Одновременно оказалась дискредитированной марксистская историография, тотально подчинявшая себе мысль историков, и образовался философский вакуум, который ныне заполняют чем попало — от мистики и оккультизма до агрессивного национал-шовинизма. Злонамеренное манипулирование исторической памятью переплетается с ностальгией, вызванной развалом империи, и картина прошлого подвергается самым неожиданным и произвольным превращениям. Поверхностно и подчас превратно понятая свобода мысли оборачивается безответственным легкомыслием. Творятся новые и возрождаются старые мифы, в потаенной основе которых скрываются, с одной стороны, коллективный комплекс неполноценности, с другой — уязвленное великодержавие.
На повестке дня сегодня стоит вопрос о создании демократического общества, приобщающегося к мировой цивилизации. Но политики, как и историки, не должны были бы упускать из виду особенности предшествовавшего развития, тот социально-психологический фон (back-ground), который доминировал в истории России на протяжении последних столетий и который продолжает незримо, но весомо присутствовать в сознании ныне живущих поколений. Нельзя забывать о том, что всего лишь 136 лет назад Россия была страной деспотизма и рабского повиновения и что вследствие этого такие основополагающие ценности гражданского общества, как частная собственность, право, индивидуальные свободы и уважение к личности, либо отсутствовали вовсе, либо находились на далекой периферии общественного сознания. Нужно помнить, что вскоре после октябрьского переворота 1917 г. крепостничество возвратилось в виде коллективизации и системы ГУЛАГа. Что касается парламентской формы правления, то ее смысл и роль с трудом доступны пониманию даже самих членов парламента, которые нередко склонны воспринимать ее как древнерусское вече или как собрание членов КПСС, каковыми почти все они были еще несколько лет тому назад. «Ментальности, — отмечал Фернан Бродель, — суть темницы, в которые заключено время большой длительности» (la longue durée), они изменяются чрезвычайно медленно, и внедрить демократию и парламентаризм в стране, до того с ним незнакомой и неподготовленной к их восприятию, с сегодня на завтра — утопия. Все эти обстоятельства ставят перед властями и политическими деятелями новые проблемы, к решению которых они в свою очередь совершенно не готовы. Из всего этого вовсе не следует, что правы те, кто вообще отрицает возможность демократического пути развития России. Но нужно ясно осознавать неимоверные трудности, поджидающие нас на этом пути, и упорно стремиться к их преодолению.
Могут ли историки, работающие в нынешних условиях разрыва с советским прошлым, оставаться на прежних, привычных для них позициях, использовать научно и морально устаревший набор критериев и оценок, унаследованный от безвозвратно ушедшего коммунистического времени? Общество, стоящее на распутье, дезориентированное, с расшатанной системой ценностей, нуждается в новых мыслителях и историках. Готовы ли мы к тому, чтобы если уж не решать, то хотя бы в предварительном виде сформулировать новые проблемы? Здесь прежде всего нужно мысленно обратиться к сравнительно недавнему прошлому.
Когда с введением так называемой «гласности», т. е. ограниченной свободы слова, во второй половине 80-х годов «толстые» литературные журналы приступили к публикации тех произведений русских поэтов, писателей и философов, которые оставались подзапретными или вовсе неведомыми, либо в лучшем случае печатались за рубежом, контрабандой попадая в Россию, читающая публика была поражена тем духовным и художественным богатством, которое десятилетиями от нее утаивалось. Оказывается, русская литература продолжала существовать на протяжении всех послеоктябрьских лет, и такие авторы, как Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Василии Гроссман, Александр Солженицын, да и многие другие, не слагали своего пера и не шли на идейные компромиссы ни во времена сталинского террора, ни в период брежневского застоя. Пульс подпольной интеллектуальной жизни бился не переставая, несмотря ни на что.
Казалось бы, можно было надеяться и на то, что из письменных столов и тайников отечественных историков тоже будут извлечены рукописи, над которыми они трудились в десятилетия реакции. Увы, этого не произошло — ящики их письменных столов были пусты. В конце 80-х и начале 90-х годов историческая наука в России не была обогащена почти ничем, если не считать публикаций архивных документов и отдельных работ, посвященных стиранию «белых» (на самом деле — грязных) пятен в истории советской России.
Одним из редких исключений явились исследования выдающегося специалиста по русской истории Александра Александровича Зимина. Им была написана серия монографий, в которых по-новому и в тогдашних условиях смело рассматривался ряд проблем истории России XV–XVI вв. Зимин впервые поднял вопрос об альтернативности исторического развития. Эти труды Зимина были опубликованы лишь в последние годы, спустя 10 лет после смерти автора. Но, повторяю, случай Зимина почти уникален.
