История моей матери. Роман-биография — страница 127 из 155

— Но запах в духах — главное, Яков, — не выдержала Ксения: она хоть и была директор (и, говорят, властный и неумолимый в отношении неугодных ей подчиненных), но все-таки женщина и не могла пройти мимо такого высказывания. — Хотя, — тут же поправилась она, потому что Яков и на нее уже воззрился с недоумением, — и я считаю, что наши духи лучше. Я лично пользуюсь только «Красной Москвой».

— Ну конечно! — воскликнул Яков, который сам никакими духами не пользовался и не смог бы отличить «Шанель» (если бы она тогда была) от «Тройного одеколона». — Мы-то работаем не за страх, а за совесть, а они гоняются за капиталистической выгодой!.. Ну ладно, — как бы одумался он и поглядел на Виктора с последним неприязненным чувством. — Где Жоржетта? Она нам приготовила сегодня что-то особенное. Торт в три яруса, с тремя видами начинки!..

Рене хотела тут сказать, что французы хоть на что-то да бывают способны (она не любила, когда ругали французское), но попридержала язык: ей не хотелось дразнить Якова — можно было нарваться на идейную отповедь, которая не украсила бы застолья.

Жанна в такие диспуты не ввязывалась: знала, что это опасно, — многие родители ее одноклассниц были репрессированы, и сами они вскоре после этого ушли из школы. Ей только не нравилось, что Яков не разрешает, чтоб к ней ходили ее приятели: в доме не должно быть посторонних, передавал он через Элли и неукоснительно следил за этим. Рене попыталась заступиться за сестру, но Яков был непреклонен: такова установка Управления. Это была правда и ложь одновременно: правило действительно существовало, но никто не думал слепо ему следовать — могли не пустить в дом человека с улицы, но чтоб одноклассника дочери? Яков не хотел видеть незнакомых в доме, словно они чем-то ему угрожали. Странное дело — он находил здесь союзницу в лице Жоржетты, которая тоже не любила чужих, подозревая в них воров и грабителей — таково было, увы, ее представление о большей части русских.

Была еще Инна — постоянный немой укор жизни, обидевшей ее, и семье, ее приютившей. Рене так и не смогла ни подобрать к ней ключей, ни подольститься и скоро оставила эти затеи. Инна дружила только с Жанной, с которой ходила в одну школу. К Рене она относилась отчужденно, к Жоржетте безразлично, отца почти не видела — как и все в этом доме. Он не уделял ей большего, чем другим, внимания: выполнял роль главы семейства и старался относиться ко всем ровно и справедливо — на другое у него не хватало времени. Мать Инны работала геологом под Воркутой и жила на поселении. Однажды она пригласила к себе дочь, та прожила у нее лето, но из дома не выходила и вынуждена была осенью вернуться в те же стены, где повела прежнее безрадостное существование — самим унынием своим, казалось, стремясь досадить семье, к которой не хотела ни примкнуть, ни даже привыкнуть.

В апреле 1939-го родился автор нынешнего повествования. В последний месяц перед родами Рене читала «Войну и мир», ей захотелось назвать сына Андреем — в честь полюбившегося ей князя, но Яков, считавший себя знатоком в части всех определений и наименований, настоял на том, чтобы ребенка нарекли Самуилом: в честь его брата-коммуниста, погибшего от рук фашистов в застенках рижской полиции — так почтили память семейного героя. Странное дело: вопреки тому, что говорят о евреях, Яков был довольно безразличен к родным и почти не вспоминал их: мать, братьев, сестер, оставшихся в Латвии, и их многочисленное потомство, которого в глаза не видел. Повидаться с ними долгое время не было возможности, но в 40-м, когда Прибалтику освободили (хотела она того или нет), он не нашел времени, чтоб навестить мать, которую не видел с 1919-го. Правда, он был тогда особенно занят, не вылезал из Управления, командировки сменялись одна другой, время было горячее, но все-таки — мог сыскать время для матери… Рене казалось иной раз, что он и к ней относится с холодком, не испытывает сыновней любви и преданности, и ей становилось не по себе: это не умещалось в ее сознании. В 1941-м в Прибалтику вошли немцы — вся семья Якова, как и другие евреи Тукумса, была уничтожена руками фашиствующих латышей-айсзаргов: немцы старались делать эту работу чужими руками. Яков так их и не увидел, но никогда, кажется, не упрекал себя за это. Теперь только старший сын напоминал ему своим именем утраченных близких — может, поэтому он и назвал его так, а не потому, что брат был героем-подпольщиком? А может быть, и имя Элли напоминало ему древнего еврейского Бога? Во всяком случае, с именами (так же, как и со временем) у него были свои, сложные отношения.

