Профессор жил на ближнем бульваре. Дом был огромный, с винтовой мраморной лестницей, ведущей, кажется, в само небо. Консьержка, предупрежденная заранее, пропустила их, хотя и оглядела с сомнением. На этаже была лишь одна дверь. Ребята помешкали, прежде чем постучать висячим молоточком. Рене никогда не была в подобных апартаментах. Квартира профессора занимала этаж и состояла из бесконечной анфилады комнат: хозяин был, видимо, богатый человек — независимо от его занятий философией или вопреки им. Вступив в прихожую, Рене почувствовала себя еще более неловко. На ней было простое дешевое платье, которого она никогда не стеснялась, но здесь сочла бедным, а Люк и вовсе сник и глядеть по сторонам и то боялся. Встретил их профессор — высокий, с опрятной, клинышком, бородкой, нерасторопный и меланхоличный. Из-за его спины вырисовалась женщина его лет: видимо, супруга — тоже невеселая и стушевавшаяся при появлении чужих, словно постеснялась посторонних, и молодая особа в фартуке — очевидно, служанка; этой все было нипочем — она держалась молодцом в их печальной компании.
— Вы Рене? — удостоверился философ, прежде чем впустить их, и, убедившись в этом, поведал: — Мишель говорил о вас. Вы его спасли на этом ужасном конгрессе. Я надеюсь, при вашем товарище можно говорить такие вещи?
— Можно, — сказала Рене, а Люк мотнул головой: могила, мол, а не товарищ.
— Мишель неважно себя чувствует. — Отец замялся. — Может, вы его развеете.
— А что у него? — спросила Рене.
— Врачи говорят, депрессия. — Профессор не сразу обронил это слово. — Лечат. Но вы знаете, это плохо лечится. — Жена в этот миг вздрогнула, и он понял, что сказал лишнее, и поспешил проводить их к сыну.
Мишель лежал в одной из комнат бесконечной анфилады. Вокруг, вдоль каждой из стен, стояли шкафы с книгами, но ему было не до них, он пребывал в черной меланхолии.
— Это вы? — удивился он. — Вот кого не ждал. Отец не сказал ничего.
— А то б не пустил? — Рене присела на большой диван, служивший Мишелю ложем.
— Почему?.. Мне все равно. Нет, Рене, в жизни ни смысла, ни откровения. Я окончательно пришел к этому выводу и не вижу резона в дальнейшем пребывании на этом свете. А придете вы или нет, какая разница? Садись, — сказал он Люку. — Что стоишь? Тебя ведь Люком звать?
— Люк, — подтвердил тот. — Сегодня выясняли. Не меня одного, но все-таки.
— Это мы на факультете были, — объяснила Рене. — Отца твоего искали. Там нам лекцию прочли. Про реалии и номиналии.
— Имя и личность? — угадал он. — Это меня тоже когда-то занимало. Когда-то и я этой ерундой интересовался. На факультете лучше помалкивать: всегда найдут к чему придраться. А промолчишь, сойдешь за умного. Что пришли?
— Позвать тебя на занятие. Не можем в Гегеле разобраться.
— В старике Гегеле? А что в нем разбираться? Мало толку и много мути. Хочет все своими словами пересказать.
— Может, придешь расскажешь?
— Нет, Рене. Никуда я не пойду. От меня вон веревки прячут, штаны подвязать нечем, а ты говоришь, занятия… Бинты твои берегу, — многозначительно прибавил он, и Рене не на шутку перепугалась:
— Где они?! Отдай!.. С меня их спрашивают. Это партийное имущество.
— Потому и требуешь?.. Хитра ты. Ладно, отдам. Раз оно партийное, — и подал бинты, которые держал под матрасом. — Все. Теперь идите. Прием окончен, — и отвернулся к стене, не желая разговаривать с ними.
— Не стал говорить? — отец стоял позади полуоткрытой двери и подслушивал. — Ему экзамены надо сдавать, в высшую школу поступать, а он ни с места. Только о веревке и говорит… Что делать? Хоть прочти все эти книги, ответа не получишь. Когда беда приходит, ум не выручает, — и махнул рукой, очерчивая мысленный круг своих несчастий. — Что это у вас в руках?! — спросил он, увидев тряпичные бинты. — Где вы их взяли?
— Сам отдал. Под матрасом были, — и передала их ему.
— Это те бинты, которыми он так гордился! — сокрушенно сказал профессор. — Как какими-то регалиями… Спасибо. Еще раз выручили: в прошлый раз дали, теперь отобрали… — И спросил чуть погодя, с признательностью: — Вас Гегель интересует?
— Не столько интересует, сколько стал камнем преткновения.
Философ чуть-чуть оживился:
— Застрял в глотке? А Мишель верно сказал. У него ж голова варит. На меня нападает, но это, врачи говорят, от болезни… В Гегеле ничего особенного нет — сказано просто все не совсем понятно и вычурно. Немец — что с него взять? Хотите, ко мне приходите, я вам расскажу. Все равно дома сижу, не могу выйти. Врачи сказали, что дома нужен кто-нибудь сильный. Если не хотим, чтоб положили в больницу. Сильный!.. — Он пожал плечами, потом вернулся к прерванному разговору: он был педантом. — Или дам вам какую-нибудь книжицу с изложением гегельянства. Поискать надо. Зайдете как-нибудь: сейчас не до этого… — Он перевел взгляд на Люка: — А вы чем занимаетесь, молодой человек? Рене, я слышал, в лицее учится.
