История - нескончаемый спор — страница 157 из 176

В 40-50-е годы имя Л.П. Карсавина практически не упоминалось ни в печати, ни в лекциях: этот замечательный мыслитель и исследователь был репрессирован и сгинул в сталинских концлагерях. Но «Пережитое» было написано в конце 80-х годов, и тем не менее имя Карсавина отсутствует. Как уже отмечено выше, полностью проигнорирован и М.М. Бахтин. Вполне естественно, что автор мемуаров вспоминает в первую очередь о своей собственной деятельности и том вкладе, какой он внес в науку. Но ведь нужно как-то соблюдать пропорции и не терять перспективы. И здесь приходится с огорчением констатировать: автобиография Е.В. Гутновой не дает объективной и правдивой панорамы отечественной медиевистики, которая развертывалась перед ее глазами на протяжении второй половины истекшего столетия. Никто не вправе возражать против высказывания личных симпатий к тем или иным персонажам, но при сопоставлении панегириков в адрес Н.А. Сидоровой и А.И. Данилова с полнейшим замалчиванием имен подлинных корифеев отечественной и мировой медиевистики второй половины XX в. мы получаем в результате глубоко искаженную картину. Отсутствие чуткости к кардинальным сдвигам в нашей профессии, сдвигам, которые радикально изменили всю ее панораму, поистине ставит в тупик.

Но в таком случае может возникнуть вопрос: с какой целью написана моя статья? Ответ на этот вопрос ясен. Подрастают новые поколения историков. Они получают образование и приступают к научной и педагогической деятельности в условиях, существенно иных, нежели те, в каких жили и работали автор «Пережитого» и автор настоящих строк. Молодые принадлежат к поколению «непоротых историков», и этим, в частности, они весьма отличны от нас. Однако условием вступления в цех историков является знание истории этого цеха. Это необходимо для того, чтобы, сохраняя наиболее ценные традиции дедов и отцов, вместе с тем критически оценить их наследие.

* * *

Автобиография Е.В. Гугновой представляет собою вполне завершенное произведение, написанное в последние годы жизни автора. Книга увенчивается главой, названной «Итоги».

Гутнова обозревает пройденный ею жизненный и творческий путь. Каков же вывод? Он неоднозначен, во многом пессимистичен и даже не лишен известного трагизма.

«Как же я прожила свою жизнь в эти страшные семьдесят лет, — вопрошает автор, — сделала ли что-то нужное, полезное, или вся моя жизнь была пустым прислужничеством перед господствующей идеологией? Сотни вопросов одолевают меня. Как дать на них честные, искренние ответы перед самой собой и потомками» (с. 424). И далее: «Печальный свет сегодняшнего дня безжалостно освещает все углы прошлого, пустоту идеалов, за которые отдавались жизнь и честь, тупиковость семидесятилетнего пути и, следовательно, также и моей жизни. Сброшены с пьедесталов не только Сталин и сталинисты, которых я давно повергла в прах в своей душе, но и Ленин, и Маркс, под сомнение поставлена та историческая теория, на основе которой я писала свои работы. Ужели моя жизнь прожита зря: не то писала, не тому учила, не так, как нужно, понимала прошлое?

Все протестует во мне против такого ответа. Перебирая свою долгую жизнь, я ощущаю, что не все в ней было так однозначно, сервильно, нечестно. Ведь были в ней прекрасные минуты, озаренные истинным вдохновением, радостью дружбы и любви» (с. 425 сл.).

Тяжкие, горестные размышления… Если принять всерьез слова о том, что вплоть до 70-х годов Е.В. Гутнова сохраняла веру в справедливость советского общественного строя и в правильность той исторической теории, которой она придерживалась (впрочем, она не рассталась с марксизмом до самого конца), то придется допустить, что на протяжении всей своей сознательной жизни она сумела абстрагироваться от новых направлений исторической мысли, утвердившихся в современной науке. И действительно, на страницах «Пережитого» мы не найдем указаний на поиски нетрадиционных методов исследования, на глубокое внимание к новым влиятельным направлениям в мировой историографии. Это тем более поразительно, если помнить, что Гутнова на протяжении многих лет читала лекции по истории исторической науки и даже опубликовала их в виде монографий и статей. Боюсь не ошибиться: тенденции, отражавшие принципы исторической науки последних десятилетий, не были восприняты ею ни в качестве руководящих, ни как основания для спора и неприятия. Выше уже отмечалось игнорирование ею наиболее интересных и значительных отечественных медиевистов и гуманитариев, но вне поля зрения нашего автора остались и почти все выдающиеся историки Запада. Она явно не пережила интеллектуальной встречи с такими учеными, как Дюби, Ле 1офф, Леруа Ладюри и многие другие. Настороженная и даже враждебная изолированность советской медиевистики не была differentia specifica автора «Пережитого», но эта отчужденность неизбежно обрекала историческую мысль нашей страны на консерватизм и отсталость.

