[547]. Сообщение это, разумеется, легендарно. Однако, с моей точки зрения, важно не соответствие этого рассказа исторической реальности, а умонастроение автора саги, опиравшегося здесь, как и в других случаях, на поэму IX в. «Перечень Инглингов», сочиненную скальдом Тьодольвом.
Неразрывная связь процветания страны с персоной ее правителя и, соответственно, невзгод, постигших народ, с негативными особенностями и поступками конунга не вызывала сомнения у современников. Как сказано в поэме Тьодольва, свей принесли конунга в жертву til ars. Аг значило и «урожай», «плодородие», и «год», и в переводах этой саги, естественно, говорится о том, что свей принесли конунга в жертву «ради урожая». Однако существенно не упускать из виду, что это деяние интерпретировалось как определенный способ воздействия на время, на его ход и главное — на его качественное содержание[548].
Здесь нужно отметить, что и другой древнеисландский термин, который использовался для описания времени, — öld — в свою очередь, мог обозначать как эпоху в истории, так — в поэтических текстах — и род человеческий, людей. Следовательно, время мыслилось не в качестве абстракции, но как человеческая жизнь.
Мысль о непосредственной связи между конунгом и ходом времени с предельной ясностью выражена в другом сообщении той же саги — в повествовании о жизни и смерти уппсальского конунга Ауна. Дабы продлить свою жизнь, этот конунг приносил Одину — высшему языческому божеству — одного за другим своих сыновей. Эти жертвы каждый раз вознаграждались продлением его жизни на 10 лет. Всего Аун заклал Одину девятерых своих сыновей и тем самым продлил собственную, ставшую бесполезной жизнь. Под конец он уже не мог двигаться, впал в младенческое состояние и сосал рожок. Когда Аун вознамерился принести в жертву своего последнего, десятого сына, его подданные воспротивились, и он, наконец, умер.
В следующей саге «Круга Земного» — «Саге о Хальвдане Черном» — повествуется, среди прочего, о расчленении тела этого любимого народом конунга непосредственно после его смерти. Этот государь, пока он правил, приносил удачу и благосостояние своему народу, и поэтому свей решили разделить его останки на части, с тем чтобы похоронить их в каждом из четырех фюльков — отдельных областей страны. Сакрально-магической природой конунг, как они верили, обладал и при жизни, и после ее завершения[549].
Фактор времени явно или латентно присутствует в приведенных отрывках из «Круга Земного». Персона конунга оказывает воздействие на время, теснейшим образом с ним связана, а потому его смерть может принести с собой изменения в качественной наполненности времени. Нельзя не подчеркнуть также и то, что в центре повествования скальда Тьодольва, равно как и «Саги об Инглингах» всякий раз оказывается, собственно, не жизнь и деяния того или иного конунга, но его смерть. Создается впечатление, что именно кончина государя воспринималась в качестве самого значительного, может быть, даже решающего момента истории его правления. Нередко обстоятельства смерти конунга могут быть истолкованы как жертвоприношение[550]. Но, повторяю, центр тяжести перенесен с жизни на смерть, и причина, как думается, коренится в том, что это смерть конунга.
Сообщения «Круга Земного» относятся скорее к миру воображения, нежели к практической жизни. Но здесь вспоминаются положения норвежского права XII–XIII вв., которые определяют сроки действенности имущественных и других правовых соглашений как «время жизни трех конунгов»[551].
Проще всего списать упомянутые сейчас явления на скандинавскую экзотику. Но, по моему убеждению, допустим и иной ход мыслей. Особенности древнеисландской словесности таковы, что они приоткрывают завесу, каковой от взора современного исследователя почти полностью сокрыты существенные черты средневекового менталитета, так или иначе имевшие место не на одном только Севере. Как мы могли убедиться, по разумению скандинавов той эпохи, власть правителя органически сопряжена с течением времени, с его внутренней качественной наполненностью. Кончина монарха означала завершение определенного самостоятельного отрезка времени и потому не могла не оказывать самого непосредственного воздействия на судьбы его подданных.
Нет ли оснований для предположения, что в момент смерти правителя наступал временной хиатус, своего рода «дырка во времени» (по выражению Г.С. Померанца)? Ибо оно мыслилось не в качестве непрерывного потока, связующего прошлое с настоящим и будущим. Скорее, оно представляло собой последовательность относительно независимых один от другого темпоральных отрезков, на каждом из которых лежал качественный отпечаток индивидуальности вождя.