В условиях «перестройки» историки, вводя в научный оборот новые материалы и избавившись от повинности ссылаться к месту и не к месту на высказывания «классиков марксизма-ленинизма», пребывали, по сути дела, на прежних методологических позициях. Историческая наука в России не совершила качественного сдвига в новых социально-политических и идеологических условиях, не сумела воспользоваться свободой, на которую была обречена. В чем же причины научной робости и теоретической беспомощности многих историков?
Еще раз поднимемся по реке времени на два-три десятилетия. Духовный подъем конца 50-х — 60-х годов, последовавший за XX съездом коммунистической партии с его разоблачениями того, что тогда называлось «культом личности» Сталина, ознаменовался оживленными методологическими дискуссиями. Их освобождающее и стимулирующее воздействие на интеллектуальную жизнь было огромно: многое из догматизма сталинской эпохи было отброшено или пересмотрено, выдвигались новые гипотезы и научные предложения. «Шестидесятники» немало сделали для того, чтобы расчистить почву для более свободного анализа исторического процесса. Но «оттепель» длилась недолго, и со второй половины 60-х годов, в особенности после советского вторжения в Чехословакию, сменилась новыми и длительными идеологическими «заморозками». Разумеется, не все достижения начала 60-х были тогда у нас отобраны, но в целом историческая наука вновь оказалась в состоянии летаргии.
«Шестидесятникам» не удалось, на мой взгляд, все же сделать главного. Когда я теперь смотрю на дискуссии 30-летней давности, то обнаруживаю всю их односторонность. Наверное, она была неизбежна и оправданна. Но видеть эту ограниченность необходимо, тем более что она до сих пор не преодолена нашим гуманитарным знанием. Отрицая или подвергая сомнению многие глобальные обобщения вульгаризованной русской версии марксизма, доминантой которой к тому же был тезис «за новое и более глубокое прочтение Маркса», «шестидесятники» не прикасались к латентно заложенной в нем эпистемологии, которая была воспринята Марксом у Гегеля и отвергала проблематику Канта, а впоследствии и неокантианства. Убежденные во всесилии научного познания, марксисты отнюдь не были склонны к анализу его возможностей и применяемого ими понятийного аппарата. Поэтому панлогизм Гегеля и Маркса, игнорировавший всю проблематику и сложность отношений между познающим субъектом и предметом познания, превосходно сочетался у русских историков-марксистов с позитивизмом и обрекал советскую историческую мысль на консервирование позиций науки конца XIX в. Отсталость и застой усугублялись почти полной неосведомленностью относительно того, что было сделано современной исторической мыслью за пределами России. Эта неосведомленность, порождающая духовный провинциализм, не изжита полностью и по сей день.
Между тем опасность самоизоляции от неокантианской гносеологии отчетливо понимали отдельные выдающиеся русские историки более раннего времени. Медиевист Дмитрий Петрушевский в конце 20-х годов предпослал одному из своих трудов теоретическое введение, в котором подчеркивал огромное значение взглядов Генриха Риккерта и Макса Вебера для исторического познания. Но эта смелая демонстрация независимой мысли историка имела результатом лишь то, что Петрушевского немедленно заставили замолчать. Его протест остался гласом вопиющего в пустыне, а в последующих работах советских философов и методологов неокантианская мысль по-прежнему подвергалась отрицанию и поношению. Никто не брал на себя труда — вплоть до самых последних лет — объективно разобраться в той интерпретации специфики «наук о культуре», которая была выдвинута указанными мыслителями еще в начале нашего столетия. Результат налицо — так называемая марксистская историческая наука представляет собой не что иное, как — подчеркну еще раз — облаченный в марксистскую фразеологию позитивизм.
Итак, в период «гласности» выяснилось, что историки — более робкие и идеологически ручные, нежели часть поэтов и писателей. Чем это объясняется? Возможно, их большей близостью к властям и более всеобъемлющей подконтрольностью господствующей идеологии. Писатели тоже не были свободны, но их хотя бы не принуждали постоянно ссылаться на «отцов» марксистской церкви, между тем как для историков это был обязательный ритуал. Да и сами они в своем большинстве нуждались в подобных идеологических «костылях».
По мнению французского историка Жоржа Дюби, высказанному в 80-е годы, идеи Маркса и Ленина не представляли собой «интеллектуального ошейника» для советских историков, а являлись полезными рекомендациями, которые способствовали их исследованиям. Конечно, марксизм вошел в плоть и кровь современной историческом науки. Но вполне ли был прав уважаемый французский коллега? Марксистская историософия предлагала историкам иллюстрировать сфор