— Я знаю. Что мы переснимаем сейчас?
— Это ценная бумага, — с важностью сказал он. — Я по радио ее продублирую. Секретная сводка о расходах на армию по провинциям и по родам войск. Из нее многое можно вытянуть.
— Это все та же девушка из приличной семьи?
— Этого я говорить не имею права: чем меньше знаешь, говорят, тем лучше спится, — но поскольку ты уже в курсе дела, то изволь — она.
— Во что это обошлось?
— Дорого, но документ того стоит… Ее, правда, из министерства выгоняют.
— Жалко.
— Конечно, жалко. Такой источник уплывает.
— Я имею в виду девушку, — осторожно сказала она. — Столько училась.
— А это меня меньше всего волнует! — отрезал он. — Подумаешь — училась. Что это значит для мировой революции?
Рене поглядела на него с легким осуждением, не зная, с какой стороны за него взяться.
— Тебе любой рабочий то же самое бы сказал. Они людей жалеют.
— А ты откуда знаешь? — он поднял брови.
— Я из рабочей семьи. Мой отец — столяр.
— Правда? — удивился он. — Мне сказали, что ты из студенток.
— Я проучилась неполный год в Сорбонне, потом ушла в подполье, но до этого прожила всю жизнь в рабочей семье. — Она замяла этот не очень приятный для себя разговор, оглядела вороха и кипы переснятых или ждущих того же бумаг и усомнилась: — Зачем все это? Москва требует?
Он, узнав о ее социальном происхождении, заметно переменился в отношении к ней, но с тем большим рвением напал на нее сейчас:
— А ты как думала? Там все собирается в одну большую картину, которая позволяет правильно расходовать силы и средства. Мировая революция не придет сама, ее надо готовить и обеспечивать.
— Подталкивать? — подсказала она, не думая на этот раз насмешничать, а он принял ее слова за подначку и французское вольнодумство: видно, вокруг термина «подталкивание революции» велись ожесточенные диспуты и само слово было из лексикона левых.
— Подтолкнуть ее нельзя, — суховато произнес он, — она должна созреть, но мы, не впадая в авантюры, должны вовремя вмешаться и помочь ей родиться. В Китае мы как раз этим сейчас и занимаемся… — и отошел, рассеянный и чуть-чуть отстраненный: видно, был задет ею и боялся наговорить колкостей…
Иногда этим все и ограничивалось, в другой раз он был более настойчив и предприимчив в любви: садился ближе и, доказывая что-нибудь, размахивал руками в опасной от нее близости. Она чувствовала его напор и исходящее от него желание, но не отвечала на них: она многого еще в нем не понимала, и ее многое не устраивало. Он обращался к ней с заготовленными экспромтами: видно, обдумывал их в одиночестве, расставлял ловушки — как своему корреспонденту, ставшему на идеологическом перепутье.
— Мне уже тридцать три, — доверялся он в такие минуты. Пора завести семью. Без нее мужчина моих лет не смотрится… — Она не могла не согласиться с этим: у нее у самой были те же мысли — только вместо тридцати трех лет она думала о двадцати с хвостиком. — Я очень хочу детей! — и, окрыленный ее сочувственным молчанием, распространялся далее: — И чтоб их было не один, а много. Как у моих родителей. Я по духу своему домосед и человек семейный.
— Да и я тоже, — призналась она. — Я тоже детей хочу. Но не много, а двоих-троих хватит.
Он понял это превратно, просиял, воспрянул духом.
— Элли! Я знал, что ты хочешь того же! Я счастлив! — и вскочил и нескладно, пренебрегая условностями и не соразмеряя усилий, попытался заключить ее в объятья и неуклюже поцеловал в висок.
У нее был небольшой любовный опыт, но, будь он и много богаче, все равно вряд ли можно было встретиться с более неловким ухаживанием. Она поспешила высвободиться из его тисков, сказала с неудовольствием:
— Вот это лишнее! Кто ж так накидывается, не спросясь?.. — и он, обескураженный, закусил губу, отошел и весь вечер потом дулся: они провели его молча…
На следующий день чувство досады и неловкости было все еще сильным, и она сказала ему:
— Давай не путать служебные дела с личными. Так мы далеко с тобой не уедем… — И он покорно согласился с этим: признал, что в их условиях всякая поспешность может лишь привести к ненужным осложнениям.
— Вот видишь, — сказала она и решила впредь не доводить его до кипения и избегать в разговоре всего чересчур личного.