Здесь перед нами возникает в высшей степени существенный вопрос об удельном весе российской медиевистики в универсуме мировой историографии. Обречены ли мы навсегда оставаться на ее далекой периферии? Языковые трудности очевидны. Но здесь есть и другая сторона. Медиевисты Западной Европы изучают свое собственное прошлое, между тем как взгляд на него из России — это взгляд со стороны. Мы видим историю Европы в иной перспективе, и этот особый угол зрения может быть вовсе не бесполезным в общем контексте историографии. Не секрет, что, например, французская медиевистика воспринимает Средневековье преимущественно как романское: в ее поле зрения находятся история Франции, Италии, Испании, Средиземноморья, тогда как другие регионы Европы оказываются несколько потесненными. Видимо, такого рода «романоцентризм» легче преодолеть тем историкам, которые, ощущая себя как европейцы, вместе с тем принадлежат к особому культурному региону. Вспомним существенный вклад русских медиевистов конца XIX и начала XX столетий в разработку аграрной истории средневековой Европы, вклад, обусловленный особой актуальностью истории крестьянства в пореформенной России.

Ограниченность и второсортность вклада советских историков в мировую медиевистику последних десятилетий могут быть преодолены, если мы найдем в себе силы отрешиться от груза консерватизма. Только при этом условии сможем мы избавиться от комплекса неполноценности, цепко сковывавшего нас, несмотря на все победные клики о торжестве «передовой идеологии». Необходимо расчистить накопившиеся интеллектуальные и научные завалы и отдать себе честный отчет о тех тупиках, в которые мы зашли.

(Впервые опубликовано: «Средние века». М., 2002. Вып. 63. С. 362–394)

«Время вывихнулось»:поругание умершего правителя

«Менталитет» — понятие, введенное в сферу исторического анализа несколько десятков лет тому назад, — ныне нередко делается предметом всяческих злоупотреблений. Даже те историки, которые продолжают придерживаться мнения о пользе, более того, необходимости обращения к этому понятию, не могут не отмечать его неопределенности, известной расплывчатости, если угодно, двусмысленности. Тем не менее нельзя не признать, что наличие понятия mentalité в концептуальном арсенале историка — в частности и, может быть, в особенности медиевиста — дает ему дополнительные координаты и подчас ориентирует его поиски в новых направлениях, нетрадиционных и нетривиальных. В нижеследующих заметках я попытаюсь обосновать это утверждение.

I

Минуло четверть века с тех пор, как немецкий историк Рейнхард Эльце опубликовал статью «Sic transit gloria mundi. О смерти папы в Средневековье»[536]. Насколько я могу судить, эта весьма примечательная работа не привлекла сугубого внимания медиевистов, хотя сравнительно недавно на нее появились отдельные отклики[537]. Что касается отечественной медиевистики, то симптомом равнодушия к обсуждаемому Эльце сюжету может служить хотя бы тот факт, что, как я обнаружил, том журнала за 1978 г., в котором эта статья была опубликована, остался неразрезанным вплоть до 2002 г. Тем не менее наблюдения, обобщенные Эльце, не пропали втуне: в очередном выпуске журнала «Казус» появилась статья М.А. Бойцова, возвращающая нас к этому исследованию[538].

В средневековых хрониках и иных повествовательных текстах, равно как и в официальных церковных документах, неоднократно упоминаются события, развертывавшиеся непосредственно после кончины римского папы и, реже, светского государя. Не успел умереть понтифик, как окружающие его лица и другие подданные спешат предать поруганию его тело и растащить принадлежащее ему имущество: они покидают покойного на смертном одре, не позабыв лишить бездыханное тело одежды. Сплошь и рядом подвергаются разграблению все богатства умершего государя, и толпы людей, включая и придворных, и горожан, уносят или уничтожают все, что попадается им под руку; мало этого, разрушению предается его дворец, так что от него остаются одни руины. Судя по имеющимся сообщениям, бессмысленные разрушения и беспорядки распространяются по всей подчиненной покойному владыке стране. Можно заметить, что все эти опустошения происходят в промежуток времени, отделяющий момент смерти папы или монарха от его погребения и вступления его преемника на папский, либо императорский или королевский престол. Контраст между относительной упорядоченностью официальной жизни вплоть до момента смерти церковного или светского владыки, с одной стороны, и хаосом, который воцаряется при его дворе и в обществе в целом в момент его смерти, с другой, бросается в глаза.

Нельзя не задуматься над природой подобных явлений. Сообщений такого рода довольно много, и относятся они к разным периодам Средневековья, вплоть до начала Нового времени.

Р. Эльце (и вслед за ним М.А. Бойцов) начинает свой анализ с сообщения о поругании тела одного из наиболее выдающихся пап — Иннокентия III (1216), затем мысль исследователей движется в направлении, противоположном ходу времени, вплоть до первых столетий Средневековья. Подобные же рассказы дошли до нас и от более позднего периода, включая XVI в.