицер, то я приехала в Лиссабон, чтобы сделать здесь одну интимную операцию, которую не хотела делать у себя дома. В Лиссабоне мне обещал сделать ее один врач, но его имя я не выдам ни под какими пытками. Мой молодой человек — тоже фашист, но и его имя я не скажу: это может сказаться на его карьере и репутации, а она была до этого безупречна!..
Чем больше говорила Рене, тем проникновеннее входила в свою роль — лицо ее так и горело женскими чувствами, сменяющими одно другое, но офицер оказался неверующим Фомою:
— И что же вы не сделали ее там, эту интимную операцию? А сюда поехали?
— Если бы вы, офицер, знали основы акушерства, вы бы этого не спросили!.. — Офицер хмыкнул от неожиданности: ему было нанесено оскорбление, но слишком уж необычного свойства — ничего не сказал в ответ, только прислушался к тому, что последует дальше. — Вы бы тогда знали, — неумолимо продолжала Рене, — что подобные операции делаются в два срока! — (Она знала это с Китая, где все эти варианты обсуждались с доктором посольства: в конце концов она решилась рожать — когда сроки были упущены.) — Первый срок от восьми до двенадцати недель: это простая абразия — я ее проворонила!
— Что такое проворонила? — спросил офицер, который не настолько хорошо владел французским и предпочел бы, чтобы она выражалась яснее: ему надо было писать протокол, а не заметку в скандальной хронике.
— Проворонила — значит прошляпила, профукала. Прозевала — если вы не понимаете простых слов, — объясняла ему Рене, обретая по ходу повествования наглость уличной девки: она знала, что мужчины, уверенно чувствующие себя в обществе благопристойных женщин, часто теряются перед лицом подобной разнузданности, — проститутки знают это и, будучи задержаны, ведут себя в полиции развязно не только потому, что они таковы на самом деле. Нинель была в ужасе: подруга представала ей в совсем ином свете, чем прежде, перед ней разверзались бездны человеческого падения…
— Второй срок в двадцать недель, офицер, — если вы действительно хотите знать эти подробности. Мне оставалось таким образом еще семь-восемь недель, я не могла отдаляться от Лиссабона: надо было снова туда вернуться. А это в нашем мире не так-то просто. К тому же некоторые, мой врач в частности, предпочитают почему-то двадцать две недели — в это время плод уже жизнеспособен, но зато для женщины меньше опасности: его легче тянуть, он не выскальзывает из щипцов, когда его хватают за ушки. Если вас это все по-прежнему не устраивает, вы можете подвергнуть меня интимному обследованию, но учтите, я буду жаловаться английскому консулу!
Это было, конечно, рискованно: офицер сам подумывал о том же, но услышав в десятый раз слово «интимный» (а перед этим он представил себе экстрадицию плода, схваченного щипцами за голову), потерял всякое терпение:
— Никаких, как вы говорите, интимных обследований вам делать не будут. Вы не арестованы, и предпринимать против вас противоправных действий мы не намерены!.. Просто мы проверяем некоторые сигналы. И я б на вашем месте уехал из Севильи, как только кончится ваша поездка.
— Мы скоро уезжаем, — вступилась за подругу Нинель, хотя и смотрела на Рене теперь иными глазами — полными упрека и тихой печали.
— Вот и хорошо, — сказал офицер. — На этом и кончим, — и ушел — тоже не простившись и не извинившись за вторжение и причиненное им неудобство.
— Не слушай, что я наговорила про эти операции, — сказала Рене Нинель. — Мне просто не хотелось называть имени своего друга, — но та уже не знала, когда ей верить и когда нет…
Гроза пронеслась, но духота в воздухе осталась. Рене думала о том, что же они имели против нее, чем она стала им так подозрительна. Мысль о том, что они нашли рацию в Лиссабоне, отпадала сама собой, хотя и успевала нагнать страху: будь это так, с ней бы разговаривали в другом месте. Она терялась в догадках, но твердо знала одно — ей надо уходить, и чем скорей, тем лучше. Могло ведь случиться и так, что все началось здесь, а не в Лиссабоне, — тогда эти сигналы, о которых он говорил, могли полететь и туда и от рации надо было немедленно освобождаться. Но уходить надо было с достоинством, а не сломя голову: это тоже могло навлечь подозрения — и главное, не одной, а вместе с остальными, которые могли послужить ей живым щитом и заслоном. К счастью, их пребывание в Севилье и в самом деле заканчивалось. На следующий день была намечена прощальная почетная встреча с самим Франко, после чего им надлежало наутро уехать. Ее как ни в чем не бывало пригласили с остальными в штаб генералиссимуса, где делегация еще раз и в последний встретилась за чашкой чая с его генералами. Она сидела через одного с самим Франко, который и здесь произвел на нее впечатление формалиста, присутствующего в жизни телом, но отсутствующего душою: временно исполняющего некие вселенские обязанности, в которых сам не слишком заинтересован. В зале, где шло чаепитие, на стенах висели боевые карты, испещренные боевыми значками и стрелами. Она жалела, что у нее нет с собой фотоаппарата: карты были настоящие, а не нарисованные для случая — слишком уж много надо было затратить труда для подобной дезинформации…
Они собрались и всей колонной, на этот раз с пустыми грузовиками, тронулись в обратный путь. Ее спутники если и знали о ее неприятностях, то не подали виду, и, слава богу, не было Томмази, которого задержали в Севилье из-за какого-то совещания. Рене вздохнула с облегчением: этот бы не оставил ее в покое. Надо было миновать границу. Здесь ее (и никого больше) снова вызвали в отдельную комнату и обыскали с головы до ног: высыпали даже пудру из пудреницы. Испанцы ничего не нашли и передали ее с соответствующим назиданием англичанам, но те не очень-то их слушали: они не давали своих в обиду.
