Едва ли допустимо не считаться с тем несомненным фактом, что современному медиевисту приходится, распутывая хитросплетение интерпретаций, одновременно в полной мере принимать в расчет бесчисленные и полные значимости умолчания? Именно на фоне подобных умолчаний я и намерен рассмотреть в настоящем тексте те данные, которые, к сожалению, редко привлекают внимание историков.
Представляется целесообразным хотя бы на время отвлечься от «проклятой» проблемы феодализма и заглянуть, если можно так выразиться, за его кулисы. Соответственно, далее речь пойдет не о фьефах и вассалах, а о некоторых характерных чертах аграрного строя Средневековья. Казалось бы, подобная постановка вопроса отнюдь не блещет новизной. Об аграрном строе эпохи и, в частности, о судьбах крестьянства в свое время было написано неисчислимое количество исследований. Правда, приходится признать, что большинство этих трудов датируется концом XIX и первой половиной XX столетия. В более близкое нам время подобная тематика стала отодвигаться на второй план. Можно вспомнить, что в отечественной медиевистике особое внимание аграрной истории Запада уделяли такие ученые, как Н.И. Кареев, И.В. Лучицкий, П.Г. Виноградов, Д.М. Петрушевский, Н.П. Грацианский, Е.А. Косминский, А.И. Неусыхин, М.А. Барг и другие, и что во второй половине истекшего столетия этот интерес резко снизился. Перед учеными стала вырисовываться иная проблематика; я, однако, убежден в том, что история крестьянства не утратила своей актуальности, — просто-напросто необходимо переформулировать исследовательскую задачу и, в частности, изменить акценты, что мне и хотелось бы предпринять.
Я позволю себе остановиться на нескольких конкретных примерах, связанных с истолкованием определенных явлений средневековой духовной и материальной жизни. Эти примеры выглядят разрозненными; во всяком случае, на первый взгляд связь между ними не ясна. Тем не менее эта связь существует, и я намерен тотчас же ее продемонстрировать. Да простит мне читатель мое возвращение к тем сюжетам, о которых мне уже довелось писать раньше. Исторический факт, как и исторический источник, о нем сообщающий, неисчерпаем, а потому нелишне время от времени к нему возвращаться. Речь идет всякий раз об отказе от традиционной интерпретации исторических текстов и об установлении новых смысловых связей между их сообщениями.
Я вспоминаю дефиницию феодализма, которую полвека назад дал Жорж Дюби: «Что такое феодализм? Это прежде всего умонастроение», «средневековый менталитет»[581]. Разумеется, нет оснований принимать формулу Ж. Дюби за адекватное или исчерпывающее определение феодализма. Не забудем, что этот великий историк отнюдь не ограничился такого рода определением, — в большей мере, нежели многие другие «анналисты», Дюби выделял в качестве первостепенных социальные стороны средневековой общественной организации. Но даже если вышеприведенную дефиницию приходится принимать с «щепоткой соли», то ее смысл не может вызывать сомнения: социальные, экономические, правовые и политические структуры Средневековья немыслимы, если отвлечься от эмоциональности людей, их образовывавших, если не вдуматься в их картину мира.
Вновь повторю: интерпретация средневекового текста медиевистом, работающим на рубеже XX и XXI столетий, в принципе не может быть идентична той версии, какая запечатлена в этом тексте. Но вся трудность состоит в том, чтобы, не навязывая древнему свидетельству наши нынешние суждения (к сожалению, такое навязывание встречается в трудах историков слишком часто), попытаться найти опору для другой, более убедительной интерпретации в самом этом тексте.
И здесь я позволю себе вольность сослаться на свое недавнее исследование. Оно посвящено анализу двух повествований о конфликтах между исландскими бондами-хуторянами[582]. В одном из этих повествований, в своего рода «микросаге», рассказывается о том, как слуга знатного и зажиточного хозяина нанес оскорбление его соседу-бобылю, человеку более скромного достатка. Это происшествие, само по себе кажущееся ничтожным, породило серию насильственных действий и вражду между могущественным Бьярни и потерпевшим от его слуг Торстейном. Конфликт привел к поединку между ними, и в ходе этого поединка оба они проявили как боевую доблесть, так и величие души. «Удача» Бьярни одолела «неудачу», «невезенье» Торстейна, и в конце концов последний вынужден был признать превосходство более «счастливого» богача и стать его «человеком». В центре повествования — сравнение двух доблестных мужей, каждый из коих старается превзойти другого в отстаивании своего достоинства. Внимание автора рассказа концентрируется именно на человеческих качествах протагонистов, и есть все основания предполагать, что на их великодушии и благородстве фиксировалось внимание аудитории — тех, кто слушал или читал эту небольшую сагу.