— А я так. — Люк растерялся. — Помогаю кому делать нечего. Что попросят.
— Нет своего дела в жизни? — сочувственно спросил отец-философ.
— Нет. Умом не дорос, — сокрушенно сказал тот.
— И о чем же вас просят?
— Да разное. Кому что надо. Кому огород вскопать, кому на стреме постоять — пока он в окошко лезет…
Последнего не надо было говорить: Люк ляпнул наобум, не подумавши. Рене замерла от удивления. Профессор вначале не сообразил.
— На чем, вы говорите, постоять?
— На стреме. Пока другой подворовывает, — объяснял, к своему ужасу, Люк, погружаясь все глубже в вырытую им самим яму.
Теперь профессор понял. На лице его отразился не страх, но вполне понятное чувство самосохранения. Он поглядел на Люка, потом на Рене. Служанка пошла прочь: чтоб не компрометировать себя опасным соседством.
— Что ж? — сказал Морен-старший. — Всякое занятие если не почетно, то естественно и оправдывает себя фактом своего существования. Так что продолжайте, молодой человек, в том же духе… — Но глазами дал понять Рене, что она зря привела в его квартиру профессионального взломщика и что все приглашения отменяются. А Мишель за дверью бешено захохотал, и это было единственное светлое пятно за весь грустный вечер…
Ребята вышли на бульвар.
— Зачем сказал?! — сокрушался Люк. — Везде молчу, а здесь как прорвало!.. Один раз ведь всего постоял — просили очень и на тебе!.. — И сам же ответил: — Потому что он такой грамотный и начитанный. С бородкой. Одно слово — ученый. Не мог соврать ему, удержаться… Я ведь и на рынке грузчиком подрабатываю — мог это сказать… Теперь на порог меня не пустите?
— Почему?
— Испугаетесь: возьму что?
— Да что ты, Люк? Что у нас взять можно?
Рене хоть и была обескуражена его признаниями, но не думала менять к нему отношения. У той черты, которая разделяет людей на две неравные группы и называется собственностью, она стояла по одну сторону с Люком — хотя ей и в голову бы никогда не пришло взять что-нибудь чужое. Он понял это или что-то этому близкое.
— Да если б и было. Скорее свое отдам, чем у тебя возьму. Надо и правда кончать с этим. Я ведь не один раз на стреме стоял, но от доброты все. Ей-богу! Просят — как отказать?.. Но гляжу, всех не осчастливишь, надо и о себе подумать… — и замкнулся, погрустнел, отгородился от нее в своих тяжких раздумьях…
— Я же говорил, не придет! — сказал Алекс, едва услыхал о результатах их визита. — Прикинулся меланхоликом, а на деле мы ему до лампочки. Придет он Гегеля излагать, жди! А я уже сам кое в чем разобрался.
— Да он, оказывается, темнила — Гегель твой, и ничего больше, — сказал, с необычным для него холодком, Люк. — А ты над ним надрываешься.
После того, как они посетили Сорбонну и Люк воочию, в лицах, увидел то, к чему стремился Алекс, и, главное, после того, как он выдал себя и отособился от товарищей, Люк стал относиться ко всему иначе…
15
Через некоторое время к Дуке пришла бумага из Политбюро, и он вызвал к себе Рене, чтоб сообщить ей содержание документа, разделить с ней ответственность за общее отставание и наметить пути к преодолению кризиса — так именовалось в присланной бумаге положение дел во Французской компартии. Эта очистительная волна поднялась в Коминтерне, покатилась на запад, разнеслась по городам и весям Франции и спустилась в низовые организации. В разных уголках страны поэтому одновременно произносились и звенели медью похожие одна на другую фразы и скользкие обороты речи.
— Садись, слушай. Оказывается, мы с тобой ничего не делаем. Хотя от конгресса еще не успели очухаться… — Он был несогласен с письмом, но не мог выразить свои чувства в открытую: составители документа были недовольны как раз тем, что события в Клиши не переросли в общее восстание.
Кроме него в кабинете сидели больной Барбю, который проводил в комитете большую часть времени, и Ив — тот самый, которого Рене знала по Стену. Этот в течение последнего года поднялся по партийной лестнице, стал оплачиваемым функционером и отвечал за что-то в Федерации Центра Франции. Он-то и привез послание, которое не могли доверить почте. За год Ив набрался важности — даже принарядился с присущей ему деловитой скромностью — но сохранил нетронутыми все прежние мстительные чувства.
— Рене? Здравствуй. Ты все такая же юная? — И без всякого перехода и видимой связи напал на Жана: — А отчима твоего снимать надо. Можешь передать ему это. Он всю работу развалил. За год ни одного митинга. Собрания ячейки и те не протоколировались. Я знал, что все это кончится у него чистейшей воды оппортунизмом…
Жан и правда поотстал от партийной работы и если ходил на общие собрания, то лишь по старой памяти и чтобы убить время, которое проводил теперь не столько в задней кладовке кафе, сколько в переполненном общем зале. Хозяин кафе подсчитывал удвоившийся доход: такой оппортунизм его вполне устраивал и даже радовал.
Новым в Иве было иное отношение к Дорио: он отпал от него, или, как тогда говорили, дистанцировался: