— Говорит в лице Ману, что это наше внутреннее дело: сами, мол, в нем и разбирайтесь. Что в высшей степени подозрительно и доказывает, что они в этом дерьме по самые уши. Если б правда были не в курсе, что само по себе невероятно, то непременно бы вмешались: как это без них такое затеяли?
Секретарь проследил цепочку безупречно выстроенных фактов.
— Все так. Это они предупреждают. Чтоб не зарывался.
— Может, так, а может, уже взялись. Там на предупреждения время не тратят… — и Фишю поспешно встал, услыхав шум в коридоре и чей-то громкий, ораторский по тембру и по постановке голос. — Фонтень идет! Разбирайся с ним — я все это уже слышал!..
— Вот тоже — человек из прошлого, — успел сказать Фоше Рене в промежутке между двумя посетителями. — Был одним из основателей Компартии, а теперь куда деть не знаем. Сейчас будет про учредительный съезд рассказывать… — и переменился в лице в ожидании гостя: сделался любезен, терпелив, участлив…
В комнату вошел крупный осанистый человек с надутым, оскорбленным лицом и глазами, мечущими молнии. Не говоря ни слова, он стал ходить взад-вперед по кабинету, оглядываясь то на Фоше, то на Рене, потом сел избычась, наклонив голову набок и произнес давно ожидаемую фразу:
— Когда я в девятнадцатом году голосовал за присоединение к Коминтерну, я не думал, что в двадцать восьмом, среди бела дня, на заседании комиссии муниципалитета, мне набьет морду кретин из моей же партии! Все! Это последний звонок! Либо он уйдет, либо уйду я и со мной вся фракция!
Секретарь постарался угомонить его:
— Погоди, Фонтень. Нет у нас никаких фракций. Мы едины.
Фонтень поглядел на него зло и косо.
— Хорошо, нет фракций. Можешь называть это как хочешь. Уйдут мои друзья — те, кто голосовал за меня в прошлый раз и будут голосовать в следующий. И мы сообща решим, оставаться ли нам в одних рядах с этим гориллой или действовать самостоятельно. Пусть бедно, но в целости и сохранности! В тесном контакте с вами, конечно, но на безопасном расстоянии. Чтоб нам не били морду при всяком удобном и неудобном случае! Передай это Дорио. Я думал его дождаться, но, видно, не выдержу: все внутри клокочет!
Секретарь снова попытался его утихомирить:
— Погоди, Фонтень. Не кипятись. Мы его взгреем, конечно…
Фонтень поднялся, прошелся по кабинету, глянул недоверчиво.
— Вы, я вижу, все уже обсудили. И решение приняли. Поэтому ты такой хладнокровный.
— Я, Фонтень, всегда хладнокровен. Иначе тут делать нечего. Из-за чего вы поругались хоть?
Фонтень замнулся в себе, мрачно опустил глаза, отвечал с горечью:
— Мы не ругались. В этом-то все и дело, что я с ним не ругался. Я только напомнил ему о социалистических рабочих традициях, а он как услыхал о них, вскинулся как полоумный и подскочил ко мне с кулаками. Они у вас что — звереют при одном упоминании о социализме? Нет, это вопрос решенный. Либо я — или, так скажем, мы — либо этот террорист. Надо положить конец безобразию… Я думаю, и вам не нужна сейчас лишняя свара, — прибавил он с неожиданным коварством и злорадством в голосе. — Учитывая ваше собственное положение. Если меня верно информировали о последнем заседании Политбюро! — и резко вышел вон, по-прежнему кипя от злости и негодования, но еще и затевая новую интригу.
— Пошел новость разносить, — проводил его секретарь. — Через час все только об этом говорить и будут, и уже ничего не уладишь и не погасишь. Сам себе яму роет.
— А зачем Любэ драться полез? — Рене, как всегда, вступилась за слабейшего. — Драться нехорошо.
— Да, конечно, нехорошо, — согласился секретарь. — Но это Любэ. Он с ходу в морду бьет. Он у нас охранной службой руководит. Знаешь такую?
— Не знаю, но догадываюсь.
— Вот и молодец. Чего не знаешь, о том надо догадываться: всего знать невозможно. На этом месте он хорош — надо было его там и оставить. Я говорил это Дорио, но Любэ, видишь ли, в советники захотелось. Чтоб жене его было что сказать соседям. Ему, конечно, врежут за это, и нам действительно ни к чему эта история — независимо от того, что о нас в Политбюро думают. Но Дорио Любэ не пожертвует. Он сам драться обожает. В демонстрациях вперед лезет и непременно в какую-нибудь потасовку ввязывается. Такой уж у него характер. У каждого политического деятеля свой облик. За это его и любят, в конце концов. Он десять раз в каталажках ночевал.
— Всякий раз выпускают?
— Выпускают, конечно. Фигура национальная. Известен всей Франции, да и за ее границами. Такого отпустят — во избежание неприятностей. Мелкую сошку могут оставить, срок ей влепить, а чтоб страдальца из Дорио делать, популярности ему набавлять? Пресса ведь сразу шуметь начинает… Ну что? Как тебе у нас? Сложно поначалу? Трудно разобраться?
— Не очень. Не знаю только, что я на вашем месте делать буду.
— Ты уже к моему месту примеряешься? — удивился он.
— Вы ж сами сказали.
