История моей матери. Роман-биография — страница 138 из 155

Кременчуг был большой город с заводами, учебными заведениями и социал-демократической ячейкой, имеющей не одну сотню членов и устраивающей, несмотря на военное время, регулярные сходки, — обычно под прикрытием каких-нибудь благотворительных обществ или товариществ. Среди ее организаторов и ораторов выделялся Моисей Файнберг. Он был и тогда уже широко известен во всем северо-западном регионе страны, а после революции стал бы, без сомнения, заметной фигурой российского масштаба, если бы не ранняя смерть от туберкулеза, не позволившая ему дождаться недолгого триумфа и спасшая от последующего уничтожения его недавними единомышленниками. Он и стал совратителем юного Янкеля, который, впрочем, и без того был готов к принятию новых истин: юность не любит повторять зады старого, но жаждет нового. Файнберг говорил легко, доходчиво, и на лице его играла убедительная улыбка, которая больше всего нравилась шестнадцатилетнему юноше: не суровая проникновенность взора, как у отца, а общедоступное всеведение победителя. В его изложении все было просто, он будто нарочно выделял ясные истины и отметал запутывающие дело сложности: рабочий класс велик числом, умением и организацией, правящий класс, состоящий из жадных ворюг и выжиг, давно прогнил и едва ли не сам чувствует свою обреченность, все решает соотношение сил, а оно в нашу пользу. Как иллюстрация этого рядом с ним всегда были двое рабочих подтянутого, мускулистого вида, сопровождавшие его на митингах, — охрана, которую рабочий комитет давал своему золотому рупору на случай драк и физических посягательств на его личность, чем иногда кончались его выступления. Эта демонстрация силы, идущей в паре с победоносной мыслью, особенно нравилась Якову — не потому, что он не верил в мысль без силы, а потому что последняя хорошо дополняла первую и была ей надежной опорой. Рабочим нечего терять — завоюют же они весь мир и не для того, чтобы, в свою очередь, разбогатеть, а чтоб установить на земле царство свободы и справедливости. Яков и его молодые друзья слушали его, и чем проще были обещания и посулы, тем больше они им верили, потому что молодости свойственна вера в несбыточное — погоня за ускользающей Жар-птицей. Яков поверил в марксизм сразу, с полуслова, почти заочно, но для порядка, как сын раввина, окунулся в чтение книг, обязательных для вступающего в партию. Он читал Маркса и Энгельса в немецких подлинниках, и это чтение лишь подтвердило истины, которые он уже успел постигнуть. Более того, он, как и тогда, когда читал Тору, находил здесь места, на которые, как ему казалось, никто прежде не обращал внимания, а он заметил, и с тех пор уверовал в свое особенное знание марксизма, которое дается не всем, а лишь тем, кто читает эти книги с особым проникновением. Вскоре он сам уже мог выступать и говорить с кафедры и быстро привлек к себе внимание живостью, занимательностью и бойкостью своих речей — такой, с какой говорили, наверно, после Христа его апостолы. Руководители ячейки приметили его и стали брать с собой на трудные участки — там, где были влиятельны меньшевики, эсеры и сильные в этих местах бундовцы.

С последними у Якова произошел разговор, сильно повлиявший на все последующее в его жизни. Бунд был еврейской социал-демократической партией, объединявшей в своих рядах преимущественно евреев и ставящей в своей программе наряду с общероссийскими специально национальные требования. Однажды один из руководителей местной бундовской организации явился на сходку, зная, что на ней будет выступать Яков. Участия в прениях он не принимал, но сразу после окончания выступления, когда оратор, еще возбужденный и окрыленный собственной речью, стоял в окружении слушателей, жаждущих не то спросить у него о чем-нибудь, не то с запозданием высказаться, подошел к Якову, дождался, когда кончилась эта сверхурочная часть всякой публичной речи и самый дотошный из слушателей остался более или менее удовлетворен разъяснениями докладчика, и, в свою очередь, обратился к Якову. Тот решил, что перед ним очередной любитель поговорить и помахать после разговора руками, и обратил к нему благожелательное лицо, в котором поучительный прищур потомственного раввина смягчался и скрадывался демократической улыбкой нового толка.

— Я что-то не так сказал? — спросил он, допуская на словах свою вину, которую должен был опровергнуть в последующем, но бундовец только улыбнулся в ответ на эту приманку.

— Почему? Все так. Все одно за другим — как из водопроводного крана… Я с удовольствием слушал вас, — поспешил прибавить он, потому что Яков мог принять его слова за насмешку. — Выступать вы умеете, но я бы хотел поговорить с вами о другом, по существу дела…

Бундовец был старше его и тоже, видно, умел при необходимости брать на себя роль вожака и выступать с трибуны, но на этот раз у него была другая задача.

— Давайте по существу дела, — согласился Яков, взглянув на него с иронией. — Оно у меня со словами не расходится.

— Это в вас и привлекает. Вас ведь Янкелем зовут?

— В последнее время я зовусь Яковом. Это упрощает мне контакт с русскими слушателями.

Бундовец озадачился.