Испытание доблести индивида, демонстрация им чувств и поведения, которое адекватно его свободе и независимости, — таков, по моему убеждению, пафос исландских «семейных саг». Свободный хуторянин, глава семьи и полноправный участник местной судебной сходки, в назначенные сроки посещающий общеисландское народное собрание альтинг, где со Скалы закона законоговоритель — единственное на острове должностное лицо — излагает и толкует народное право, более всего озабочен тем, чтобы поддерживать свою репутацию в глазах окружающих. Потому-то он с такой готовностью хватается за меч или боевой топор, дабы защитить свое доброе имя и по окончании жизни оставить по себе славу. Высокое самосознание бонда — вот та основа, на которой зиждется правопорядок независимой Исландии (она оставалась таковой вплоть до 60-х годов XIII в.). Своеобразный «архаический индивидуализм» (я говорю об «архаическом индивидуализме» для того, чтобы не возникло никаких близких сравнений с гуманистическим индивидуализмом Ренессанса) пронизывает как исландскую повествовательную прозу, так и артистически вычурную поэзию скальдов (воспевая подвиги норвежских конунгов, они не упускали случая для прославления собственных поэтических достоинств).
Таковы определяющие черты древнеисландской культуры, если свести ее смысл к нескольким фразам.
Но, вчитываясь в повествование о «Торстейне Побитом Палкой», повествование, в котором «удача», «везенье» обоих протагонистов выступают чуть ли не как самостоятельные сущности и где поэтому все внимание, казалось бы, сосредоточено на их человеческих доблестях, великодушии и благородстве, я не мог не заподозрить присутствие еще и другого смыслового пласта. Он подан здесь довольно неприметно, и современный читатель вполне может упустить его из виду. Намеренно упрощая сюжет этого рассказа, т. е. отвлекаясь от демонстрации высоты духа Бьярни, Торстейна, а затем и отца последнего, исследователь социальных отношений нашел бы здесь историю о домохозяине скромного достатка, который в конечном итоге оказался в зависимости от могущественного и богатого соседа. Этот «низменный», материальный план дан здесь в высшей степени неназойливо, как бы пунктиром, так что возникает сомнение, насколько существенным был он для автора. Может быть, последний не столько намеревался поведать о том, как Торстейн сделался «человеком» Бьярни, сколько «проговорился» об этом вопреки собственным интенциям. Проговорился потому, что такова была тогдашняя исландская повседневность: могущественные предводители собирали довольно значительные (по исландским масштабам, разумеется) владения, а рядовые свободные хозяева в той или иной мере утрачивали если не свободу, то независимость. Говорить применительно к Исландии о феодализме или даже о каких-то его зачатках было бы неоправданным преувеличением. Но в любом аграрном обществе неизбежна дифференциация, и, думается мне, в повествовании о Торстейне сквозь картину противоборства, а затем и примирения двух доблестных мужей проглядывает не столь возвышенная суровая сторона действительности.
Делая все необходимые поправки на глубокое своеобразие средневековой исландской социальной жизни, тем не менее позволительно задаться вопросом: не вправе ли медиевист предположить, что и в других странах среди ингредиентов генезиса новых общественно-экономических отношений были и такие факторы, как психологические, ментальные установки и стимулы, возникавшие под воздействием системы ценностей, принятой в той или иной среде? Осмелюсь утверждать: медиевист не только вправе допустить подобную возможность, — он не вправе не допустить ее\ Социальные и экономические процессы, имевшие место в ту эпоху, несомненно предполагали человеческие драмы, о коих, к сожалению, нам приходится только догадываться. Слишком редко приподнимается хотя бы край завесы, заслоняющей от нашего взора человеческое содержание этих конфликтов.
Наряду с явным дефицитом источников, которые позволили бы нам приблизиться к уразумению человеческого содержания социальных процессов периода раннего Средневековья, нельзя не отметить: медиевисты, следуя давней традиции, сосредоточивали внимание на юридических текстах, тогда как памятники нарративные оставались где-то на периферии. И вот к чему это приводило. Исследователи «leges barbarorum» как правило принимают на веру ту схему социальной стратификации, которая запечатлена во всех этих «варварских законах», — nobiles, liberi, laeti, servi. Посягательства на жизнь, здоровье, честь или имущество представителя каждого из этих правовых разрядов (исключая «рабов») караются особыми возмещениями или штрафами. Если верить букве судебника, член того или иного разряда получал или платил раз навсегда установленную сумму денег. В этом смысле все liberi или nobiles были равноценны и неразличимы.
Я убежден, историки, доверявшие этим предписаниям права, были введены в заблуждение, и причина последнего коренится в излишней приверженности к анализу нормативных источников. Между тем склонность законодателя к унифицирующим упрощениям вступала в явное противоречие с действительным положением дел, а именно — с неупорядоченностью и сложностью социальной жизни.