История моей матери. Роман-биография — страница 131 из 155

олай, послужишь! Все хотели у других взять, а самим не дать ничего. Не вышло! Лакеи в двадцатом году отошли!.. — и так далее, хоть два часа без передышки.

Про лакеев это была любимая ее присказка. Когда ее спрашивали, почему именно в двадцатом, она говорила нечто уклончивое, умолкала или распространялась вбок далее. Она вообще не любила отвечать на вопросы: ее разветвленная, свободно текущая речь не терпела насилия над собою. Спросили бы вы ее, как она сама относится к только что описанному ею раскулачиванию и конфискациям имущества, она ни за что бы не ответила, а рассказала бы что-нибудь про милиционеров: как они отправились однажды на подобное дело, как один, пьяный, свалился с телеги и как едущая обратно, уже груженная повозка непременно бы его переехала и раздавила, если б лошадь не остановилась и не привлекла ржанием общее внимание: лошадь была с малых лет ее любимым животным. От нее не могли добиться и простого ответа о том, сколько ей лет и какого она года (ей было лет тридцать) — вместо этого она плела что-то про сельского писаря, который был вечно пьян, путал цифры и полдеревни оставил без имен, фамилий и дат рождения. Недалекие люди над ней смеялись, более умные, если было время, слушали, филологи жалели, что с ними нет магнитофона (это было позже, когда они появились, но Дуся за это время нисколько не переменилась). Ее память на мелочи была невероятна и внушала сомнения: не выдумывает ли для большей убедительности, но она слишком часто оказывалась права: она одна знала, что где лежит и в каком году и месяце, в какой день и час совершилось то или иное событие, — она была семейным летописцем и архивариусом. Она была верующей, ходила украдкой в церковь, прятала под матрасом в темной комнатке-кладовке, где стояла ее кровать, дешевые иконки и листки с молитвами — засаленные, переписанные от руки или отпечатанные на неисправной машинке. Она была предана семье и в особенности младшему Сергею, вместе с которым вошла в дом, относилась к нему как к своему ребенку — только что не кормила грудью, неохотно уступала его для этого Элли — остальное же все делала сама и не вполне доверяла самой матери. Она была неугомонна и не знала усталости: каждый день вставала раньше других и каждое воскресенье замешивала с утра тесто — месила его три часа вручную — затем пекла деревенские пироги с капустой, маком, луком и яйцами, другой начинкой или просто пустые лепешки и сладкие шанежки, которые были всего вкуснее, так что по воскресеньям вся семья только о пирогах и думала: с чем они сегодня будут — и каждый просыпался с дивным духом поднявшегося пирога, идущим из кухни, где она была полной хозяйкой. С ее появлением семейство, начавшее хромать на обе ноги после ухода Жоржетты, вновь ожило и обрело устойчивость — повторялась старая сказка о мужике, прокормившем двух генералов.

Жоржетта и ушла отчасти потому, что пришла Дуся. В одном доме не может быть двух и более хозяек, а она отнеслась к вторжению незнакомки со свойственной ей настороженностью и подозрительностью. Самик был на ее попечении и, стало быть, на ее стороне — он объединился с ней в борьбе против незваной гостьи. Они стали изводить ее тем, что в ее присутствии говорили только на французском и так, что и глухому было ясно, как они иронизируют. (Старший сын благодаря Жоржетте до пяти лет говорил чаще по-французски, чем по-русски, так что ему ничего не стоили такие розыгрыши.) Но когда Дуся после очередного языкового конфликта беспомощно расплакалась, старший, отличавшийся иной раз чувствительностью, зарекся изводить ее дальше и оставил Жоржетту без союзника. Вскоре после этого она и уехала.

Что касается Якова, то его настроение с приходом Дуси заметно улучшилось: жили они душа в душу, она называла его «хозяином». Он, правда, позволял себе иной раз шутить относительно ее веры и укорял христиан, и с ними заодно и ее, что они не могли выдумать собственного бога: заимствовали его у евреев, но Дуся, надо отдать ей должное, до таких диспутов не опускалась и спокойно выдерживала его подначки. Равновесие в душе Якова восстановилось потому, что теперь в его доме было если не две жены, то две женщины: высокообразованная для общества, для гостей и, за неимением лучшего, для постели и вторая — для всего прочего, ведавшая домашним хозяйством: две любви, земная и небесная. То же было, наверно, и в доме его родителей, где мать писала романы, а всем остальным занимались бонны и гувернантки: известно, что возвращение в прошлое успокаивает нас и благотворно влияет на нашу психику. Дуся вносила в семью умиротворение еще и своим неистощимым добродушием и спокойствием, будто пришла уже к тому к пределу, когда для себя ничего не нужно (хотя своего у нее ничего не было), а Рене была, так сказать, в постоянном поиске, что не всегда приятно супругу, давно нашедшему себя в жизни и ждущему после работы отдохновения. Конечно, подобное разделение обязанностей и опасно: требования с годами меняются, материальная сторона может возобладать над духовной и иногда лучше скакать на одной ноге, чем ходить на обеих, — но пока что все были довольны.

