История - нескончаемый спор — страница 120 из 176

мулированные ею общеисторические законы, но выходить за пределы глобальной схемы прогрессивной смены формаций возбранялось. Самое понятие «формация» интерпретировалось в качестве объективной реальности. Удобство этой схемы заключается, помимо всего прочего, в ее чрезвычайной простоте. Тезис о материально-экономическом «базисе», детерминирующем идеологическую и политическую «надстройку», давал удобную «отмычку» для вульгаризованного объяснения духовной жизни.

Между тем «идеальный тип» Вебера есть не более чем инструмент познания, научная модель («исследовательская утопия»), с которой историк подходит к изучению исторического феномена. Эта модель не «подминает» под себя конкретный материал, как это происходит в марксистской историографии, а, напротив, модифицируется и даже в случае необходимости отбрасывается историком, если она противоречит этому конкретному материалу. Именно расхождение между наблюдениями и предварительным «идеальным типом» открывает возможность для получения нового знания и новых обобщений. Автор «Протестантской этики и духа капитализма», подчеркнув активное воздействие религии и других духовных структур на общественную жизнь и производство, тем самым поставил в центре исторического исследования мыслящего, чувствующего и деятельного человека. Вместо политико-экономических и социологических абстракций в фокусе исторического анализа оказывается человеческий индивид.

Контраст между реифицированной абстракцией «социально-экономическая формация» («способ производства») и «идеальным типом» очевиден и непримирим. Подчиняясь навязанной сверху догме, советские историки лишались научной свободы. У некоторых из них эта духовная несвобода иногда сочеталась с цинизмом.

Сотни, если не тысячи историков-марксистов зарабатывали свой хлеб на поприще «критики буржуазной историографии». Одному Богу известно, кто из них действительно верил в «превосходство советской науки», о котором трубили на всех углах, кто был циником и приспособленцем.

Вот суждение, высказанное одним из столпов официальной советской историографии о публикации в Москве в 1973 г. книги Марка Блока: «Перевод “Апологии истории” — политическая ошибка».

Я не раз слышал от своих коллег сетования на то, что им не позволяют писать так, как им хотелось бы — «цензура мешает». Казалось бы, это верно, ибо государственные цензоры и идеологические надсмотрщики неусыпно наблюдали за нашим творчеством. Но в то же время это — крайнее упрощение действительной ситуации. Ведь в большинстве своем авторы исторических трудов шли на то, чтобы подвергать свои рукописи автоцензуре, так что подаваемые ими для публикации сочинения уже не могли вызвать официального неодобрения. Да и кто принуждал их публиковать работы, которые противоречили их убеждениям? Моральное состояние историков было ужасающим.

Но воздержимся от того, чтобы применять одну и ту же мерку ко всем советским историкам без разбора. Они были очень разными, и важно, чтобы представители молодого поколения это понимали. Несколько лет назад в руководимом мною семинаре выступил с докладом молодой историк, который, подвергнув анализу методологические предпосылки, лежавшие в основе трудов советских историков, полностью отрицал их как научно несостоятельные. Я полагаю, что он и прав, и неправ. Прав, поскольку предпосылки эти были очень ограниченными и односторонними, вследствие чего и полученные историками результаты оказались мало удовлетворительными. В итоге от этой историографии осталось немного действенного — по большей части она мертва. Но этот молодой докладчик не принял во внимание того факта, что драма идей, продемонстрированная в раскритикованных и отвергнутых им трудах, была вместе с тем и драмой людей, исследователей, которые были поставлены в невыносимые условия. В силу этих ненормальных условий советские историки оказались не в состоянии, за редкими исключениями, выполнить функцию посредников между людьми прошлого и современным им обществом.

Так обстояло дело во всем социалистическом лагере, пожалуй, лишь Польша представляла собой отрадное исключение. Позволю себе еще одно личное воспоминание. Когда в середине 70-х в бывшей Германской Демократической Республике был предпринят перевод моей книги «Категории средневековой культуры», его научным редактором выступил немецкий профессор-медиевист. Он не удовольствовался исправлением всех неточностей перевода (за что я ему, разумеется, благодарен), но внес в книгу многочисленные цитаты из сочинений Маркса и Ленина, равно как и из переведенных с русского учебников исторического материализма. Прочитав в рукописи эти дополнения, я, естественно, решительно воспротивился. Уважаемый профессор аргументировал необходимость этих «новаций» тем, что Германская Демократическая Республика находится на переднем крае идеологической борьбы между лагерем социализма и лагерем капитализма, и он не может допустить, чтобы опубликованный под его редакцией труд был политически беззубым. Я, тем не менее, не уступил, и в конце концов издательство, объяснив бдительному редактору, что автор книги — я, а не он, опубликовало ее в первоначальном виде. Тогда редактор счел необходимым присовокупить к моему тексту свое послесловие, в котором деликатно и вместе с тем решительно отмежевался от строптивого автора.

