Но Г.С. Кнабе не ограничивается характеристикой тех трудностей, с которыми встретились историки, и делает некоторые предложения, дает рекомендации относительно возможных путей преодоления этого критического, на его взгляд, состояния. Каковы эти предложения?
Г.С. Кнабе выдвигает четыре пункта, которые мне и хотелось бы последовательно рассмотреть. Может быть, не совсем в том порядке, как они расположены в его статье.
Я начну с последнего. Это вопрос об устной истории. Несомненно, устная история — запись того, чему свидетелями были те или иные лица, не обязательно профессиональные историки, но прежде всего рядовые участники исторического процесса, на памяти которых происходили события не только их личной или групповой жизни, но и большой истории, — представляет огромный интерес. Как человек воспринимает события, современником или даже, возможно, участником которых он был, как он их оценивает, каким образом он хранит информацию об этих событиях — все это в высшей степени интересно.
Устная история, несомненно, имеет большие потенции, и она должна привлечь внимание тех, кто занимается современностью. Эшелонированность устной истории во времени весьма ограниченна, она ограничена памятью человека — не обязательно его индивидуальной, он может опираться на своих современников — но больше, чем на два-три поколения вглубь она, конечно, уходить не может.
Однако здесь уместно заметить, что устная история — это тоже очень специфический феномен, поскольку доверять устным рассказам можно только после внимательной, вдумчивой, всесторонней критики этих сообщений как возможного исторического источника. Я припоминаю рассказ о том, как один английский джентльмен времен королевы Елизаветы I, задумав написать историю Англии, уселся удобно за письменный стол и в это время услышал шум на улице, высунулся из окна и увидал какую-то потасовку, мелкое уличное происшествие. Через некоторое время он услышал, как очевидцы этого происшествия рассказывали друг другу о том, что произошло буквально несколько часов тому назад. Версия каждого из рассказчиков и версия самого джентльмена, будущего историка, оказались весьма различными. Этот джентльмен отложил перо и отказался писать историю Англии: как можно писать историю прошлого, если люди не могут достигнуть согласия относительно интерпретации даже того события, участниками или непосредственными свидетелями которого они только что были?
Выражение «врет, как очевидец», не означает, что очевидцы всегда сознательно искажают то, о чем они дают свои свидетельские показания, будь то в суде, в мемуарах или в рассказах. Речь идет о другом — о системе восприятия людьми того, что они наблюдают. Реальность оказывается преломленной в их сознании, отягощенной фантазией, и сплошь и рядом искаженный образ ее запечатлевается в их памяти как истинный рассказ о происшествии. Все это, конечно, не может быть непреодолимым препятствием для работы историка, и сам механизм переработки первичной информации в сознании свидетеля тоже заслуживает всяческого интереса. Источник, который искажает, не перестает быть историческим источником. Просто он становится источником не столько свидетельствующим о том, о чем он непосредственно повествует, сколько источником для понимания психологии свидетеля, его мировосприятия. Эти субъективные элементы «сетки координат», через которую проходит соответствующее сообщение, отражают определенную духовную ситуацию его времени, состояние умов, в большей или меньшей степени характерное для некой социальной группы или для общества в целом. Эти аспекты менталитета сами по себе являются важнейшими компонентами исторического процесса, мимо которых историк не вправе пройти. Мы касаемся здесь более общей проблемы критики исторического источника — критики, учитывающей психологические предрасположения, систему ценностей, взгляды людей, свидетельства которых мы, историки, ныне изучаем. Такое критическое отношение к источнику подобает не только исследователю устной истории, но и тому, кто имеет дело с письменными источниками независимо от того, к какой эпохе они относятся.
Устная история для исследователя далекого прошлого, скажем, для меня, медиевиста, в том виде, в каком она рисуется историку современности, конечно, не существует. Но здесь имеется другая сторона дела, а именно: в прошлом, наряду с зафиксированными в письменных текстах свидетельствами о происшедшем, бытовали, конечно, бесчисленные устные рассказы, фольклор, эпос, молва и другие, не фиксированные иначе, чем человеческим сознанием и рассказом феномены, которые, тем не менее, в какой-то мере, пусть фрагментарно и опосредованно, могли найти отзвук в письменных текстах. Как вычленить из произведений, сочиненных, записанных образованными людьми, то, что мы называем фольклором, народными преданиями, поверьями, расхожими вымыслами, слухами и т. д.? В какой мере это удается выяснить историку? Иногда это удается, но по большей части устные рассказы не наложили никакого отпечатка — как кажется, во всяком случае, современному историку — на те тексты, которые он изучает: они исчезли безвозвратно.