Кончилась война, наступил мир, внеся успокоение в умы и дав стране гордость за победу в опасной схватке. Пошла нормальная жизнь. Рабочие будни, когда и Яков и Элли были заняты с утра до вечера — каждый своим делом, перемежались нечастыми праздничными приемами гостей: Яков тогда оживлялся и делался, по обыкновению своему, весел и обаятелен. Приходили одни и те же люди: Иванова с детьми, Вадимом и Ириной; Вадим был военным моряком и обожал обоих Брониных за их героическое прошлое, а Яков был для него, в отсутствие отца, образцом для подражания. Был некто Партигул, занимавший высокий пост в Центральном статистическом управлении, — еврей с таким сложным именем и отчеством, что сама супруга звала его по фамилии; с ним Яков обменивался новостями: излагал ему внешнеполитическую обстановку, а Партигул ему в ответ — внутреннюю экономическую. Яков был настроен всегда оптимистически, а тот на все смотрел с известной долей пессимизма, но оба были конечно же настоящими большевиками. Был наконец брат Якова Лазарь, банковский деятель, переехавший в Москву из Харькова: большой специалист своего дела, а в быту шутник, не говоривший за столом о делах, а любивший рассказывать анекдоты. Хоть он и занимал крупный пост в одном из головных банков, но дома им управляла его жена Ольга Ефремовна, которой он всецело подчинялся; у той была дочь Мила с приятным во всех отношениях мужем Володей: оба прошли фронт, но сохранили природное жизнелюбие и веселость.

Были, словом, материальное благополучие, свой круг знакомств и даже видимость светской жизни — все шло как по маслу. Но для Рене любое благополучие всегда было ненадежно и даже сомнительно.

4

Ее счастье имело свойство быть непродолжительным. В 1945-м году Ланг вернулся в свой Ленинград, и в клинике все быстро переменилось. Ланг неспроста уехал к себе: несмотря на авторитет и высокое положение (он лечил членов правительства), в институте он наталкивался на глухое неприятие и не сжился с профессорским составом, где тон задавали далеко не лучшие. На его место пришел Смотров, приведший с собой ближайших сотрудников. Клиника сразу оценила разницу между врачом-ученым и чиновником от медицины. Главная забота нового главы клиники состояла в том, чтобы не попасть в трудное положение и избежать ответственности: будто его однажды так напугали, что он до сих пор боялся собственной тени. Вместо ярких, поучительных обходов пошли серые бесцветные, на уровне среднего врача, обсуждения больных в их присутствии: что сделано и что еще можно и нужно сделать, чтобы застраховаться от неприятностей. Это наводило тоску и на больных, и (на первых порах) на докторов, привыкших к разборам Ланга. Не зная, что у больного, Смотров открыто в этом признавался и не находил ничего лучшего, как собрать консилиум с привлечением других клиник: «Чтобы разделить ответственность», — говорил он, и это стало лозунгом нового правления. Люди чувствовали перемены и на глазах Рене тоже менялись, чтоб поспеть за новым руководителем: наша способность к перелицовкам бывает удивительна в таких случаях. Вскоре мало кто уже тосковал по прежнему профессору, но зато появилась невозможная при Ланге житейская непорядочность, опасная в любом деле, а в медицине в особенности.

Все это она сразу увидела и отметила про себя, но испытала в полной мере лишь тогда, когда дело коснулось ее лично. Прозрение ее наступало все-таки не сразу, а ступеньками — она была доверчива и не знала меры человеческому коварству: покойный Урицкий не зря выговаривал ей за это. Однажды в ее палату поступила старая женщина, мать сотрудницы института, «из своих»: доверие в таких случаях и почетно, и обременительно, но она от таких больных никогда не отказывалась. Она посмотрела больную, нашла у нее выпотной плеврит, произвела пункцию, написала историю болезни, сделала назначения. Ассистент клиники, которой она по субординации подчинялась, посмотрела больную и ее записи, согласилась с ними и сказала, чтоб она направила ее после пункции на обычное в таких случаях рентгеновское обследование. Больная вернулась с рентгена, легла и ночью неожиданно скончалась. На следующий день ассистент обвинила Рене в том, что та послала ее на рентген, хотя ее нельзя было трогать. Рене так и подпрыгнула: «Но вы сами мне это сказали?!» «Я вам ничего не говорила!»— был жесткий ответ ассистента. Это «я вам ничего не говорила» поразило Рене в самое сердце, но и научило уму-разуму: отныне она требовала от старших товарищей, чтобы они делали письменные распоряжения в истории болезни, а без этого она будет вести больных так, как считает нужным, и будет отвечать за свои поступки, что, конечно, не прибавило ей любви руководителей. Служебного разбора и неприятностей в этот раз не было, но дочь больной, встречаясь с Рене на лестницах в институте, смотрела на нее как на виновницу смерти матери: ассистент успела рассказать ей про рентген и представить его причиной смерти.

Особенно противно было то, что больная умерла конечно же не из-за похода в рентгеновский кабинет: смерть слишком важная персона, чтобы являться к нам по таким незначительным причинам, — просто ассистенту было выгодно представить дело таким образом, или же она испугалась, что кто-то другой обвинит ее в ненужном обследовании, и она решила опередить события. Все дело было в том, что умерла родственница сотрудницы, а репутация в таких случаях страдает в особенности, потому что новость и ее верное или неверное истолкование быстро распространяются по институ