Между тем рождение ребенка, как это всегда и бывает, внесло перемены в расклад семьи — в соотношение сил, как любил говорить Яков. Теперь кроме одного деспота появился второй, крикливый и надсадистый, чьи требования надо было выполнять в первую очередь. Все повеселели — даже Инна стала подходить к колыбельке и с любопытством в нее заглядывать, а Жоржетта, та и вовсе встрепенулась, очнулась от спячки, зажила полной жизнью, засуетилась над новорожденным — нашла наконец себе применение. Что касается Рене, то она была на верху блаженства…

В 1939-м Германия напала на Францию и в считанные недели ее завоевала: французская армия не была готова к сопротивлению ни материально, ни нравственно. Жоржетта читала теперь не «Юманите», а французский листок, издаваемый Московским радио, и делала это без обычных комментариев, а лишь молча задумываясь. То, что делала до сих пор ее дочь, и то, чего она никогда не понимала, обрело вдруг насущный, тесно связанный с ее жизнью смысл: она ни за что бы не хотела оказаться сейчас под пятой Гитлера. Она и к России стала лучше относиться — не настолько, впрочем, чтобы учить русский: для этого была слишком упряма и несговорчива.

Известный договор о союзе с Гитлером привел всех в замешательство. Яков, к которому обращались за разъяснениями, вначале отшучивался, говорил, что это вопрос высокой политики, что простым смертным в нем не разобраться, но потом, побывав на каком-то инструктаже, сказал одной Рене — перейдя для этого на немецкий, на котором они говорили, когда не хотели, чтобы их поняли другие, — что дело не так просто, что альянс может затянуться и стать надолго основой нашей политики: западные державы не хотят с нами договариваться, и нам не остается ничего другого. Была ли это деза, то есть дезинформация, введшая в заблуждение даже Якова и рассчитанная на то, что дойдет до ушей Гитлера, или Сталин и в самом деле так думал, Рене не знала, но в этот раз она не выдержала, взбрыкнула:

— Нельзя же договариваться с больным — от него можно и заразиться! — У нее фашизм по-прежнему связывался с болезнью: с красной пятнистой сыпью на рукавах и черными язвами свастик — она не зря пошла в медики.

— Ты считаешь, мы уже заразились? — закинул удочку муж, высоко подняв одну из бровей и кривя рот в неопределенной усмешке.

Она пошла на попятную, но, отступила с боем:

— Я, Яков, ничего уже не считаю. Для того чтобы что-нибудь считать, надо много знать, а я теперь не у дел — рядовая обывательница!

— Я же тебе рассказываю, — усмехнулся он, она смолчала, а он признал: — Положение в самом деле щекотливое. Нам велено о нем не распространяться…

2

В июне 1941-го началась война, многими ожидаемая, но от того не менее неожиданная; она все расставила по местам, обесценила прежние обиды и заслонила их настоящими бедствиями и трагедиями. Яков перестал говорить о мировых проблемах коммунизма — теперь на его столе лежала большая карта страны, на которой он булавками и значками обозначал и перемещал картину военных действий. Они быстро продвинулись во внутренние области страны и к октябрю приблизились к столице. Женя-археолог одним из первых записался в народное ополчение и погиб в нем. Москву начали бомбить с воздуха. В доме жили старшие офицеры Разведупра: Яков успел получить квартиру здесь незадолго до ухода из Управления — жильцы по очереди дежурили на крыше: тушить зажигательные бомбы; женщины тоже принимали в этом участие. Рене не помнила, чтоб на крышу дома упала хоть одна зажигалка, но зато познакомилась здесь ближе со своими соседями. Ей запомнились в особенности разговоры с генералом-танкистом Рыбалко, впоследствии известным маршалом. Это был обаятельный, умный, лукавый украинец — невысокого роста, приземистый, который, казалось, в самом коренастом теле своем черпал неизменное шутливое добродушие. Он рассказывал ей о встречах со Сталиным. Сталин знал его с Гражданской войны, Рыбалко был вхож к нему и пользовался его доверием. Личность вождя, окруженная общим почитанием и почти обожествляемая, привлекала тогда к себе все умы, и любые касающиеся его частности представлялись значительными, почти пророческими. Рыбалко говорил, что у Сталина есть большая черная тетрадь, в которую он вносит впечатления от людей и факты, имеющие, на его взгляд, отношение к их характеристике. В эту тетрадь попадали все, с кем он сталкивался лично, а знал он многих — к примеру, всех командиров дивизий. Проверяя свои впечатления, он спрашивал других об интересующих его людях, но соглашался, кажется, только тогда, когда подтверждалось его мнение, которого он почти никогда не менял, хотя и ошибался, как все смертные. Так он упрямо считал «пройдохой» одного честного человека (Рыбалко деликатно не говорил, кого именно) — сколько ни пытались убедить его в обратном. Веря своим «ощущениям», он сам не терпел, когда другие ссылались на впечатления: «Впечатления, товарищ Рыбалко, вещь невесомая, дайте мне факты», — но и факты, если они ему противоречили, отметал как несущественные, сердился, что ему докучают пустяками и выдумками, высмеивал собеседника и оставался им недоволен — хорошо, если в тетради, на отведенной для того странице, не появлялось тогда многозначительной пометки вроде «легковерен, ненадежен», которая могла сыграть с ним злую шутку впоследствии. Кто знает (Рыбалко не говорил этого вслух: для этого он был слишком осторожен, но это вытекало из им сказанного), сколько людей пострадало от репутации, записанной в этом зловещем черном кондуите, — человека, привыкшего решать все вопросы мира, большие и малые, самостоятельно и в одиночку и с