История моей матери. Роман-биография — страница 25 из 155

— Относится. Я подумаю, — сказала Рене, хотя на ум ей опять никто, кроме Бернара, не пришел.

— Я помогу в случае чего. Дело нехитрое. Вообще в этом деле самое важное — не исполнители: эти обычно находятся, а как организовать их, чтоб все как один были. Толпа — это толпа, ее в разные стороны тянет, а вот как ее одной дорогой пустить, заставить делать что нужно — вот в чем вопрос, — и примолк, не сразу расставаясь со всеми тайнами. — Вот говорят, пение революционных песен объединяет. Объединяет, верно. Но как добиться, чтоб все хором пели, в одно горло? Простая вещь мешает. Какая? Слов не знают. Пустяк, а номер не прошел, воодушевления нет — демонстрация, считай, не состоялась… Как это обойти? Как заставить в унисон петь — или как это называется по-ученому? Ну-ка подумай — дело-то простое… Не знаешь? А еще в лицее учишься… Надо просто с ребятами заранее слова выучить. Напиши куплеты на бумажке и раздай каждому. Они, как время придет, совсем иначе к пению отнесутся — так заорут, что любо слушать. Пустяк, скажешь, а на таких пустяках все строится. У нас даже список песен был, которые нужно было выучить. Как в хоре на спевках. Я помню, в последний раз тот еще концерт устроили. В тюрьме: угодили за эту самую антиколониальную деятельность. Марокканцев поддержали — которых в глаза не видели. Что ты! Надзиратели удивлялись: откуда столько знаете. А мы и «Марсельезу» и «Эй гаркнем» и «Песню ветеранов 17-го полка» — пели час, не меньше, там от нас устали: уголовники постучали, перервитесь, говорят, отдохнуть дайте. Ей-богу!.. Ты-то сама поешь?

— Нет, — честно призналась Рене. — Музыку люблю, а петь не умею.

Он покосился на нее.

— Лучше бы наоборот. Чтоб петь, музыку любить не надо. Надо пролетарскую солидарность чувствовать. Это ведь что петь, что говорить — одно и то же. Только хором говорить не получается, а петь можно. Вот так-то. Я тебе много еще чего расскажу… Ты к Дорио как относишься? Про тебя говорят, что ты его человек.

Рене возмутилась: она не любила раздоров между единомышленниками и совсем не терпела, когда ее в них впутывали.

— Что значит — человек Дорио? Люди сами по себе не свободны? Должны обязательно быть чьи-то? Кому-то на оммаж присягать?

(Договор с феодалом-сюзереном с принесением ему клятвы верности в средние века. — Примеч. авт.)

— А это что? — Барбю не знал истории, и поскольку рассердившаяся Рене не удосужилась объяснить ему значения слова, утвердился в сомнениях на ее счет: все новое подозрительно, а строптивость подчиненного неугодна не одним только хозяевам…

В одном он оказался прав. Прошло немного времени, и в комнатку Рене полетели первые ласточки. Первым был все-таки Бернар. Его завлекла она сама: попросту обманула — сказала, что он внесен в списки ее заместителем и должен поэтому два дня в неделю заменять ее на дежурствах: поняла, что Дуке сыграл с ней такую же штуку. Она стала в эти дни попадать домой засветло, но и Бернар не пострадал: хоть и был мямля и недотепа, но умудрился оформиться ночным сторожем, получал какие-то денежки за отсиживание часов и даже поставил здесь раскладушку. «Так-то бы я в сторожа не пошел: слишком неуважаемое это дело, — повторял он всем, кто хотел и не хотел его слушать, — но тут иначе: я в девятом округе заместитель секретаря комитета — взял на себя заодно и это. Все равно сидеть — так лучше уж что-нибудь получать за это», — и все с ним соглашались и хвалили его за находчивость. В комитете он занял место делопроизводителя и аккуратно вел тетрадь комсомольских мероприятий.

Вторым был Мишель. Люк нашел его в дешевом кафе, где он приставал к рабочим, напрашивался в их компанию и угощал вином, чтоб те поверили ему загадочную тайну пролетарского бытия, а они хоть и пили за его счет, но так и не смогли удовлетворить его неуемного любопытства. Люк пообещал ему, что Рене ответит ему на его вопросы: он давно проникся почтением к ее начитанности и смышлености.

Мишель был сыном известного профессора философии. Это был широкоплечий большеглазый, с пышной черной шевелюрой юноша, пылкий, горячий и, что называется, с завихрениями. Он кончал лицей, где все время манкировал занятиями, но к нему там относились снисходительно: благодаря отцу и его собственным, фундаментальным уже, познаниям в философии. Своим происхождением он не то что не гордился — напротив, не знал, куда его деть, как сбыть с рук, как от него отделаться.

— Рене, если б ты знала, как я тебе завидую! Как легко и просто жить, когда родители твои — просто отец и мать и никто больше, как тяжело, как отвратительно знать, что ты уже был кем-то в утробе матери! Рене, я прочел всех философов у отца в библиотеке, и ни у кого не нашел слов утешения! Рене, я мыслю, значит я существую — это для кого-то, может, и так, но я скажу иначе: я завидую, значит существую — лишь в этом противоположении я нахожу еще силы для существования, ищу в ней скрытый смысл утраченного, соизмеряю себя с историей и припадаю к ее истокам. Если я смогу еще к ним припасть! Рене, я хочу опрощения! Хочу на завод, Рене, хочу простого незатейливого общества, хочу работать руками, а не головой — этим уродливым волосатым отростком человеческого тела! Не хочу, Рене, книжного шкафа, хочу станка, швейной иглы и отвертки — только они могут еще поставить меня на ноги!..

