Для того чтобы в этом убедиться, нам придется вновь обратиться к скандинавским памятникам. В исландском судебнике «Grágás» установлены размеры виры, полагающейся за убитого свободного человека, — пять марок серебром. Но знакомство с многочисленными сагами, которые повествуют об убийствах и вызванных ими распрях и умиротворениях, не оставляет сомнения в том, что всякий раз, когда враждующим сторонам удавалось достичь соглашения об уплате вергельда, его размеры устанавливались отнюдь не в соответствии с общей правовой нормой; последняя игнорировалась. Платили столько, сколько казалось правильным. Решающими критериями были личные достоинства потерпевшего, уважение, коим он пользовался, его принадлежность к «хорошему» роду. Иными словами, в центре находился не социальный разряд («знатный», «свободнорожденный», «вольноотпущенник»), но личность персоны, ее оценка социумом. Мне трудно допустить мысль о том, что иначе дело обстояло и в тех областях Европы, в которых были записаны и действовали Салическая, Саксонская, Лангобардская и все прочие «правды». Наличие семейных саг в Исландии проливает свет на такие стороны человеческих отношений, которые остаются в густой тени в тех регионах, где записи права были произведены на латинском языке и где предания, схожие с сагами, по ряду причин не были записаны.
Было бы нелепо ставить под сомнение распространенность и остроту процессов, приводивших к созданию отношений личной и поземельной зависимости и характеризуемых историками в терминах резких и все обострявшихся антагонизмов между могущественными, знатными и боцатыми собственниками, с одной стороны, и мелким людом, который утрачивал свободу и независимость, с другой. Для обоснования подобной точки зрения существует множество исторических свидетельств, однако еще раз повторю, социальная действительность в период раннего Средневековья была многообразна, и едва ли вполне правомерно пытаться сводить ее к однозначному классовому размежеванию.
В церковных и монастырских архивах сохранилось большое количество документов, оформлявших поземельные и иные имущественные сделки. Некие собственники на разных условиях передавали религиозным учреждениям свои владения или части их. Как правило, исследователь остается в неведении, каков был имущественный и правовой статус лиц, земли которых подпадали под контроль церкви или монастыря. Очевидно, среди традентов могли быть собственники самого разного состояния, и если мелкие крестьяне, отдававшие свои наделы «божьим людям», скорее всего должны были подпасть под их власть и влияние, то собственники состоятельные вполне могли сохранять свою независимость. Для того чтобы сделки с недвижимостью обрели законный характер, их условия не только фиксировались на пергаменте, но и скреплялись свидетелями. И действительно, множество подобных документов подтверждено упоминанием свидетелей трансакции. Подчас число «подписей» последних довольно велико (до нескольких десятков). Оставляя в стороне нелегкий вопрос об идентификации имен в эпоху, когда, собственно, фамилий еще не существовало, а самое имя могло быть записано по-разному, мы стоим перед фактом: обладатель некоего имущества оформлял передачу его на определенных условиях церкви или монастырю в публичном собрании, участниками которого были многочисленные лица неясного правового и имущественного статуса. Но поскольку эти «таинственные незнакомцы» участвовали в судебном собрании и считались достойными выступить в роли свидетелей юридической сделки, то не приходится ли предполагать, что они обладали определенной правоспособностью? Трудно отказаться от мысли, что эти свидетели не были лишены ни личной свободы, ни некоторой собственности. Именно такой их статус служил основанием для того, чтобы они могли выступать в качестве участников публичного собрания[583].
В большинстве случаев эти люди более не появляются в источниках, и мы ничего о них не слышим. Однако мы уже узнали о них нечто такое, на что необходимо обратить внимание. Мы сталкиваемся с фактом, что наряду с предположительно немногочисленной группой юридических лиц, в руки которых переходили новые владения, и теми собственниками, которые, руководствуясь самыми разными побуждениями — имущественными, религиозными, семейными, — передавали какую-то часть своих земель духовенству и монахам, в тех самых селениях или округах существовало множество других обитателей, которые, как можно догадываться, сохраняли личную и имущественную самостоятельность. Во всяком случае, не существует никаких «противопоказаний» на сей счет.
