— Палатки я частично привез, — сказал Серж. — Теперь не знаю, как возвращать. В трех местах продырявлены, в двух прожжены.
— Посчитал? Поможем ему? — обратился Дорио к своему помощнику. — Дай ему новые — у нас есть, а эти починим в мастерской у Пижона: он у нас заказ на три тысячи получил — пусть проценты платит. Так вот, я говорю, уважение нужно рабочему — его получают силой, нагоняя страх на буржуев, а добившись своего, живут себе в удовольствие. И необязательно кого-то отлучать и гнать от общей кормушки — все хотят жить, даже полиция. Верно, капитан? — спросил он полицейского.
— Так точно, генерал, — в тон ему отвечал сержант, который, играя в футбол, снял мундир и теперь, в присутствии начальства, надевал его снова.
— Про меня говорят, я с полицией вожусь, — продолжал Дорио. — Да я не с полицией — с самим чертом дружбу сведу, если это делу полезно. А эти, — он махнул куда-то в сторону противников из Политбюро — хуже Людовиков! Те тоже никому жить не давали и во все нос совали. А они еще и не от себя, а по чужой подсказке! Научились у русских друг друга есть — этих хлебом не корми, как они говорят, дай только вцепиться зубами в чужую задницу! Что ты меня дергаешь? — выговорил он Фоше, который уже хватал его за рукав, призывая к сдержанности. — Мы в свободной стране живем — это они нам сюда свою охранку ввозят! — Он был выпивши. — Дай я еще с Рене поговорю: она мне всегда нравилась. Рене, у тебя одна беда есть: ты жить боишься. Что ты сейчас делаешь? Лицей кончила?
— Заканчиваю.
— А потом что?
— Учиться пойду. В Сорбонну на юридический и в Политическую школу на дипломатическое отделение. — Рене уже остановила выбор на этих двух учебных заведениях. Дорио скривился как от горькой пилюли.
— А жить когда? Римское право учить? Это еще полбеды, будешь в судах очки всем втирать, а дипломатический зачем?
— Международное право хочу знать.
— Да нет никакого международного права. Кто сильней, тот и прав… Напрасно ты. Нельзя долго учиться. Учеба мозги сушит и времени для жизни не оставляет. Ты лучше поживи немного, потом поучись, потом снова поживи, снова поучись. У тебя и без учебы полно способностей — ты их только губишь. Ты находишь простой выход из трудных ситуаций — это любых знаний стоит. Тебе б цены не было, если б ты еще жить любила и среди людей вертеться… Тебя что, в детстве не баловали?.. — Он поглядел на Рене, она из скрытности смолчала. — Значит, так. Но мы все так — те, кто в революцию лезет. У всех детство поломанное. Но надо свое брать, нагонять упущенное! Любовники тебе нужны, Рене, а не занятия римским правом. Вон какой парень с тебя глаз не сводит. Сойдешься с ним — я тебе его оставлю. А то моя подруга уже навострилась. — Он оборотился к сопровождавшей его блондинке и широко ей улыбнулся: — Что я слишком долго с тобой разговариваю.
— Что такое «навострилась»? — спросила подруга: остальное ей было ясно.
— То самое и значит, — снисходительно объяснил он. — Успокойся: Рене не для меня. Я слишком нетерпеливый. Мне и революции ждать тоже нет терпения! Поехали?.. — и вся компания унеслась на автомобиле столь же стремительно, как сюда и приехала…
Палаточный городок жил всего день: на первый раз этого было довольно. Палатки сложили для обмена в мастерских Сен-Дени, родители разобрали детей по домам. Общее мнение было таково, что день прожит был не зря и что побольше бы таких. Про то, что городок был организован коммунистами, не говорили, но помнили, а в таких случаях молчание дороже публичного признания. Ребята разбрелись по домам — с ними должны были разойтись и устроители праздника. Рене пошла бы домой, но вмешалась девушка из Бобиньи, приехавшая в Стен для обмена опытом и для ознакомления с организацией пионерского движения. Она была дочерью профсоюзного работника, который не мог приехать сам и прислал ее своим представителем. Если Рене, по словам Дорио, была излишне разборчива и не брала от жизни того, что могла бы взять, то эта девочка была вовсе беспомощна и нуждалась в постоянной опеке. Ей предстояло заночевать в Стене: ехать назад было поздно. Жиль предложил ей расположиться у него, она согласилась при условии, если кто-то разделит с ней комнату: чтоб не скомпрометировать себя и весь Бобиньи с нею вместе. Пришлось и Рене ночевать у Жиля — чему, надо сказать, тот был только рад, да и Рене согласилась легче, чем можно было бы предположить, учитывая, что ее собственный дом был совсем рядом. Обеих положили в спальне — Жиль и его мать устроились на кухне, нисколько этим не стесненные. Девочка из Бобиньи заснула крепким сном праведницы, Рене же пошла на кухню напиться: от яичницы с ветчиной у нее началась жажда. Мать перед ее появлением вышла из кухни, оставив ее с Жилем. Наливая воду из ковша, Жиль наклонился и поцеловал Рене в шею. Она выскользнула из его объятий, но не так быстро, как если бы вовсе этого не ожидала. Он предпринял новую попытку сближения — она увернулась проворней прежнего.