Тесная, по сути дела — неразрывная связь власти правителя с присущей ему темпоральностью может быть продемонстрирована не на одних лишь скандинавских свидетельствах. Довольно отчетливо сопряженность понятий «правитель» и «время» обнаруживается при изучении «Песни о Нибелунгах». Мне уже приходилось писать о своеобразном «хронотопосе», который присущ характеристике основных героев этой песни. Гунтер, король бургундов, моделируется по образцам, заданным штауфенской куртуазностью рубежа XII и XIII вв. Зигфрид, правитель сказочных Нидерландов, появляется при дворе Гунтера, принадлежа, вместе с тем, своему особому времени. И Гунтер, и Зигфрид сохраняют свое могущество до тех пор, пока остаются в собственных хронотопосах. Они гибнут, покидая их. Mutatis mutandis это же можно сказать и относительно богатырши Брунхильды.
Герой песни черпает свою силу из собственной, только ему присущей пространственно-временной сферы[552]. Время в произведениях германского и скандинавского эпоса представляет собой эманацию героя и вместе с тем налагает определенные ограничения на его облик и поведение. Но это же можно констатировать и при изучении древнеирландских памятников[553].
Я далек от намерения чрезмерно сближать странные явления, описанные в работах Р. Эльце и его последователей, с сообщениями, почерпнутыми из упомянутых сейчас памятников. Речь идет о существенно различных религиознокультурных образованиях. Панические состояния, эмоциональные взрывы и тотальные грабежи и разрушения, следовавшие в разных странах католической Европы немедленно после кончины римского папы или короля, имели место в недрах социально-культурной системы, которая воспроизводила себя в горизонте апокалиптической эсхатологии. Идея «конца времен», близящегося появления Антихриста и вселенского финала — Второго пришествия, так или иначе присутствовала в сознании верующих. По временам Страшный суд ощущался в качестве непосредственной угрозы, сроки исполнения которой неведомы, но близки. В любом случае он оставался предельно трагичным фоном развертывания исторического процесса. Правление римского понтифика, как и светского государя, сообщало жизни социума известную, хотя и не лишенную эфемерности, устойчивость. В момент смерти папы, императора или короля угроза со стороны эсхатологических сил обнажалась и предельно интенсифицировалась. Ограничения, налагаемые в нормальном состоянии общества религией и правом, рушились. Хронисты, повествующие об эксцессах, следовавших сразу же после кончины носителя власти, подчеркивают такие симптомы иррационального человеческого поведения, как ограбление тела только что умершего властителя, растаскивание его имущества, разорение его владений, разрушение дворцов и иные опустошения. Все эти эксцессы невозможно списать на ненависть черни к умершему господину или только на ее желание захватить его богатства и сокровища. Можно было унести богатства и сокровища, но каков был смысл в уничтожении статуй и иных сакральных изображений или в растаскивании обломков разрушаемого дворца? Перед нами явно не проявления социальных и политических противоречий, но нечто иррациональное, притом не только с точки зрения современного исследователя, но и с точки зрения средневекового хрониста. Сообщения авторов той эпохи создают образ охваченной ужасом, обезумевшей толпы. Относительно упорядоченное время, гарантируемое авторитетом власти, внезапно оборвалось, и люди оказались на краю апокалиптической бездны. «Времени больше не будет» (Откр. 10, 6) — не эти ли пророчества апокалиптического ангела звучали в сознании обезумевших толп?
Сравнение эпизодов, описанных Эльце и другими исследователями, с тем, что можно прочитать в северных сагах о конунгах, при совершенно очевидном несходстве, тем не менее, обнаруживает, как мне думается, определенную точку их схождения. Правитель теснейшим образом связан со временем, с его ходом и, главное, с его качеством, с его позитивной или негативной «нагрузкой». В определенном смысле время персонифицировано, оно воплощено в конунге. Трудно сказать, в какой мере эсхатологические мотивы были присущи германо-скандинавскому язычеству, но приходится допустить, что и на Севере, и на континенте Европы ход времени воспринимался не как непрерывный континуум, но в форме дискретных отрезков, протяженность которых теснейшим образом зависела от жизни церковного или мирского властителя.
В некоторых своих работах я стремился обосновать тезис о том, что в сознании средневекового человека сосуществовали, переплетаясь и вместе с тем противореча одна другой, две эсхатологические модели. «Великая эсхатология», предрекавшая Второе пришествие, Конец света и Страшный суд, воспринималась в качестве неизбежного финала, и над ее загадкой бились умы многих поколений богословов. Образы этой эсхатологии были наглядно представлены верующим в проповеди и в сценах Страшного суда, изображенных на западных порталах соборов. История средневекового общества приобретала свой особый ритм под воздействием коллективных фобий, порожденных сознанием близости грядущего Конца света. Время от времени фантазия рисовала ужасающие симптомы неминуемого апокалипсиса: огнедышащих драконов, заслонявших небосвод, неисчислимые полчища всепожирающей гигантской саранчи и т. п.