История моей матери. Роман-биография — страница 13 из 155

Ответы ее: вопреки смыслу слов — звучали задорно и почти насмешливо. Класс принял их поэтому за скрытую издевку и одобрительно заерзал на стульях: решили, что пришла новая озорница и забавница.

— А комедии — нет? — спросил на всякий случай месье Пишо.

— Нет. Что над людьми смеяться? Я этого не одобряю.

Класс засмеялся. Теперь и месье Пишо уверовал, что над ним потешаются и водят его за нос. Но поскольку придраться было не к чему: все было в высшей степени чинно и благообразно — он решил ничего не заметить, но отступить в тень и переключиться, в целях маскировки, на собственную персону.

— А я вот — наоборот, комиком стал. Гримасы корчу, а они хохочут. Так ведь, Селеста?.. Где она?.. — Он снова поискал по рядам, нашел союзницу, неудачно прошелся на ее счет: — Это ты? Я тебя не узнал. Вон какая за лето вымахала!

Это была фамильярность, непозволительная даже для шута, которого он сейчас разыгрывал. Селеста возразила:

— Не вымахала, а выросла, месье Пишо.

— Какая разница? Это синонимы.

— Пусть синонимы, но вымахивают пусть другие. А я расти буду.

— И дальше?.. — но Селеста оставила без внимания новую скабрезность и пренебрежительно отмолчалась. Это была рослая, преждевременно созревшая блондинка, бывшая здесь верховодкой. Учителя любят таких: они для них как бы рупор и лицо класса — с ними можно вести переговоры, но можно и нарваться на отпор, на мелкие неприятности.

— Ладно. И здесь не нашел сочувствия. — И снова оборотился к Рене, по-прежнему его интересовавшей. — Что ты такое про бездны Паскаля говорила? На экзамене. Говорят, слезу у мадам Шагрен прошибла. Расскажи и им тоже. Они ж, небось, не знают. Хотя проходили… — и глянул на нее вопросительно, а на остальных — с легкой каверзой. — Что там за бездны? На ровном месте?

Рене примолкла. Она почувствовала подвох, но отступать было некуда.

— Своими словами рассказать?

— А чьими же?

— Паскаля. Лучше все равно не скажешь, — и стала читать нараспев, вначале несерьезно, почти шутливо, затем невольно разволновалась, и голос ее задрожал и напрягся: «Человек — всего лишь тростник, слабейшее из созданий, но это тростник мыслящий. Чтобы уничтожить его, не надо всей Вселенной: достаточно дуновения ветра, капли воды. Но пусть Вселенная уничтожит его — человек все равно выше ее, потому что знает, что расстается с ней и что слабее ее, а она этого не знает…»

— Про тростник — хорошо. Они должны это знать, но все равно полезно лишний раз послушать. Наизусть шпарит, — сказал он классу с видимым удовольствием.

— Времени было много — вот и выучила, — сказала Рене.

— Нечего было делать и выучила, — неточно повторил он, запоминая. — Давай теперь про бездны.

— Бездны я сама с тростником сопоставила. Это мое изобретение.

— Да ну?! — совсем уже удивился он. — И как они звучат вместе?

— Сейчас скажу… Рассуждение про тростник кончается словами: «Итак, все наше достоинство — в способности думать. Только мысль возвышает нас, а не пространство и время, в которых мы ничто. Постараемся же мыслить верно — в этом основа нравственности…»— и примолкла, раздумывая над продолжением.

— Хорошо — будем мыслить правильно, — повторил он, следуя за этой хорошо известной ему мыслью, — в этом основа морали. — Скептик и атеист, он понимал всю таящуюся в этих словах пропасть сомнения, и это-то и вызывало в нем удовольствие, которым он не мог поделиться со своими слушательницами. — А бездны где? Ты же к ним нас подвести хотела? Где связь? — подторопил он ее, потому что был нетерпелив и непоседлив.

— В том, что человек должен, но не может мыслить правильно. Так он сам пишет в отрывке о двух безднах. — Рене поглядела на него с особой проницательностью и стала, приблизительно уже, читать на память Паскаля: — Перед нами две бесконечности. Одна огромно большая, другая беспредельно малая. Человек находится между ними, между двумя крайностями. Он может наблюдать и понимать только то, что окружает его и лежит перед его глазами, что близко ему размерами. Середина — наш удел, нам не дано преступить границ, предназначенных нам природой. С одной стороны, все достоинство в мысли, с другой — не познать непознаваемое. Где выход? Нет выхода, — с грустным разумением сообщила она ему и снова прочла на память: «Начни человек с самого себя, он бы понял, что ему не дано выйти за собственные границы. Мыслимо ли, чтобы часть познала целое?..»

— «Чтобы часть познала целое!» — вскричал учитель. — И опять наизусть! — Это дословное цитирование в особенности вывело его из себя: взволновало его заскорузлое сердце — вместе с дрожащими струнами ее голоса. — Все! Я тебе за год вперед отлично ставлю — только не читай нам больше всего этого!

— Почему? — возразила Селеста, которой и Паскаль, и Рене понравились. — Можно и почитать. Хоть знать будем.

— Видишь, еще и помогать мне будешь, — сказал Пишо — уже потише. — Ты, небось, преподавателем литературы хочешь стать?

— Почему? — Рене не думала о таком будущем.