— Сказал, но не всему же верить, Рене. Запомни это для начала. А еще точнее, ничего не бери на веру. Мы лично верим только Марксу и Ленину — потому, что не были знакомы с ними. А если б были, то еще вопрос — может быть, тоже остерегались. Верить надо не людям, Рене, а идеям: эти не подведут. Тем более что их всегда на свой лад перекроить можно.
— Я Дорио жду? — спросила она, покоробленная его цинизмом, к которому не успела еще привыкнуть. — Чего он хочет?
— Посмотреть на тебя, — и глянул многозначительно. — Нам, Рене, нужны настоящие люди, а они на дороге не валяются, их искать надо. У него нюх на таких, он тебя учуял на расстоянии. А когда узнает, что ты в лицее учишься, вообще не отстанет. Любит умных и ученых: питает слабость к образованию. Сам-то он только курсы Коминтерна в Москве кончил — зато учился, говорят, блестяще. Его там на руках носили. Зиновьев про него сказал: наконец-то во Франции настоящий большевик появился. Знаешь, кто такой Зиновьев?
— Нет.
— А Мануильский? Товарищ Ману, как Фишю сказал?
— Тоже нет.
— Ну и не надо тебе пока. А то в лицее проболтаешься. Узнаешь, когда сюда придешь…
Дорио оказался крупным массивным человеком с большим лобастым лицом и недоверчивыми крупными глазами: на первый взгляд неповоротливый, но исполненный внутренней силы, словно собранный в скрытую пружину. От него исходило некое излучение, вербующее ему новых сторонников и почитателей — своего рода чувственный магнетизм, привораживающий к себе женские сердца и мужские взгляды. Он умел в два счета завести толпу на митингах, увлечь ее с собой на пикеты и заграждения и действительно был любим рабочими больше всего за то, что первый и без оглядки ввязывался в бой с полицией и вел себя при этом как уличный бретер или мушкетер эпохи Людовиков. По тому как он прошел и сел к столу, было видно, что и в эту минуту он невольно и по привычке взвешивает каждый шаг и вкладывает в него свой природный дар и приобретенное актерское искусство, чтобы опутать очередную жертву, заполучить ее в свои сети.
— Это та девочка, — спросил он и взыскующе уставился на Рене, — что весь Париж плакатами обклеила?
— Она, — сказал Фоше. — Не весь Париж, но она. И еще трое ребят с нею… Фонтень приходил.
— Жаловаться? Это потом. Сначала это: это важнее, — и показал на Рене, от которой не отрывал пытливого взгляда, будто стремился влезть в ее душу. — И все четверо из юношеской ячейки? Говори, не смущайся.
Рене и не думала стесняться.
— Не совсем так. Сначала обклеили, потом в ячейку вступили.
— Сначала сделали революцию, потом вступили в партию? — Дорио повеселел. — Это по-нашему. А кто они такие? Ребята твои.
— Леон — художник, без работы сидит. А Батист с Люком уличные ребята. Гавроши.
— А ты чем занимаешься?
— Учусь в лицее Расина.
— В лицее Расина? А дружишь с ними?
— Нет. Только для этого познакомилась. Другие не хотели.
— Еще бы! Кто этим заниматься будет? Для других каштаны из огня таскать. А кто познакомил тебя с ними?
— Жак.
— А это кто?
— Был хороший парень. Теперь вор с нашей улицы.
— Вор с нашей улицы. Замечательно. — Дорио получал видимое удовольствие от разговора. — Видишь? А ты мне про Фонтеня. Что такое Фонтень? Вчерашний день, и ничего больше. Ну хорошо, с теми ты только для «акции-реакции» познакомилась. А с Жаком-то у тебя другие отношения. Любовник, небось?
— Да нет! — Рене посмеялась над его предположением. — Нравилась ему чуть-чуть. Ему многие нравятся.
— Но не обошлось без этого. А оно никогда не обходится.
Рене свернула разговор, не дала ему оседлать любимого конька:
— Нельзя ему помочь? Он сидит сейчас.
— Где?
— Не знаю точно. Можно узнать.
— Но в тюряге?.. — Рене подтвердила это молчанием. — Можно попробовать. — Дорио помедлил для виду. — Но вряд ли он эту помощь примет. Могут неправильно понять: через полицию же пойдет. Лучше деньги дать. Они каждому понятны. Сколько у тебя? — спросил он Фоше.
— Немного. Франков тридцать.
— Вот и дай их. А она отнесет куда надо.
— Жозефине, — сказала Рене.
— Видишь. Не такое уж это шапошное знакомство: какая-то Жозефина еще объявилась… — И поскольку Рене молчала, спросил: — Ты-то сама чем заниматься хочешь?
— Не знаю. Учусь пока.
— А зачем в политику полезла?
— Для разнообразия… И не люблю несправедливостей. Это ж несправедливо — рабочих шпионами изображать.
— Да уж конечно. Какие шпионы могут быть? Да еще с кинжалами в зубах. Кто теперь через границы с ножами в зубах переползает? Клевета, и ничего больше… Пойдешь к нам?
— Кем?
— Кем придется. На кого выучишься. Ты, главное, учебы не бросай: нам умные и культурные люди нужны. Смотри только, чтоб тебя из лицея твоего не вытурили. За твои художества. Надо как-то маскироваться.
— Она в ячейке под другой фамилией выступает, — сказал Фоше. — По фамилии отчима.
— Видал? Да она прирожденная нелегалка. Ладно, Рене. Ступай и жди от нас сигнала. Можешь считать, ты у нас на крючке — мы от тебя не отстанем. Если захочешь, конечно, — оговорился он. — Насильно мы никого к себе не тащим…