— Что ты упираешься? — упрекнул он ее. — Я же с хорошими намерениями… Я девушку ищу — надо семью завести и на тормозах все это спустить… — Он не сказал, что именно, но она поняла, что он имеет в виду профсоюзную деятельность. — Этим не проживешь. А в историю загреметь можно. Тогда, на конгрессе, да и потом, в вашем деле… А из-за чего? Если подумать, то не из-за чего. Лишний раз пошумели… Надо серьезней быть. — Он поглядел на Рене, призывая ее к благоразумию. — А девушкам вдвойне: им же о детях думать надо.
— А вам не нужно? — Рене была настроена в этот вечер игриво.
— Нам тоже, но не так, как вам!.. — и снова попытался поймать ее, приняв ее слова за поощрение, но опять безуспешно. — Чего ты хочешь?
— Хочу дальше учиться. Замуж не хочу. Мне рано.
— Замуж никогда не рано, — сказал он разочарованно, как если бы она ему наотрез отказала. — Поздно бывает — это да, а рано, я что-то не слышал… — И отошел, расстроенный, а она пошла спать с девочкой из Бобиньи и чувствовала себя в течение получаса не вполне уютно: ей хотелось продолжения разговора…
Рано утром она проснулась и прислушалась к тому, что было на кухне. Там негромко разговаривали. Жиль рассказывал матери о своих любовных злоключениях:
— Нравится она мне сильно. Я ей даже вчера предложение сделал.
— И она что?
— Да она, наверно, слишком умная для меня. Сказала, хочет учиться дальше. Что я по сравнению с нею?
— Что значит — умная? Я для тебя умная?
— Ты мать. Матери все такие.
— Правильно. У нас у всех один ум — как бы вас воспитать да вырастить. А если у нее такого ума нет, зачем она тебе?
— Говорит, рано еще.
— Замуж выходить? Это бывает. Не нагулялась, значит. Опять она тебе не пара: ты парень серьезный.
— Поцеловал ее вчера.
— И что?
— Да что?.. Вроде я ей не противен.
— А дальше? Тебя не поймешь.
— Да ничего, мать. Что поцелуй, когда жизнь решается?.. Спит, наверно…
Рене притворялась спящей. Она думала о Жиле, о своей жизни на этом свете. Ей в какой-то миг захотелось связать себя с этим ловким и преданным ей парнем, но в следующую минуту она подумала о том, что останется тогда навсегда в этих стенах, станет женой этого человека, пусть приятного, будет рожать детей и вести хозяйство, и страх связать себя навечно, сесть на постоянный якорь обуял ее, а мысль о замужестве (а она только так и представляла себе отношения между мужчиной и женщиной) отпугнула от продолжения столь опасного знакомства…
Утром она наскоро собралась, отказалась от завтрака, ушла из дома, сулившего ей слишком гостеприимный кров и чересчур тесные объятия.
18
Однажды после занятий она увидела отца, поджидавшего ее у ворот лицея. Шел последний год учебы. Приближение экзаменов будоражило класс и меняло отношения между ученицами. Для получения степени бакалавра по философии, к чему все стремились и что давало право на продолжение учебы в высших учебных заведениях, нужно было написать несколько сочинений: на латыни и на одном из европейских языков — по литературе и на французском — по философии. Экзамен принимали не в лицее, а в Сорбонне, поблажек никому не делали, и девушки пребывали в тревожном ожидании. Рене состояла в партии отличников, которая перед всякими экзаменами набирает вес и пользуется общим спросом: она была нарасхват, и к ней невольно стали относиться лучше, чем прежде. Хоть она и понимала, что это лишь на время, до окончания сессии, но, став нужной подругам, почувствовала себя в классе иначе, увереннее. (Наши школьные успехи и достижения — это ведь как боевые ордена и звездочки на погонах военных: мы ими гордимся, когда нам ничего иного не остается, но другие почитают их лишь в парады и праздники.) Хотя она была в приподнятом настроении: она только что объяснила Селесте правило высшей алгебры — сердце ее невольно сжалось, когда она увидела Робера. Отец ждал ее там же, где в первый раз, и с тем же рассеянным, понурым и отчужденным видом, который когда-то напугал ее и вызвал у нее тоскливое и неуютное чувство. Она снова, как в тот раз, преодолела себя и подошла к нему — он переменился в лице, дружески улыбнулся, расспросил ее о школьных делах и объявил затем, что пришел, чтобы сказать, что ее хотят видеть какие-то люди и почему-то непременно у него дома — сказал так, будто сам не знал причину этого.
— Что за люди? — недоверчиво спросила она.
— Профсоюзники. Вышли на меня по своим каналам, — и усмехнулся. — Мы же все — одна семья, при всех наших партийных разногласиях. Рабочему нужно, чтоб ему платили — остальное тоже важно, но не в такой степени…
Они договорились о времени встречи и на этом расстались.
Робер снимал другую квартирку: меньшую, чем раньше, но тоже возле Монмартра. Рене заходила к нему теперь довольно часто: накапливалось и давало о себе знать родственное чувство. Она привыкла к отцу, да и он встречал ее веселее прежнего: не выражал большой радости, но и не отгораживался от нее газетами. Теперь он видел в ней соратницу, что у иных заменяет или дополняет родительские чувства. Она, правда, не была его единомышленницей: к коммунистам он относился с теми же оговорками, что и прежде, но была политической союзницей. Он держал какое-то бюро рядом с нов