Но вода, как известно, точит камень, и того, что суждено, не минуешь. Хотя, оставаясь с ним дома, она, может быть, не уступила бы ему, воздержалась от близких отношений с человеком, парившим в столь возвышенных сферах и спускавшимся на землю, лишь чтобы удовлетворить телесные нужды. Дело решили их походы в гости, в компании таких же вынужденных, как они, отшельников. Среди советских друзей Яков преображался: делался веселым, заразительно общительным, едва ли не компанейским, смеялся и говорил без умолку. Она с удивлением смотрела на него в такие минуты и думала, что в нем сидят два человека: один дежурит в повседневной жизни и на работе, второй просыпается, когда подсаживается к праздничному застолью. Правда, для этого нужно было, чтобы его сотрапезники занимали видное положение: Яков зорко следил за этим и, если попадал в общество второразрядных лиц и неудачников, то тяготился их соседством и был строг и пасмурен. Они ходили чаще всего к Муравьевым, которые днем легально работали в Центросоюзе и торговали лесом, пшеницей и икрою, а после работы оказывали посильное содействие Якову и другим нелегалам: они могли ходить в консульство с их поручениями и даже посылками. Хотя они и говорили, что служат Якову и ему подобным мальчиками на побегушках, но Яков как-то сказал ей, что Муравьев занимает высокий пост в их иерархии…
(Собственно говоря, ходить к ним они не имели права — это не дозволялось правилами, но они делали друг другу поблажки, принимая известные меры предосторожности: приходили к друзьям поздно, когда на улицах никого не было, оглядывались в поисках слежки, заходили, при необходимости, в тупики и подворотни и выныривали на соседних улицах… В любом мало-мальски нормальном государстве за официальными представителями чужой страны устанавливается наблюдение, и разведчики должны держаться от них за версту и дальше, но Китай был страной особенной. В Шанхае иностранцы чувствовали себя хозяевами. В случае ареста их передавали их миссиям — надо было только предъявить паспорт, вовремя зарегистрированный в консульстве. Советских людей это не касалось, но наши нелегалы прикрывались западно-европейскими паспортами и вели себя, как их законные владельцы: юридическое двоевластие избаловало приезжих и вконец испортило шанхайскую полицию, и без того поголовно коррумпированную.) Муравьевы: Александр Иванович и Зинаида Сергеевна — жили в удобной двухкомнатной квартире возле советского консульства: с этим кварталом Рене познакомилась во время своего вынужденного сидения в гостинице. Это были спокойные, благожелательные и приветливые люди, относившиеся к Якову с невольным почтением: как относятся к нелегалу разведчики, пользующиеся официальным прикрытием. О Рене они были наслышаны и встретили ее радушно и с любопытством. Яков был увлечен своей спутницей, гордился ею и ввел ее в дом с особенным чувством, которое хозяева сразу распознали и про себя отметили. Они угощали их сибирскими пельменями: Зинаида Сергеевна была из Томска, и в их доме это было фирменным угощением.
— Подруга твоя, наверно, никогда их не ела? — спросила хозяйка. — Как звать ее? Ты ведь нам ее не представил? Или у вас это не принято?
— Элли, — ответил за Рене Яков.
— Элли — так Элли, — не стала спорить Рене. Хозяева засмеялись.
— Ну что? — спросил Муравьев. — Пойдем за стол? Или Абрам нам лекцию сначала прочтет?
— Лекцию, конечно, — сказала его супруга. — Ты же мне ничего не рассказываешь. Вот Элли — счастливица: с утра до вечера может слушать…
Встреча их начиналась обычно с того, что Яков давал краткий обзор происшедшего в мире за неделю: он ежедневно слушал английское радио, которое опережало газетные новости и было кратким и всеобъемлющим. Зинаида Сергеевна, выслушав его, восклицала:
— Интересно-то как! А мы живем — ничего не знаем. Ты все это знал? — спросила она мужа.
— Слышал кое-что в консульстве. Нам тоже по утрам политинформацию читают.
— А почему мне не рассказываешь?
— Не думал, что это тебе так интересно. В следующий раз доложусь.
В следующий раз было то же самое, да и в восклицаниях Зинаиды Сергеевны Рене слышала наигрыш и дань гостеприимству.
— Ты лучше нам расскажи теперь, — говорил хозяин, когда Яков заканчивал свой облет земного шара и приземлялся в Шанхае, — кого ты еще разыграл? Мы с Зиной в прошлый раз смеялись очень.
— Ах это?! — засмеялся и Яков: он сам любил рассказывать о своих проделках и даже гордился ими. — На днях был на выставке — меня водила по ней очень серьезная особа…
— Кто? — Александр Иванович любил в таких делах точность.
— Приятельница Сун Цинлин, — пояснил ему Яков: женщины могли не знать связанных с этим именем обстоятельств, Александр Иванович же кивнул, подтверждая, что ему все понятно. — Весьма утомительная особа. Сун Цинлин, собственно, сплавила ее мне: англичанка, занимается историей живописи, может назвать наперечет всех художников эпохи Мин и знает о них столько, что никакого китайцу не снилось. Тут полно европейцев, помешанных на китайской культуре, — сказал он Рене.
— Коммунисты их, между прочим, вербуют, — сказал Александр Иванович, а Рене подумала, что то же происходит с любителями русского во Франции, но говорить об этом не стала. — Ладно, давай дальше.
— Так вот, повела она меня по картинной галерее, называет всех авторов по имени…
— А ты, небось, спросил, как они переводятся на английский? — попытался угадать хозяин.
— Нет. Слушал, слушал, потом спрашиваю: я все это понимаю, мне одно непонятно — как эти картины держатся на стене и не падают.
Они засмеялись, и больше всех — Яков.
— Не поняла? — спросил Александр Иванович.
— Нет, конечно, — я ведь с серьезнейшей миной спросил это. Каждая картина, говорит, прикреплена шпагатом к гвоздю — все десять раз проверено. — И не падают? — спрашиваю. — Нет. Вы же видите, висят. Я, говорит, извините, мысль потеряла и не помню, на каком из художников остановилась… — и Яков снова заразительно засмеялся.