— А как с еврейскими? Якова они тоже своим признают, но Янкель им как-то ближе?.. — и глянул испытующе на юношу.

Яков насторожился: он уже понял, с кем имеет дело и о чем пойдет речь, и у него были готовы ответы на вопросы, которые должны были последовать далее.

— Как вы относитесь к положению еврейских рабочих в современной России?

— спросил бундовец. — Не кажется ли вам, что должна существовать отдельная партия, специально занимающаяся этими вопросами, — помимо мировых, которыми занимаются все социал-демократии вкупе. Да что далеко ходить? — риторически спросил он. — Партия такая есть, называется она Бундом, вы о ней прекрасно знаете, и мы удивляемся, почему вашей ноги не было до сих пор в нашем доме.

— Я считаю, — отрезал Яков, — что интересы еврейского народа тесно связаны с интересами всех других народов России, включая русский, что делить партии по национальному признаку означает ослаблять силу единого социал-демократического движения. Вопросы еврейства решатся сами собой после мировой победы революции, — и поглядел на него с тем самым раввинским прищуром, в котором уже не было ничего демократического.

— Да мы тоже так считаем, — не стал спорить мудрый бундовец. — В далекой перспективе. Только когда она, эта революция, будет?

— Скоро, — успокоил его Яков.

— Вы так считаете? А у нас на Украине говорят: пока солнце взойдет, роса очи выест… — На сей раз не стал спорить Яков: не захотел вступать в перепалку с представителем партии, которая в настоящую минуту числилась их союзницей, но по сути была лишь временной попутчицей. — Посмотрите, — продолжал уговаривать тот, неправильно расценив его молчание, — в разных странах свои национальные рабочие партии…

— Которые запятнали себя участием в мировой бойне! — не выдержав, вскипел Яков.

— Ничего, они поправятся, — уверенно предрек тот. — Все ошибаются, один Бог без греха… — и мельком глянул: что тот думает на этот счет, но Яков и глазом не повел. — Найдут общий язык — уже есть свидетельства в пользу этого: о циммервальдской конференции вы конечно же слышали. Важно другое: на этом этапе мирового революционного процесса, в силу разных причин, каждый народ должен иметь свое представительство в едином международном рабочем движении…

Но эти доводы и хитросплетения речи пропадали втуне. Яков стоял на своем, и чем меньше он теперь говорил, тем это было очевиднее.

— Только единство приведет российский рабочий класс к победе, — соизволил сказать он и заключил этим наскучившую ему беседу.

— Видно, вам евреи совсем не дороги, — ударил бундовец по последней, самой чувствительной струне. — Вспомните своего отца и мать — они вам ничего не говорят в эту минуту?

Отец уже все сказал, что мог, мать же никогда не впутывалась в такие диспуты. Якову не понравилась бесцеремонность бундовца.

— Я считаю, — сказал он, — что чем скорее еврей забудет свое еврейство, тем скорее он придет в рабочее движение.

Бундовец опешил, но за свою долгую жизнь он был наслышан многого.

— Вы как Маркс… Он тоже был антисемитом, — пояснил он, но Яков никак не оскорбился этим сравнением. — Или Иисус Христос, — еще и пошутил тот. — Для него тоже не было ни евреев, ни эллинов.

— Нельзя сидеть на двух стульях, — предрек Яков. — Либо вы националист, либо интернационалист. Третьего не дано.

— Я боюсь, и второго тоже, — возразил тот и немедленно с ним расстался: шел до того рядом, а тут резко свернул в сторону, будто ему и впрямь было не по дороге с Яковом…

Странное дело: после этого разговора Яков словно освободился от неких пут, скинул с себя последние цепи, ограничивавшие его в выступлениях на митингах и общении с рабочими. Среди них преобладали русские и украинцы, он не чувствовал теперь себя иным, нежели они, легко взлетал над повседневной рутиной и поднимался в заоблачные выси, не чувствуя себя скованным или стесненным какими-либо условностями или приличиями, из которых последними уходят национальные узы и привязанности. Он сменил и фамилию: на партийную кличку — и стал Яковом Григорьевичем Брониным. Он на себе, кажется, испытывал то, что говорил бундовцу: надо уйти от национального, чтобы придти к Интернационалу. Теперь евреи смущали его: своей шутливой и иногда колкой иронией, с которой, даже веря ему, встречали горячность и пылкость его речей; даже в их похвалах была та легкая насмешливость, которая возвращает оратора на землю. Там, где русские верили ему без оглядки и без сомнения, особенно любя его за то, что он отрекся от своих и целиком стал на их сторону и защиту, евреи всякий раз что-то утаивали и относились к нему с долей шутливой снисходительности: они не говорили об этом, но чувствительный оратор об этом догадывался. Правда, так было только на публичных выступлениях — в обыденной жизни Яков, напротив, тяготел к своим сородичам: с ними было проще, он легко находил общий язык с ними и даже позволял себе вспоминать еврейское прошлое с его праздниками, субботним вином и кошерной едою — но все лишь в определенных пределах, до момента обращения в новую веру; после него еврейства для него не существовало: это была вторая жизнь, с п