История моей возлюбленной или Винтовая лестница — страница 2 из 62

едварительного приглашения. Привычка эта была, как говорится в народе, второй натурой, потому что у меня в то время еще не было личного телефона, а бежать к ближайшему телефону-автомату было лень. Так жили в то время многие. Приезжали в гости или по делу без предупреждения и приглашения. Словом, я еще раз нажал на кнопку и хотел было уходить не солоно хлебавши, как дверь приотворилась на пять звеньев противограбительской цепочки, и показалась голова Ирочки. «Это ты, Даня?! Извини, я из ванной, заходи!» Она распахнула дверь и, как была, в японском шелковом халатике, обняла меня и чмокнула в щеку. Теплая волна эротики хлынула от ее полуприкрытого тела. «Знаешь что, посиди в моей комнате, полистай новый выпуск „Америки“, я переоденусь и поболтаем. Ты голоден? — бросила через плечо Ирочка и убежала вглубь квартиры. — Еда в холодильнике!» Припоминаю, что из прихожей можно было пройти в столовую, а оттуда на кухню, в родительскую спальню, или — в комнату Ирочки, куда я и пошел: стеллажи с книгами, письменный стол, кровать. В родительскую спальню и ванную комнату никому из гостей доступа не было, во всяком случае, мне до сих пор. Словом, я сидел в Ирочкиной комнате, читал статью о чемпионе мира по поднятию тяжестей Андерсоне в знаменитом иллюстрированном журнале «Америка», приходившем по особому списку. Если повезет, «Америку» можно было купить в книжном киоске около гостиницы «Европейская». Был летний день начала июля. Раскрытые окна выходили во внутренний дворик. Было так тихо, что от Каменностровского моста доносились звоночки трамваев. И вдруг тишину прорезал крик, потом серия криков, перемежающихся со стонами, но не со стонами боли или горя, а стонами мольбы и наслаждения. Это была Ирочка. Ни стоны, ни голос Ирочки невозможно было перепутать. Я бросился бежать на этот голос, который привел меня к закрытой двери спальни. Надо было заставить себя повернуться и уйти из этой квартиры, куда я пришел незваным гостем. Но я не смог ни повернуться, ни уйти, взвинчиваясь и притягиваясь этими звуками первородной страсти. Я не мог ничего с собой поделать. Я распахнул дверь и увидел голую Ирочку Князеву.

Великолепное тело Ирочки ритмически поднималось и опускалось на живот мужчины, блондинистая голова которого принадлежала Глебушке Карелину, нашему молодому гению-пианисту. Как раз в тот момент, когда я вбежал в спальню, его любовные конвульсии затихли, а ее — еще не закончились. Партнер моей ундины, как выражался Лермонтов в повести «Тамань», увидел меня и попытался высвободиться из Ирочкиных недонасыщенных объятий. Интеллигентность и чувство самоиронии были настолько развиты у Глебушки (предполагаю, что одно обусловлено другим), что он весело засмеялся и помахал мне вылезшей наружу левой рукой, продолжая правой ласкать Ирочкину спину. Я ринулся в постель, в то время как Глебушка окончательно освободился и убежал в ванную комнату.

Мы еще не раз повторяли подобные спектакли амур де труа вполне в духе вячеславивановской «башни» начала прошлого века. Не знаю, был ли вовлечен Глеб Карелин в другие треугольники. Он не рассказывал, а я не спрашивал, но когда представился случай отправиться в Москву на конкурс Чайковского, он пригласил, конечно же, Ирочку Князеву, а она выбрала меня. Поезд «Красная Стрела» привез нас рано утром в Москву на Ленинградский вокзал. Мы взяли такси и отправились на улицу Горького, где в условленном месте были оставлены ключи от квартиры, принадлежавшей другу Глебушки — актеру Театра на Таганке Борису Серебрякову. В квартире было две комнаты. В одной поселилась Ирочка, а в другой (гостиной) стояли два дивана, доставшиеся мне и Глебушке. Ему предстояло играть в отборочных турах. Конечно, мы страшно переживали за него. Особенно перед первым отборочным туром. Тысячу раз он перевязывал галстук и менял рубашки. Правда, выбор был невелик. Кто мог похвастаться в те годы обширным гардеробом?! Ходьбы от актерской квартиры до площади Маяковского, где в зале Чайковского проходило прослушивание, было минут пятнадцать не более. Надо было придти к часу дня. Мы были почти у цели, как вдруг Глеб потащил нас к входу в ресторан «Минск». «Надо расслабиться!» — решительно сказал Глеб и направился в бар. «Три коньяка!» — заказал Глеб. Мы выпили за успех. Ирочка, предвидя возможные осложнения, потянула нашего соискателя за рукав: «Пойдем, Глебушка, опоздаешь!» «Еще по одной!» — сказал он и ослабил галстук, весело поглядывая на бармена. Ирочка сползла с табурета и поманила меня. Из чувства дурацкой мужской солидарности я чокнулся с Глебом, и мы проглотили коньяк. В таком приподнятом настроении мы пришли в зал Чайковского, проводили Глеба до ступенек, уводивших за кулисы, и уселись в полупустом зале среди других «болельщиков». Глебушка не прошел даже на второй тур, страшно запил, уехал, не простившись в Ленинград и не появлялся у Ирочки около года. Потом ее направили работать врачом в Бокситогорск, и она с Глебом не виделись до возвращения.