ИСТОРИК И ОБЩЕСТВО

В годы моей научной молодости сочинения историков имели двух адресатов: либо узкий круг специалистов, либо идеологических надзирателей и цензоров. Общество, в котором живет историк и для которого он, казалось бы, создает свои исследования, по сути дела, не принималось в расчет. Естественная и для обеих сторон необходимая «обратная связь» была нарушена, и это делало историческую науку стерильной и социально неэффективной. Может ли теперешний историк продолжать игнорировать эту связь?

Напомню слова И. Хёйзинги: историческое знание представляет собою одну из форм, в которых общество дает себе самоотчет. Обозревая историю, свою или всемирную, мы вольно или невольно сопоставляем себя с другими обществами и цивилизациями, и только путем подобного со- и противопоставления способны осознать самих себя. Основополагающее понятие, имплицитно используемое историками, — «другой». Человек меняется в ходе истории, ныне он не таков, каким был прежде, меняются мировидение и определяемая им система социального поведения. «Другой», человек давнего или недавнего прошлого, — это загадка, которую мы едва ли в состоянии разгадать, но от попытки разгадать ее вместе с тем не можем и уклониться. Наиболее тяжкий грех, в который способен впасть историк — и в который, к сожалению, очень часто впадают, — состоит в том, что он изображает человека иной эпохи подобным себе и своим современникам. «Другой» не означает «чужой». Во многом он схож с нами, но прежде всего необходимо выявить различия. Презумпция «инаковости» — постулат исторического познания.

Между нами и людьми прошлого устанавливается диалог, мы задаем людям, принадлежащим другим культурам и цивилизациям, вопросы, которые волнуют нас, и никаких других вопросов, помимо релевантных нашей культуре, мы задать не в состоянии. Каждая эпоха порождает новые вопросы, и мы неустанно обращаемся с этими вопросами к людям прошлого. Так движется историческое знание. Понятие «диалог» не есть метафора; я полагаю, его нужно понимать буквально. Ибо когда мы спрашиваем людей прошлого и ищем их ответы в оставленных ими памятниках, превращаемых нами в исторические источники, мы неизбежно наталкиваемся в них на феномены, которые не охватываются нашим вопросником. Мы не только задаем им вопросы, но и слышим голос людей прошлого, сообщающих нам нечто, нашими досье не предусмотренное. В этих случаях люди прошлого принимают активное участие в установленном с ними диалоге, побуждая нас формулировать новые вопросы.

Лет 30–40 тому назад, я, наученный своими учителями анализировать средневековые памятники Термании и Англии, касавшиеся социально-экономической проблематики, обратился с этим же вопросником к памятникам скандинавского Севера и попал в трудное положение. Передо мной были многочисленные и многообразные тексты, но они оставались немыми, не давали ответов на вопросы об эксплуатации крестьян, структуре общины и тому подобных сюжетах, традиционных для марксистского анализа. Я пребывал в затруднении до тех пор, пока наконец не расслышал голосов тех людей, которые составили эти тексты и о которых они были сочинены. Они сообщали мне о другом: об их представлениях о социальном и природном мире, о месте в нем человека, о его верованиях, страстях и поведении, о магии и ритуалах, о его воображении, его языческих богах и вере в потусторонний мир. Когда в конце концов я начал понимать смысл содержащихся в источниках посланий, я убедился в том, что мои вопросы о материальной жизни и социальной структуре имеют смысл лишь в рамках этого более универсального контекста. Таков был урок, преподанный мне средневековыми скандинавами, и он имел для меня огромное методологическое значение.

ИСТОРИК — ПОСРЕДНИК МЕЖДУ СОВРЕМЕННОСТЬЮ И ПРОШЛЫМ

Историк — единственный, кто осуществляет функцию посредника между настоящим и прошлым. Для выполнения этой роли он должен ощущать глубинные интеллектуальные потребности общества, к которому принадлежит. Он участвует в формировании исторического сознания своего общества. Это — колоссальная ответственность, и в высшей степени важно, чтобы историк ясно осознавал свою миссию медиатора между культурами.

Картина прошлого, создаваемая историком, определяется тем, под каким углом зрения он его рассматривает. В зависимости от того, ставит ли он в центре своего внимания социальные и классовые противоречия, отношения производства и собственности, либо сосредоточивается на способах мировосприятия и формах человеческого поведения, в контексте которых и сами эти социально-экономические структуры получают новое освещение, меняется вся картина прошлого, более того, меняется самый подход к истории. Разные способы познания и изображения истории, складывающиеся в кабинетах исследователей под напором развития, которое происходит за пределами этих кабинетов, определяют характер и содержание исторических знаний, присущих данному обществу. Приведу такой пример: вплоть до наших дней в советских школах детям преподносилась версия истории, которая рассматривала ее исключительно под углом зрения классовой борьбы, революций, смены форм эксплуатации трудящихся, оттесняя на задний план духовную жизнь и исключая человека как субъекта исторического процесса. Соответствующее обучение проходили и будущие учителя — студенты университетов. Тем самым с детства и на протяжении всей сознательной жизни советский человек воспитывался в духе классовой ненависти. Плоды этого «просвещения» ощущаются до сих пор.