История моей матери. Роман-биография — страница 49 из 155

— Посмотреть бы хоть раз на это золото! — возмущалась Марсель. — Хочет просто на свою родню дом переписать!..

Сержу обещали Фонд пионерского движения, но он и дня не проходил героем: все отведенные на это деньги должны были пойти по другим каналам и адресатам — нашли просто благовидный повод для их ввоза во Францию. Ему, в виде компенсации, предложили подписывать и узаконивать этот увод средств, сделав его в Фонде почетным председателем. Они с Огюстом кричали на крик, не обращая внимания на сотрудников, которые, чувствуя неладное, разбежались по комнатам редакции, чтоб не слышать их ссоры.

— Чего ради я буду подписывать то, о чем не имею никакого понятия?! — возмущался Серж. — Чтоб меня потом привлекли за хищения — как какого-нибудь Рокфеллера?! Да берите сами этот фонд и делайте в нем, что хотите!

— Погоди, — грозно увещевал его Огюст. — Ты хочешь, чтоб другой делал за тебя работу, которую ты считаешь грязной? Это что — недоверие к партии или желание выйти сухим из воды, с чистыми руками?.. Историю в белых перчатках, Серж, не делают. Ты думаешь, я от себя это тебе говорю? Как бы не так — я передаю тебе мнение руководства, и сейчас ты рискуешь действительно многим! Одно дело — эпиграммы на Андре Марти писать, как Венсан: тут только посмеются — в конце концов, Франция — свободная страна и каждый имеет такое право, но отказываться от того, что сам предложил в Секретариат партии, написал в виде объемистого доклада со сметой и бухгалтерскими выкладками?!

— Я предлагал не это, — устало, но несговорчиво возражал Серж, — а честное, праведное и нужное детям дело.

— А ты считаешь, что мы нечестны, неправедны и не думаем о детях Франции?.. — Огюст стал похож в эту минуту на платного провокатора.

Серж хотел сказать «да», но вовремя удержался. Над ним и без того висела угроза увольнения. Но он был научен горьким опытом Венсана, а теперь еще и Кашена, и продолжал ходить в редакцию, как если б ничего не случилось.

Эта тактика оказалась верной — прежде всего потому, что и в самом деле ничего не произошло: фондов так и не дали и дележка русского медведя оказалась воистину преждевременна.

20

Экзамены были сданы. Рене написала сочинение по Гете на немецком, которое было признано лучшим среди работ экзаменующихся. Но и остальные девушки получили заветный «бак», были полны радужных надежд и ждали выпускного вечера, чтобы расстаться с лицеем и окунуться в новую жизнь, свободную и ничем более не сдерживаемую. Наступил праздник окончания учебы. Директриса торжественно вручила Рене диплом и если и выделила ее среди других, то одним только взглядом, который был слишком проницателен и слегка придирчив, но вслух сказала лишь самое лестное и вполне ею заслуженное. Мэтр Пишо, принарядившийся и причесавшийся по случаю праздника, вертелся юлой среди выпускниц, чудил по своему обыкновению, но тоже говорил одно приятное и даже приторное и не пропустил и Рене в своем славословии: перед лицом экзаменаторов и воспитателей все равны, даже заблудшие овцы — хотя напрасно думают, что к ним испытывают особенно теплые чувства.

Потом был бал, на котором царила Летиция. У нее был теперь официальный жених, журналист-американец из нью-йоркской газеты, и хотя ее отец и слышать не хотел об этом браке (он слишком любил дочь, чтобы с ней расстаться), они давно решили уехать и ждали только окончания лицея, а нужна ли будет в Нью-Йорке парижская степень бакалавра по философии или нет, их не очень-то занимало. Летиция пришла на бал с этим Гарри, который стал предметом общей зависти. Она сильно переменилась за последний год: повзрослела, стала еще красивее и увереннее в себе, но утратила всякий интерес ко всем молодым людям, кроме Гарри, о котором, как язык проглотила, никому не рассказывала: может, боялась сглаза или вправду отцовской слежки. Американец был высокий, плечистый, костюм сидел на нем свободно, и сам он казался вольным, ничем не стесняемым — олицетворением свободы и независимости, которая ждала всех после окончания школы. Он охотно танцевал со всеми девушками подряд: исправно стриг длинными ногами-ножницами паркетные газоны лицейского зала и делал это с согласия и при попустительстве Летиции, которая не боялась, что его уведут от нее, и вовсе его не ревновала, что тоже было необычно и дышало раздольем американских прерий. Большое и крупное, без европейских ужимок и манерностей, просторное лицо Гарри было сосредоточено на танцах и на очередной партнерше, с которой он, путаясь во французском, любезничал как мог, но это, конечно же, были только слова и необходимые знаки внимания, потому что он то и дело оборачивался на свою подругу, которая сама не танцевала — за ненадобностью, но чувствовала себя королевой бала и улыбалась за обоих. Сам Гарри улыбался редко, но тем более зазывно и завлекательно; широкая, непритязательная и неожиданная улыбка его говорила примерно следующее: мне хорошо, я всем доволен и предлагаю разделить со мной эту радость, но если вы откажетесь, это ваше право, я не буду на вас в претензии. Он держал со всеми некую уважительную и непривычную для здешних мест дистанцию: в ней была естественность и непринужденность молодого человека, воспитанного среди равных и столь же самостоятельных и независимых, как он, товарищей; лицеистки, привыкшие к тому, что их приятели держались скованно и вымученно, потому что им с детства прививали правила хорошего тона, а школу чувств и развязности они проходили у проституток, сразу это почувствовали, и в этом-то и была причина их зависти и ревности к тому, чего у них никогда не было и, может быть, никогда не будет. Все подпали под его обаяние — все, кроме Рене, которая и здесь оказалась в привычном ей меньшинстве и изоляции.

