Собрав весьма обширный и разнородный материал, М.А. Бойцов — и здесь уместно воздать должное его осторожности — по сути дела, воздерживается от его объяснения. По его мнению, надобны новые исследования с привлечением научного аппарата ряда смежных гуманитарных дисциплин. В частности, он указывает на возможную продуктивность сопоставления данных, собранных на сей счет медиевистами, с более экзотичными наблюдениями этнологов и антропологов, изучающих культуры неевропейских народов[543]. Но это дело будущего, и если на него не отважился он сам, то мне, историку уходящего поколения, тем более извинительно воздержаться от подобного рискованного предприятия. Вместе с тем я убежден, даже и сведения, коими располагает медиевист, еще не мобилизованы полностью и содержат в себе некоторые дополнительные познавательные возможности.
В делах человеческих едва ли допустимо искать их объяснение, которое принимало бы в расчет один-единственный фактор, одну причину. Объяснений всегда много, и соотношение их по степени важности, как правило, остается загадочным. При этом толкования историков не могут выйти за пределы гипотез и предположений. Самый же выбор гипотез в очень большой, если не решающей степени определяется общей концепцией истории, которой придерживается исследователь, и сосредоточением его на определенном комплексе источников.
Оставим без обсуждения такое возможное объяснение эксцессов, сопровождавших смерть папы или императора, как вспышка социальной борьбы, спровоцированная временным ослаблением папской или государственной власти. Такое социологическое объяснение, ни в коей мере не вытекающее из текстов, вряд ли поможет нам решить эту загадку.
Вслед за Р. Эльце М.А. Бойцов обращается к возможному юридическому объяснению описываемых феноменов — к так называемому jus spolii. Речь идет о правах части духовенства на выморочное имущество, оставшееся после кончины папы или иного епископа. Поскольку церковная власть не имела наследственного характера, возникал вопрос о том, кто обладает правом на присвоение оставшихся бесхозными владений. Если я правильно понял ход мыслей М.А. Бойцова, он, в отличие от Р. Эльце, не склонен принимать jus spolii в качестве удовлетворительного объяснения событий, непосредственно следовавших за кончиной папы, и я, со своей стороны, придерживаюсь того же мнения. Сведения, собранные Эльце и другими историками, по-моему, с исчерпывающей полнотой свидетельствуют о том, что перед нами отнюдь не юридические казусы. Все сцены, описанные в источниках, представляют собой картины произвола и насилия, не имеющие никакой связи с теми или иными правоотношениями.
Опираясь на работу М. Боргольте 1995 г., М.А. Бойцов приводит сообщение VI в. об исцелении одержимого при приближении к нему носилок с телом только что скончавшегося папы Иоанна I. Благотворный контакт с останками святого — распространенное в ту эпоху явление, но все другие сообщения источников о бесчинствах, кои следовали за смертью папы, никак нельзя подвести под рубрику чудесного исцеления увечных и больных.
Перед нами — устойчивое, из поколения в поколение возобновлявшееся «обыкновение», природа которого историками, как мне кажется, еще не разъяснена.
Расширение понятийного контекста может привести к частичной переформулировке проблемы. К чему я клоню?
М.А. Бойцов с полным основанием связывает свой сюжет (потрясения, сопровождавшие уход в лучший мир папы или светского монарха) с проблемой власти, ибо налицо явные и вопиющие нарушения ее основ. Благочестие и поклонение, окружавшие римского понтифика, внезапно и как бы взрывообразно сменяются полнейшим пренебрежением к его останкам, демонстративным поруганием покойного, если угодно, резким скачком от «космоса» к «хаосу». Ибо на протяжении временного промежутка между смертью папы и его погребением не соблюдаются ни право и общественный порядок, ни элементарные устои социума. Но если речь идет о власти, то надобно задуматься над вопросом: какие аспекты власти здесь обнаруживаются?
Если воспользоваться понятием, авторитетно введенным М.М. Бахтиным, понятием, коим наша гуманитарная мысль последних десятилетий изрядно и неумеренно злоупотребляла, налицо тотальная «карнавализация» всего бытия. Социальный и духовный мир распадается, пусть на краткий срок, и для того, чтобы он мог быть восстановлен, потребна разрушительная встряска его. Но самое употребление понятия «карнавала» даже в наиболее расширительном смысле еще ничего не объясняет. Здесь, я убежден, целесообразно напомнить о другом понятии, каковое, к моему немалому удивлению, отсутствует в работах исследователей, занятых этой проблемой.
ВРЕМЯ — таков концепт, над которым стоило бы поразмыслить при изучении тех бесчинств, кои творили над неостывшим телом римского первосвященника или августейшего государя чернь и придворные. Я решаюсь настаивать на том, что средневековый монарх, церковный или светский, в период своего правления воплощал время, царившее в пределах, на которые распространялась его сакральная власть. В изучаемую нами эпоху время отнюдь не представляло собой некую этически нейтральную протяженность и обладало качественными параметрами, мистическим образом сопряженными с особой монарха. В некотором смысле время не только насыщало особу властителя своеобразной силой, но в свою очередь определялось его «харизмой». Не находились ли в зависимости от существа папы или императора благоденствие и мир? Мне кажется, в источниках было бы нетрудно найти прямые или хотя бы косвенные указания на то, что дело воспринималось именно таким образом. Но я не хотел бы быть голословным.