Итак, устная история, при всей колоссальной значимости ее для современности, конечно, ни в коей мере не может быть расценена как панацея для преодоления критических затруднений, сложностей, испытываемых исторической мыслью в целом. Это все о первой рекомендации Г.С. Кнабе.
Вторая пропозиция относительно возможности выхода историков из кризисного положения — использование «исторической прозы». Г.С. Кнабе полагает, что такой жанр литературы мог бы преодолеть разрыв между макроисторическими структурами, в которых историки-исследователи описывают динамизм исторического процесса, его статические состояния, крупные политические события, с одной стороны, и повседневной жизнью людей, жизнью, может быть, не содержащей таких макропотрясений, но тем не менее очень важной для историка — с другой. По мнению Кнабе, этот разрыв может быть преодолен, ибо талантливый автор, старающийся вжиться в эпоху и располагающий значительными сведениями, почерпнутыми из исторических источников, выстраивает их в какой-то ряд, в котором события «большой истории» переплетаются с повседневной жизнью людей, и силой воображения автора может быть воссоздана более многомерная, многоцветная, живая, пластичная и поэтому внутренне убедительная для читателя картина соответствующего периода или эпизода мировой истории.
Если Г.С. Кнабе настаивает на том, что «историческая проза» вовсе не то же самое, что исторический роман, то не согласится ли он все-таки с тем, что историки пишут прозой? В этой «исторической прозе» всегда и с неизбежностью присутствуют как сведения и наблюдения, основанные на анализе исторических источников, так и фантазия или, если угодно, интуиция ученого, без каковой используемые им данные не могут обрести связи и смысла. Мой коллега выделяет особый жанр исторических повествований, в которых художественное творчество приобретает самостоятельную значимость, и видит в этом жанре специфический и более эффективный способ проникновения в текучую и неповторимо конкретную жизнь людей прошлого. Я не ставлю под сомнение допустимость этого жанра, но склонен рассматривать его как особый вид литературы, выводящий нас за рамки собственно исторической дисциплины. Смешивать или хотя бы сближать методы исторического анализа с приемами, направленными на художественное познание действительности, на мой взгляд, недопустимо. Хорошо известно, что «территория», образуемая амальгамой обоих подходов, нередко служит той почвой, на которой легко возникают исторические мифы.
В частности, я не склонен причислять Н.З. Дэвис к авторам «исторической прозы» в ее понимании Г.С. Кнабе. Моему высокочтимому оппоненту напомню, что толчком к сочинению «Возвращения Мартена Герра» послужила работа над сценарием одноименного художественного фильма. Но из этой работы выросло независимое от кинофильма серьезное исследование. В этой монографии «романным» является не фантазия американской исследовательницы, но самый сюжет, продиктованный источником. Автор обсуждает фабулу, которая дана ей историческим текстом — записью судьи XVI в. Кораса, и старается как можно глубже проникнуть в человеческие ситуации и эмоции. Нужно признать, что, пытаясь расшифровать побуждения и чувства своих персонажей, Н.З. Дэвис пришлось высказать некоторые гипотезы, которые едва ли могут быть вполне обоснованы текстом источников. Как показал Р. Финли, автор острокритичной и не лишенной оснований рецензии на эту книгу (Finlay R. The Refashioning of Martin Guerre // American Historical Review. 1988. № 93), Н.З. Дэвис невольно нарушает границу, отделяющую историческое исследование от fiction; ее гипотезы и толкования внутренних побуждений крестьянки, которая была оставлена мужем и якобы приняла за него появившегося в деревне восемь лет спустя авантюриста, равно как и побуждения обоих этих мужчин, не находят достаточного обоснования в изученном ею тексте Кораса. Потому-<го ей и пришлось высказать целый ряд предположений относительно ментальных установок и мотивов поведения героев этой истории. Иными словами, эта сторона книги, представляющей в целом чрезвычайный интерес, не может быть принята за образец нового типа исторического повествования.
Знакомство с другими трудами Н.З. Дэвис убеждает в том, что, как правило, она вовсе не склонна допускать вымысел и нарушать указанную границу. О том, что она не расположена смешивать данные источника с собственными домыслами, свидетельствует ее монография «Fiction in the Archives» (1986), где она исследует прошения о помиловании, которые осужденные за убийства и иные преступления лица направляли французскому королю. В них эти люди XVI в., естественно, давали свою версию происшедшего, стремясь оправдаться и отвратить грозящую им кару. Скрупулезно вникая в содержание и лексику прошений, исследовательница показывает, как различия в возрасте и поле осужденных, их социальный статус и образование (или необразованность) служили факторами формирования разных дискурсов. Я не собираюсь анализировать здесь это интереснейшее исследование, но хочу лишь подчеркнуть: fiction в его контексте — вымыслы авторов прошений о помиловании, но отнюдь не метод презентации материала.