— А кем ты еще можешь быть? — с неожиданной сухостью спросил он. — С такими восторгами и с таким происхождением?.. «Человек должен, но не может мыслить правильно.» Этим обычно кончают жизнь, а ты, Рене Марсо, ее начинаешь. Хорошо, если преподавателем литературы станешь. Иначе добром это не кончится…

После урока девушки обступили Рене, сидевшую до этого особняком на отдельной парте.

— Ловко ты его поддела, — похвалила Селеста, одобрительно глядя на нее. — В лужу посадила. Он сам Паскаля не знает — если и знал когда, то забыл давно. Пыжится, а толку мало.

— Мы его не любим, — подтвердила и другая, Пьеретта. — А я про Паскаля ничего не слышала. Надо почитать будет. У меня дома должен быть. У родителей целый шкаф литературы. Только не читают.

— Нужно правильно мыслить, — протянула третья, Летиция: она на следующем уроке пересела к Рене, чтоб рассказать ей о своей любви к мальчику, который старше ее: все остальные об этом слышали. — А как тут мыслить, когда в голову целый день одно и то же лезет.

— И что тебе в голову лезет? — Пьеретта прекрасно знала, что именно, но решила познакомить ее таким образом с новенькой.

— Пьер, конечно! — Летиции был настолько приятен предмет разговора, что она готова была говорить о нем с утра до вечера.

— Как вы целуетесь?

— Если бы! Я бы не против. Хуже в тыщу раз!.. — И поскольку все ждали, поведала: — Как он после меня к другим женщинам идет. К нехорошим.

— К проституткам, что ль? — Селеста любила называть вещи своими именами. — Да он сдрейфит сто раз, прежде чем подойдет к такой.

— А ты откуда знаешь? — ревниво спросила та.

— Что ж я, его не видела? Смотрела, как вы возле школы стояли. Он сюда-то боится войти — не то что в бордель.

— Куда?! Ой какие ты слова говоришь! — скривилась та. — Теперь только о нем думать и буду!

— Нашли что обсуждать, — сказала Пьеретта, не глядя на Рене и уже не скрывая иронии. — Тебе сказано: думай правильно — в этом твое счастье.

— Для счастья, положим, маловато, — признала Селеста. — Думай не думай, а если денег нет, ничего хорошего не надумаешь.

— Да и кто решать будет, — сказала четвертая, самая разумная из них и самая рассудительная, — правильно я думаю или нет? Если месье Пишо только.

— Для этого учиться надо, — полушутя-полусерьезно возразила Рене. — Книжки читать. — Девушки потупились и примолкли. — Я сюда учиться пришла, — сказала Рене с вызовом, будто кто-то оспаривал у нее это право.

— Все сюда для этого пришли, — возразила Селеста. — Что тут еще делать? — А другая, до того не проронившая ни слова, спросила невпопад, или у нее это вырвалось:

— Зачем тебе это? Бедная, что ли?

Ее одернули, подруги обменялись с ней выразительными взглядами, ничего вслух не сказали, но взгляды их были красноречивее, чем ее случайная обмолвка…

8

Дома успехи ее были приняты с гордостью, хотя и без излишнего восторга. Родители промолчали, когда она объявила им о поступлении в лицей: дочь уходила в чужие, неведомые края, и у них не находилось слов ей в напутствие. Жоржетта подошла, правда, пару раз к новым учебникам, взяла их с осторожностью и даже опаской, будто они вышли из-под другого печатного станка, нежели прежние, открыла, попробовала вчитаться, отложила эту затею. Жан вообще не брал книг в руки — этот торчал после работы в кафе и на улице, был на людях, там говорил и слушал, и ему не нужно было ничего другого.

Он продолжал брать Рене на свои cходки — называл ее теперь «моей падчерицей-лицеисткой». Жоржетта была этим недовольна. Вначале она, по обыкновению своему, молчала — только неприязненно супилась, затем не выдержала:

— Может, ты оставишь ее в покое? Она еще уроков не выучила.

— Да у нас сегодня ничего не будет. Обсудим только план работы на год. И бутылочку раздавим. — Жан почувствовал себя виноватым и попытался таким образом отшутиться. Жоржетта не поняла, вспыхнула:

— Ей и пить с вами?

— Да ты что, мать?! — искренне удивился он. — Что ты говоришь вообще? Мне бумагу надо завтра отослать. А я строки не могу сочинить. Говорить — пожалуйста, хоть с утра до вечера, а писать — баста, тормоз… Пусть сама решает, идти или нет, — сказал он затем, не желая брать на себя всю полноту ответственности. — Она уже взрослая.

— Я хожу туда не потому, что меня Жан зовет, — сказала Рене матери, и та уставилась на нее в недоумении. — Я тоже считаю, что за права рабочих нужно бороться.

— Видишь, как мы ее распропагандировали! — обрадовался отчим. — Она вообще молодец — я ее недооценивал…

Матери это все не понравилось, но она, будучи самолюбива и обидчива, больше в их дела не вмешивалась.

Между тем Рене не только думала, что надо бороться за свои права, но и считала, что Жан и его приятели не спешат с этим: много говорят и мало делают, а иногда просто ищут повод для выпивки. В ней с возрастом проснулось нетерпение, требующее поступков и не удовлетворяющееся словесами. Это и привело ее к событию, которое повлияло на все последующие в ее жизни. Поначалу оно представлялось незначительным, но так устроен белый свет, что наибольшее влияние на нашу судьбу имеют именно такие, относительно невинные, наши действия. Всему причиной была еще и ее чрезмер