— Где вы жили в Лондоне? — спросили ее только, потому что в ее паспорте были английские штампы о въезде и выезде, сделанные в Москве для большей убедительности.
— В Челси, — бойко, наэлектризованная опасностью, отвечала она, хотя в Лондоне не была и о Челси имела самое смутное представление: спросили бы ее какие-нибудь подробности, она бы попала в трудное положение. Но им хватило и громкого имени — на этом проверка с английской стороны закончилась. Они снова заночевали в гостинице — двойнике той, что была по ту сторону от границы, — и здесь она во второй раз в жизни (первый был в санатории в Сочи, где она вчистую проиграла маршалу Уборевичу) играла в биллиард и выиграла одну из трех партий: то ли опасность обостряет наши чувства и способности, то ли англичанин оказался джентльменом — не в пример нашему маршалу, который нигде не мог позволить себе проигрыша…
Они ехали по известной ей дороге назад, она болтала с попутчиками, а в душе ее росла и зрела тревога. Ей как пить дать грозила слежка в Лиссабоне: салазаровская полиция работала в тесной смычке с франкистами. Может быть, ее и отпустили для того, чтобы через нее выйти на ее связи: им ведь трудно было себе представить, что она работает в одиночку. И ни на одну минуту ее не оставляла мысль о рации, которая была единственной, но более чем весомой уликой для задержания. Ее нельзя было оставлять дома, от нее надо было немедленно избавляться…
В Лиссабон приехали поздно ночью. Нанятый ею шофер развез по домам ее попутчиков и довез ее до дому. У подъезда стоял полицейский — один из тех, кого она знала, но он не вызывал теперь у нее доброго чувства. Шофер помог ей поднять вещи на этаж. Она присматривалась к нему в дороге: это был простой, располагающий к себе парень — наверняка из бедной семьи — можно было и рискнуть. Она решилась и на ломаном португальском сказала ему (они стояли в прихожей), что ей нужна помощь. То ли ее португальский испортился за время поездки в Испанию, то ли он неверно истолковал ее испытующие взоры во время путешествия и теперь, когда они остались вдвоем в прихожей, но он понял ее неверно и шагнул вперед, чтоб заключить ее в свои объятья. Она тут же охладила его пыл, сказав, что это не та помощь, в которой она нуждается, что она за рабочих и крестьян против капиталистов и ей именно в этом и нужно содействие. Запас ее португальских слов был беден, но достаточен для того, чтобы парень, зная о ее злоключениях в Испании и сопоставив их с ее детским лепетом про богатых и бедных, побелел от страха, повернулся и сбежал, забыв или испугавшись взять честно заработанные им деньги. Теперь явился новый повод для страха: выдаст или не захочет связываться с полицией? Прошла ночь, день, еще ночь — она сидела дома, никто за ней не приходил: видно, он решил не ввязываться в опасную историю, которая могла затянуть в себя как виноватого, так и доносчика. Чтоб идти в полицию, тоже необходимо мужество.
Эта беда миновала, другие остались и не терпели промедления. Нужно было освободиться от рации, так трудно ей давшейся. Она разобрала ее, сложила тяжелые и громоздкие части в чемодан, который сразу же оттянул ей руку массивным железом трансформатора. Научившись в прихожей помахивать им, словно в нем не было пуда веса, она вышла на улицу и отправилась на прогулку в сторону речного катера, ходившего с экскурсией по Тахо: с него можно было нечаянно и по возможности незаметно (под мостом) выбросить чемодан за борт. Чтобы удостовериться в безопасности и в свободе перемещений по городу, она решила размяться, походить по улицам — останавливаясь возле витрин и в эту минуту осторожно поглядывая назад, откуда пришла. Она сразу же увидела слежку. За ней, не особенно прячась, ходил мужчина довольно элегантного вида, в коричневой паре и в белой рубашке с цветистым галстуком. Он делал вид, что не смотрит в ее сторону, но этим выдавал себя всего более: чего ради он на всех глазеет, а от нее отворачивается? Она села на катер, он за ней — правда, не на корму, где расположилась она, поставив чемодан рядом, на скамейку, а в носовой ч