История - нескончаемый спор — страница 161 из 176

Но вместе с тем, сознание людей на протяжении всего Средневековья было поглощено страхом перед судом, на котором душа каждого предстанет немедленно после его кончины. Идея «малой эсхатологии», не отменяя перспективы Страшного суда над родом человеческим, сосредоточивала внимание на ответственности индивида. В итоге Страшный суд парадоксальным образом двоился в картине мира верующих.

Здесь кажется уместным вспомнить о странном рассказе, запечатленном в одном из дидактических «примеров» (exempla) XIII в. По словам его автора, скорее всего — монаха, существовал обычай, согласно которому друзья, духовные лица, договаривались: тот, кто умрет первым, обещает явиться своему другу с того света, с тем чтобы поведать об участи, постигшей его душу. И вот канцлер Филипп, выходец из преисподней, сообщает приятелю, епископу, что в тот самый день, когда он скончался, состоялся Страшный суд. Безмерно пораженный этим заявлением епископ возражает: «Дивлюсь я тому, что ты, человек исключительной образованности, такое полагаешь, ибо предреченный Писанием Судный день еще не наступил». На что покойник, демонстрируя следы адских мук на своем теле, возражает: «Из всей образованности, коей я обладал, пока был жив, не осталось у меня и единой йоты»[554].

В этом «примере» сопоставлены и противопоставлены обе эсхатологические версии; согласно одной, Конец света состоится в неведомом будущем, тогда как другая версия переносит этот страшный финал в настоящее время. Самое удивительное в приведенном рассказе то, что его автор оставляет этот спор неразрешенным. Видимо, даже в умах духовных лиц царили сомнения относительно сроков «исполнения времен».

Приходится предположить, что подобная путаница и неясность в понимании сроков завершения истории рода человеческого и порождала настроения и эксцессы, описанные Эльце и другими историками. Смерть папы или императора, носителей высшей сакральной и земной власти, воспринималась как катастрофичный разрыв в течении времени. Власть государя предполагала и власть над временем, а потому его смерть порождала невыносимую ситуацию, когда время оказывалось разорванным и аннигилированным. Определение времени, которое сформулировал папа Иннокентий III, — «замедление вещей преходящих» — остается загадочным. Несколько столетий спустя свет на природу времени и именно «времени монархического» пролили слова принца Гамлета: «Время вывихнулось, и мне, — о, проклятье, — надлежит его вправить!»[555]

Я не филолог и тем более не шекспировед, и перед лицом необъятной литературы, в которой обсуждается загадка этой трагедии Шекспира, мне всего приличнее было бы хранить молчание. Однако истолкование проблемы времени, всплывающей при знакомстве с сообщениями об эксцессах над трупами средневековых властелинов, побуждает меня нарушить молчание и отважиться на одно безответственное предположение. Совлекая с трагедии Шекспира «детективный» сюжет — месть племянника узурпатору-дяде, убийце его отца, — мы наталкиваемся на уже знакомую нам проблему. На сей раз над ее разрешением бьется датский принц, и проблема эта заключена в вышеприведенных его словах. Время в его глазах, во всяком случае «время правителя», не представляет собой потока, равномерно движущегося из прошлого в будущее, или непрерывной нити[556]. Скорее, оно движется скачками, от одного «сустава» к другому. Не следовало бы упускать из виду того, что цитированными словами завершается первый акт трагедии и тем самым им придается особая значимость. Не в них ли сформулирована «проклятая» проблема, перед которой поставил принца призрак его отца?

Не следует ли допустить, что использованный в «Гамлете» образ времени отнюдь не был новым и сохранял живую связь с представлениями о структуре времени, присущими людям предшествующей эпохи? Ведь и призрак отца Гамлета, фигурирующий в той же сцене, — вовсе не какая-то литературная условность, он вполне реален, как были реальны и физически ощутимы выходцы с того света, упоминаниями коих была насыщена средневековая литература.

Возвращаясь к собственно Средневековью, приходится предположить: в социально-психологической обстановке той эпохи, насыщенной эсхатологическими ожиданиями и опасениями, смерть властителя могла быть воспринята в качестве завершающего акта человеческой истории. Наступал своего рода Конец света, и охваченные паникой верующие перевертывали с ног на голову все установившиеся порядки, бросая на произвол судьбы лишенный папских одеяний труп первосвященника и подвергая разорению и разграблению все, что попадалось им под руку. «Время вышло из своих суставов», потеряло связь с прошедшим и будущим, иными словами, остановилось и аннигилировалось. Провозглашение нового папы или монарха восстанавливало движение времени, но как раз в моменты, когда, как казалось охваченной фобией толпе, мир рушился, обнаруживалось своеобразие восприятия и переживания времени, присущее той эпохе. Схоласты и другие ученые мужи из поколения в поколение обсуждали проблемы длительности истории рода человеческого, упорядочения церковного календаря, истолковывали сакраментальный смысл предзнаменований близящегося Конца света, и тем самым, как настаивает И. Фрид[557], закладывали некоторые основы наук Нового времени. Что же касается простых верующих, в их сознании время, по-ви-димому, выступало в роли стихии, качественные признаки которой изменялись в зависимости от природы носителя верховной власти.