Люк, приведший его, слушая все это, оторопевал и поглядывал на Мишеля с опаскою: уже думал, что недооценил меру его неординарности. Рене оказалась более стойкой: она не только не поддалась атаке, но и не смогла отказать себе в удовольствии поспорить с ним, показать, что и она не лыком шита:

— Я мыслю, значит существую — это мысль человека, взятого самого по себе, отдельно. Я завидую, значит существую — так может сказать только человек социальный, ячейка общества. Декарт не мог представить себя частью общества — он не умел делиться, оставался большим и неделимым целым. Как, кстати, и Паскаль тоже.

Мишель воззрился на нее с суеверным ужасом.

— Рене?! Я ослышался, у меня галлюцинации?! Ты сама до этого дошла?! Без книжек и без учителей?! Рене, я только об этом с утра до вечера и думаю! Как остаться в целости и сохранности, когда все кому не лень рвут тебя на части?!

Рене стало неловко, но она не могла сказать, что учится в лицее: была уже хорошим конспиратором.

— Что-то я, конечно, читала… У нас сосед был — давал мне школьные учебники, — и незаметно подмигнула Люку: знай, мол, наших — и Люк, который и ее уже начал побаиваться после столь ученых сентенций, вздохнул тут с облегчением.

— Учебник или хрестоматию? — Мишель оказался вовсе не так прост, как казался поначалу, и поглядел на нее с орлиной проницательностью: таков был, видно, взгляд и у его отца, от которого он напрасно отказывался.

— И то и другое. — Рене решила если врать, то короче. — Тексты я тоже читала.

— Только те, что в хрестоматии? Или и классиков тоже? С «Пролегоменами» Канта знакома?

— Нет, — честно призналась она.

— И не берись! Я проштудировал — без толку! И вообще — во многом знании многие печали. Дошел вот до Маркса и споткнулся. Не сознание определяет бытие, а бытие сознание. Это «Немецкая философия», часть первая. Сказал — как ножом отрезал. Как ни бейся, а из своих берегов не выйдешь — умом будешь знать, а душой остаешься там же. В бытии, гори оно пропадом!

Рене была настроена проще и практичнее.

— Знаешь что? — надумала она. — Давай-ка вечернюю философскую школу организуем. Я уже пробовала это делать. «Происхождение семьи, частной собственности и государства» рассказывала.

— Рене, фи! — воскликнул он. — Нести эту бурду в массы?! Я от тебя такого не ожидал!

— Сверху спустили, — оправдалась она. — Потом мне было тогда всего двенадцать…Ты сам читал ее?

— Просматривал.

— А я чуть не наизусть выучила. И правда, не нужно было. Там все в родственных отношениях запутались — споткнулись, как ты говоришь. Но нас-то уж никто не будет контролировать: что читать, что нет. Сами выберем.

— А нужно это твоим друзьям? — усомнился он.

— А почему нет? Если тебе было интересно, почему другим нет? Хочешь из нас мещан во дворянстве сделать?

Это его подкосило.

— Еще и по морде схлопотал. Как всегда бывает, когда навязываешься.

— Надо относиться к другим как к себе, — снова профилософствовала Рене: ей трудно было отказать себе в этом удовольствии. — Каждый един и неделим и ни от кого не зависим и, когда сходится с людьми, должен оставаться собою. Но для этого он должен и к другим относиться так же…

Это были мысли не на каждый день, а рожденные моментом и тут же ею забытые, но на него они произвели впечатление. Он ведь был человеком Слов, которые откладывались в его сознании наподобие библейских заповедей. Сущность философии и морали заключается в том, чтобы давать жизни самые общие советы и формулировки, и те, что предложила Рене, были ничем не хуже и не лучше других, но и это было немало, и он как философ понимал это.

— Ладно, — покорился он. — Философская школа так философская школа. Видно, мне, как отцу, суждено учить всех философии…

Люк разнес новость по ближним и дальним знакомым, и те потянулись на огонек знания. Первым пришел, конечно же, Алекс, который вслед за Бернаром сообразил, что в комитете можно сочетать приятное с полезным. Пришлось и Люку сесть за парту: он хотел увильнуть, но в конце концов принес себя в жертву новому начинанию. Собралась, словом, целая аудитория, и Мишель, который не думал готовиться к занятию, вынужден был импровизировать и всерьез выкладываться. Он посвятил урок любимым «Пролегоменам», и они, надо сказать, удались ему — ребята записывали за ним как завороженные. Правда, Кант выступил в его рассказе не сухим въедливым стариком, а в Мишелевом блестящем переложении и преломлении — молодым и страстным, но именно этим и прельщают нас настоящие преподаватели. Бернар задумался так сильно, что до него потом три дня не могли достучаться: все ходил под впечатлением пролегомен (хотя так и не узнал, что это такое) — будто на него просыпали манну небесную. Рене и та позавидовала Мишелю. Она впервые столкнулась с потомственным книжником: до того встречались лишь скороспелые умники, выросшие на необработанной, неунав