Обсуждая свой сюжет, М.А. Бойцов счел возможным расширить круг наблюдений, включив в него также и кое-какие показания памятников древнескандинавской словесности. Я намерен последовать его примеру, но позволю себе сослаться на другие сообщения, не те, которые привел он[544]. Хотелось бы сосредоточиться на следующих обстоятельствах.
Первое: способ летосчисления. В церковных текстах, созданных в христианской Европе, используются разные манеры последнего, прежде всего и главным образом — ветхозаветный отсчет времени от сотворения мира или собственно христианская датировка от Рождества Христова. Наряду с этими основополагающими системами могли использоваться и иные, точками отсчета которых служили папские понтификаты, периоды правления императоров или наиболее важные, с тогдашней точки зрения, события истории («от основания Рима» и т. п.)[545].
Как обстояло дело в скандинавских повествовательных памятниках? Они были записаны уже в период, когда и Север Европы в той или иной мере был христианизован. И тем не менее в королевских сагах, повествующих об истории Норвегии, а отчасти и других скандинавских стран, библейский и собственно христианский отсчет времени начисто отсутствует. В каждой из этих саг о конунгах основой датировки неизменно служит время правления того норвежского государя, о котором повествует данная сага. Отсчет времени начинается, собственно, с момента воцарения конунга и завершается вместе с его кончиной, после чего наступает время другого конунга. Время воспринимается не как непрерывный континуум, но в виде отрезков, длительность каждого из коих определяется протяженностью правления отдельных монархов. Подобная внутренняя хронология явно представлялась автору саги — исландскому ученому мужу (ибо функции историков Норвегии традиционно выполнялись исландцами) — вполне достаточной и даже единственно возможной; нужно полагать, что так это воспринималось и читателями или слушателями. В ходе повествования составитель саги упоминал, на каком году правления конунга — ее героя — произошли те или иные события.
Если не ошибаюсь, единственным исключением является «Сага о Сверрире», в заключительной главе которой автор указывает дату кончины этого конунга. Нетрудно видеть, что в финале саги, содержащем итоговую характеристику Сверрира — выдающегося монарха, который одолел всех своих врагов и положил конец длительной и кровавой междоусобице, сотрясавшей Норвегию на протяжении нескольких поколений, — он фигурирует отчасти в облике святого. Возможно, как раз по этой причине здесь автор саги — исландский аббат Карл Ионсон — счел наиболее уместным вспомнить о христианском способе летосчисления. Но не симптоматично ли то, что в данном случае датировка ошибочна: в саге указан 1215 г., тогда как на самом деле Сверрир скончался в 1202 г., и это уточнение уже давно утвердилось в исторической науке? Остается неясным, что здесь имело место — огрех переписчика либо ошибка ученого автора, но вполне возможно, что причиной неверной датировки явилась как раз непривычка исландских сагописцев прибегать к христианскому летосчислению[546].
Повторяю, это — исключительный случай, лишь подтверждающий общее правило — давать датировку истории Норвегии в IX–XIII вв., используя хронологические вехи жизнеописания монарха. История начинается с его воцарения, и, соответственно, отсчет времени в каждой саге — самостоятельный.
Второе обстоятельство непосредственно вытекает из вышеприведенного. Как мне представляется, использование одной лишь внутренней хронологии жизни конунга коренилось в некоторых особенностях коллективного сознания исландцев и норвежцев: исторические судьбы Норвегии теснейшим образом были переплетены с жизнью конунга. Благополучие страны определялось благополучием правителя. По-видимому, есть основания говорить не только об антропоморфности времени, но и о его, sit venia verbo, «конунгоморфности».
В доказательство существования подобной тесной внутренней связи жизнедеятельности короля с положением подвластного ему народа можно привести свидетельства, содержащиеся в сагах, которыми открывается «Круг Земной» — наиболее полный и авторитетный свод королевских саг (его составление традиционно приписывается Снорри Стурлусону, крупнейшему сочинителю и политическому лидеру Исландии первой половины XIII столетия). В «Саге об Инглингах», излагающей историю древних правителей скандинавского Севера, в частности, приведена легенда о том, как поступили свей (т. е. шведы) с конунгом Домальди, во время правления которого страну постигли неурожай и голод. Потребовались жертвоприношения, необходимые для восстановления благополучия: в первый год были принесены в жертву домашние животные, но это не помогло; на второй год последовали человеческие жертвоприношения — со столь же малым успехом; и тогда, на третий год, свей собрались и, по решению предводителей, принесли в жертву своего конунга, ибо, как они верили, в нем-то и коренился источник всех бед