Бал кончился. Летиция исчезла с женихом, не дождавшись конца торжества: у них, видно, были свои планы на оставшуюся часть вечера. Подруги обменялись последними поцелуями, адресами, телефонами (у кого они были) и разошлись кто куда — многие отправились с Селестой в ресторан праздновать День освобождения. Рене, у которой не было на это денег, и Эжени, которая через два дня уплывала — тоже в Америку, только Южную, пошли гулять вдвоем по вечернему Парижу: никому не хотелось в этот день возвращаться домой раньше времени. Эжени приехала в Париж из Французской Гвианы, должна была туда вернуться и не могла дождаться этого часа. Кроме Летиции две девушки в классе не боялись экзаменов: Рене, потому что все знала и особенно легко чувствовала себя в иностранных языках, которые за месяц не выучишь и не забудешь, и Эжени — потому, что экзаменационные коллегии, никому не дававшие спуску, для жителей колоний делали исключения. Это была спокойная, добропорядочная девушка, которую все в Париже тяготило и, в ее представлении, не шло ни в какое сравнение с ее новой родиной. Она и Рене туда звала, и та начала вдруг подумывать об этом — но Эжени, узнав случайно о ее коммунистических и антирасистских связах и симпатиях, пришла от них в ужас и взяла назад свое приглашение. В Гвиане, в обществе негров, такие причуды были совсем неуместны: негры — хорошие люди, но нечего искушать судьбу и вносить смятение в их черные души.

— Как тебе вечер? — спросила ее Рене.

— Неплохой, но я не о нем думаю… Я уже дома себя вижу… Боюсь очень.

— Да пароходы сейчас как автобусы ходят — по расписанию.

— «Титаник»-то утонул.

— Это когда было? И он севернее шел — в зоне айсбергов… А Гарри тебе как?

— Американец, — сказала та. — У нас их много.

— И какие они?

— Деловые, приветливые, но вращаются обычно в своем обществе. Не знаю, чем Летиция его пленила. Видно, сама такая же.

— Завидуешь?

— Нет. Мне больше мой Марсель нравится: он сентиментальнее. С Гарри мне было бы неспокойно. А тебе он понравился?

— Нет, — с легкой душой сказала Рене. — Так-то он, конечно, привлекательный, стройный, раскованный, но чего-то в нем не хватает. Слишком легкий, с одной стороны, и уравновешенный — с другой. — Она успела все обдумать и взвесить.

— Что ж в этом плохого?

— Слишком довольный собою, — додумав, заключила Рене.

— А ты таких не любишь?

— Нет. Как можно быть свободным, когда кругом столько рабства?

— В Америке?

— Почему? Везде. И здесь тоже. — Она произнесла это почти легкомысленно, не в тон сказанному и огляделась по сторонам в поисках какого-нибудь дешевого кафе, куда можно было бы зайти и отметить окончание учебы. Подруга не вполне ее поняла, но согласилась:

— Про чужие несчастья не знаю: мне что до них — но я тоже не люблю самонадеянных. Люблю, когда мужчина чуть-чуть робеет. И чувствителен, как мой Марсель. С ним легко себя чувствуешь и боишься меньше. Я от парохода в панике, потому что его рядом не будет.

— Будете всю жизнь рука об руку ходить? — Рене словно бес за язык дергал.

— А это плохо?

— Не знаю… Немного скучно, кажется. — Рене была настроена воинственно: причиной тому, может быть, было ее одиночество на балу и после него.

Эжени это не понравилось, но она решила не ссориться в последний день, хоть и сказала:

— Гарри слишком свободный, мой слишком ко мне привязан — кто тебе нужен, Рене?

— Никто, наверно. Одна буду.

— И что будешь делать одна?

— Не знаю. Пока учиться.

— Учиться, Рене, это не занятие, а так — в лучшем случае подготовка к будущей жизни. Одна семью не создашь, — и Эжени, которой наскучило говорить банальности, вспомнила, что у нее осталось множество дел, и заторопилась, чтоб не терять времени даром.

— Зайдем в какое-нибудь кафе, — попросила Рене. — Обмоем наш «бак» по философии. Философии все-таки, а не домоводства с кулинарией. Вспомним старика Гегеля, как говорил один мой знакомый. — Ей захотелось в этот миг, чтоб рядом был Мишель, который бы охотно поддержал с ней разговор о Спинозе и о Канте.

— Ты, наверно, его и ждешь? Знакомого этого? Ладно. Недолго только. У меня не все еще куплено…

Домой Рене пришла достаточно рано, и отчим собрался за бутылкой: отпраздновать событие. Мать посмотрела на это косо: успех дочери радовал, но пьянство мужа пугало куда сильнее.