Если верить Р. Эльце, в центре внимания авторов интересующих нас сообщений были кончина властителя и поругание его тела. Такое смещение точки зрения как нельзя лучше объясняется взглядами церковных писателей.

В этом смысле показателен рассказ Жака де Витри. Прибыв в Перуджу — тогдашнюю резиденцию папы Иннокентия III, — он уже не застает его в живых. Наместник Бога на земле опочил в тот самый день, 16 июля 1216 г. Благочестивый автор потрясен зрелищем «почти нагого» трупа, распростертого в церкви и всеми оставленного. Вполне естественно, что под пером монаха возникает рассуждение на тему «sic transit gloria mundi», и ему дела нет до того, что происходило за пределами этой церкви и как духовенство и горожане восприняли момент окончания понтификата Иннокентия III[558].

Но, пожалуй, еще более показательно описание кончины короля Вильгельма Завоевателя. Анонимный хронист, поведавший о его смерти одно-два поколения спустя, набрасывает типичную для своего времени сцену благочестивого ухода в мир иной короля, окруженного родными и придворными, и, по-видимому, не располагает никакими сведениями о потрясениях, сопровождавших это событие. Между тем Ордерик Виталий в своей «Церковной истории», созданной позже, дает развернутое повествование о следующем: в момент, когда король умер, все его придворные разбежались, ограбив его тело и нисколько не заботясь о его погребении. При этом, как подчеркивает Ордерик, «могущественные» поспешили в свои владения, чтобы защитить их, тогда как «низшие» предались грабежу. О беспорядках, охвативших город Руан, вблизи которого умер король, может свидетельствовать вспыхнувший в городе пожар. Даже тогда, когда по настоянию архиепископа и попечением одного из рыцарей тело Вильгельма было предано погребению, саркофаг, в который его попытались втиснуть, оказался несоответствующим его росту, так что труп был изуродован[559]. Мы не знаем, каковы были источники, которыми пользовался Ордерик Виталий. Но на фоне упорно повторяющейся на протяжении столетий темы поругания августейших и папских трупов это сообщение хрониста вряд ли можно полностью игнорировать. Хотелось бы отметить, что, судя по словам Ордерика, волнения, вызванные смертью короля, охватили все население Нормандии от мала до велика.

Все остальные события, не имеющие прямого касательства к телу покойного государя и спровоцированные смертью папы или императора, повторяю, оттеснены на задний план и подробно не рассматриваются; если о них и говорится, то сжато и суммарно. Они образуют не более чем общий фон, на котором развертывается центральная сцена поругания бездыханного тела церковного или светского монарха. В действительности же, как можно предполагать, это надругательство над покойным оказывалось символом того всеобщего потрясения, которое испытывали подданные, узнав о «конце времен», вызванном этой смертью. Не двигалось ли время в восприятии людей той эпохи как бы спазматическими толчками, порождая при каждом «вывихе сустава» конвульсии, сотрясавшие все общество?

Вновь подчеркну: предлагаемое мною объяснение обсуждаемых явлений, выдвигающее в центр дискуссии проблему времени в его восприятии средневековыми верующими, — не более, чем гипотеза. По выражению одного из великих физиков XX в., научные гипотезы и теории кажутся убедительными при условии, что они достаточно безумны. Не мне судить, насколько убедительна предлагаемая мною точка зрения, но едва ли можно отказать ей в известной доле безумия.

* * *

Историку важно подвергнуть критическому анализу те познавательные процедуры, с помощью которых он пришел к своим заключениям. Речь идет о самопроверке и самокритике. Изучая тот или иной феномен, историк не может не пытаться как-то его объяснить. Как я старался выше показать, ни ссылки на jus spolii или иные правовые нормы, ни соображения об обострении социальных противоречий, ни рассуждения о карнавальной природе рассматриваемого нами обычая, ни, казалось бы, сами собой напрашивающиеся мысли о христианской дидактической топике о бренности всего земного еще не дают нам ключа к адекватному постижению сущности чрезвычайных ситуаций, каковые складывались в момент смерти папы или другого монарха. Все перечисленные объяснения, отнюдь не лишенные определенного смысла, тем не менее, я убежден, представляют собой скорее способ отделаться от объяснения (to explain away, wegerklären), нежели постичь обсуждаемый феномен в его историческом своеобразии. Надобно расширить поле наблюдений и тем самым рассмотреть предмет наших изысканий в более широком контексте.