Но вернемся к вечеринке, которую я сгоряча сравнил с днем рождения Настасьи Филипповны. Никакого скандала или дележа нашей хозяйки не было и в помине. Да наше сборище и не предполагалось для традиционного празднования дня рождения. Правда, день рождения Ирочки был где-то поблизости, в середине августа, но по неустоявшимся, еще входившим в моду правилам нашей компании, отмечался не в самый день появления именинника или именинницы на свет, а в одну из ближайших пятниц, суббот или воскресений. Празднование же дня рождения в самый день рождения доставалось родителям и родственникам как единственная благодарность от повзрослевших дочери или сына. Так что вечеринка была, главным образом, приурочена к возвращению Ирочки в Ленинград и, между прочим, ко дню рождения.

Василий Павлович Рубинштейн, мой тоскующий ангел, по Ирочкиному выражению, пришел третьим. Это был полновесный господин среднего роста, с чрезвычайно широкими плечами и развитой габсбургской нижней челюстью. Одет Василий Павлович был в синий габардиновый костюм, верхний кармашек которого был украшен треугольником бордового батистового платочка, какие, наверно, входили в обязательный ритуал праздничного костюма еще в Одессе, откуда перебрались в Ленинград его родители в конце тридцатых. То есть в годы самой ожесточенной внутриклассовой и внутрипартийной борьбы, проредившей, как сенокосилка, ряды строителей социализма. Отец Василия Павловича был беспартийным инженером, под ежовскую сенокосилку не попал, и стал в первые же годы войны с немцами младшим лейтенантом. Ему на войне повезло. После ампутации искалеченной миной ноги и военно-полевого госпиталя он вернулся в послеблокадный Ленинград к жене и малолетнему сыну Васе. Завод же, на котором ремонтировались ленинградские трамваи, принял фронтовика с энтузиазмом, тем более что он быстро освоил ходьбу на протезе и не имел привычки засиживаться в цеховой конторке, а сновал по цеху от станка к станку, порой вызывая у рабочих вместо сочувствия к боевому увечью — необоснованную злость, настоянную на неприязни к его еврейско-украинскому выговору, особенно, когда он торопился что-то сказать.

Наверно, именно манера отца произносить слова скороговоркой и действовать в торопливой манере настолько претили натуре Васи Рубинштейна, что он превратился в очеловеченную метафору медлительной солидности. К среднему росту, широким плечам тяжелоатлета (облику борца или гиревика), добротному синему костюму с платочком добавлялось округлое лицо с намечающимися складочками ранней полноты около щек и на подбородке, щедро напомаженные, но все равно сохраняющие негроидную курчавость обильные черные волосы и невеселая усмешка. Ко времени начала нашей истории Василий Павлович работал молодым специалистом в НИИ автомобильно-тракторной промышленности. История его отношений с Ирочкой в определенной мере пересеклась с моей. Это относилось ко времени пребывания Ирочки на должности терапевта в Бокситогорской больнице. Василий Павлович проявил истинную преданность нашему сообществу, сочетавшуюся с похвальным упорством, что соответствовало его могучему и меланхолическому облику.

Вася Рубинштейн пришел третьим по порядку, подтвердив неслучайность хаотичного распределения событий. Так поплавок с меньшим удельным весом оказывается более чувствительным к поклевкам одинаковых по весу рыбешек. Или в чем-то другом разных? Он принес сразу два подарка: букет, составленный из белых и красных гвоздик, который Ирочка опустила в ту же вазу вместе с тремя розами Глеба, и ювелирную бархатную коробочку, из которой Ирочка выудила за серебряную цепочку изумрудный кулончик. Я со своим букетиком лесопарковых ромашек в соревнованиях не участвовал. Глебушка с тремя розами провалился, как когда-то в отборочном туре. Правда, легкий Ирочкин характер позволял ее поклонникам попеременно проигрываться в пух и прах, а потом брать реванш в многочисленных состязаниях за ее благосклонность.

Вспоминаю такой эпизод. Это было летом, когда кончался первый год Ирочкиной ссылки в Бокситогорск. Я в это время был на школьных каникулах, мгновенно забыв о своих нерадивых учениках и занимаясь едва ли не самым распространенным в России видом хобби — сочинением лирических стихов. Я говорил прежде, что время от времени у кого-нибудь собиралась компания моих приятелей — молодых поэтов, чтобы пить вино и читать стихи, написанные в тот же день или несколькими днями ранее. Наутро после того, как мы собирались, читали стихи и пили, меня разбудил дверной звонок. Пришел почтальон и принес почтовое извещение. Там было написано, что в такое время такого-то числа я приглашаюсь на ближайший переговорный пункт по такому-то адресу для телефонного разговора с Бокситогорском. Напомню, что личного или даже коммунального телефона у меня в те годы не было.

Как события и предметы наслаиваются друг на друга! А ведь это всего лишь начало романа. Я бежал на переговоры с Ирочкой (так это называлось: телефонные переговоры) именно туда, где мы с ней встретились впервые года за два до этого. Тогда я бежал к остановке трамвая Улица Сердобольская между парком и станцией электрички Ланская и увидел Ирочку, отворявшую чугунную калитку. Как оказалось, она шла навестить своих родителей, которые жили в директорском коттедже в глубине парка, поблизости от главного здания Лесной академии. Я наговорил прекрасной незнакомке кучу восторженных глупостей, смысл которых (смысл глупостей!) сводился к абсолютной и неколебимой готовности служить ей вечно.