В фокусе исследования медиевиста, изучающего генезис феодализма и, в частности, переход наделов плебса в собственность церковных магнатов, само собой разумеется, преимущественно находятся эти два противостоящих один другому полюса. Между тем как масса лиц, появляющихся на листах документов только в роли свидетелей и бесследно исчезающих, сплошь и рядом, к сожалению, не привлекает к себе должного внимания. А ведь если вдуматься в ситуацию, отражающуюся в источниках, то придется допустить мысль, что в этом обществе существовал довольно широкий слой людей, которые не принадлежали ни к влиятельной социальной верхушке, ни к тем, кто по различным причинам оказывался под ее властью. Сколь обширной была эта «нейтральная» социальная страта, каков был ее реальный состав, какова была степень ее устойчивости, — ничего этого мы не знаем. Тем не менее налицо несомненно многочисленный слой правоспособных владельцев, и было бы опрометчивым предположение, что они или их большинство были обречены раньше или позже втянуться в отношения зависимости от церковных и светских господ. Было бы односторонним рассматривать социальные процессы периода раннего Средневековья исключительно или главным образом под углом зрения «генезиса феодализма». На самом деле жизнь была несравненно более многообразной, и нет оснований ее целиком вгонять в прокрустово ложе априорных генерализаций.
Изучая исторические свидетельства, относящиеся к начальному этапу английской аграрной истории, к VI–X столетиям, я убедился в том, что прекарий и подобные ему правовые имущественные сделки, которым исследователи истории франков придают столь важное значение, по сути дела, не нашли отражения ни в правовых, ни в повествовательных английских источниках. Зато я столкнулся здесь с явлением, которое сравнительно слабо зафиксировано в памятниках континента Европы. Отношения между королем и его свитой, дружиной, с одной стороны, и сельским населением, с другой, выражались, помимо всего прочего, в том, что крестьяне должны были устраивать посетившему данную местность королю достойный прием, т. е. в течение определенного времени кормить его и служилых людей.
Feorm («угощение», «пир», «кормление») оказывается ключевым словом при характеристике этого обычая. Здесь перед нами в концентрированной форме выступают гостеприимство и сознание необходимости материально поддерживать власть, представитель которой выступает в качестве гаранта правопорядка. Эти угощения и пиры, налагавшие на местных жителей немалые материальные заботы, не были вполне добровольными, но вместе с тем и не представляли собой простой дани или принудительного налога. Отношения между королем и его народом не были лишены патриархальности, и соплеменники не могли не дорожить возможностью время от времени поддерживать прямые и тесные контакты со своим вождем[584]. Reisekönigtum — институт, зафиксированный в ряде европейских стран того периода. Выполняя функции правителя, король, который нуждался в материальной поддержке подданных, вместе с тем во время постоянных разъездов по стране актуализировал свою эмоциональную связь с ее населением.
То, что прокормление королевской свиты происходило на пирах, придавало этим отношениям специфический характер: то были не прямая эксплуатация крестьянских материальных ресурсов и не принуждение или угроза его, но соучастие в совместных трапезах, сопровождавшееся дружеским общением вождя и его воинов с местными жителями или, по меньшей мере, с наиболее влиятельными из их числа.
Обрисованная в общих чертах картина пиров-кормлений может быть реконструирована на материале англосаксонских памятников лишь отчасти. Историк узнает об этих явлениях преимущественно из актового материала — из дарственных грамот, оформлявших королевские пожалования земель и доходов в пользу церкви. Эти пожалования существенно нарушали те прямые связи, которые до того существовали между вождем и соплеменником.
Предположение о существенном значении этой стороны социальной жизни в функционировании ранних государств нашло дальнейшее подтверждение, когда я от изучения англосаксонских памятников обратился к памятникам норвежским. Англосаксонскому feorm в Скандинавии соответствовала veizla. Ее значение — «пир», «угощение». Но о норвежской средневековой вейцле наши данные намного более богаты, нежели сравнительно скупые упоминания о «кормлениях» в английских источниках, и потому институт, зафиксированный как в повествовательных, так и в нормативных текстах, выступает перед нами с еще большей отчетливостью. Усадьбы конунга, размещенные в ключевых стратегических местах и регулярно им посещаемые во время разъездов по стране, так называемые húsabýar, были своего рода центрами социальной жизни. В этих усадьбах или в усадьбах наиболее влиятельных местных жителей устраивались пиры, которые, помимо всего прочего, были важнейшими узлами социальной информации и культурного обмена. Здесь делились новостями, рассказывали саги и слушали песни скальдов, воспевавших вождя, но здесь же творился суд и, главное, подвергались проверке связи, существовавшие между конунгом и местным населением. Обычай регулировал эти отношения, и в частности, были установлены сроки, в течение которых предводитель с его дружиной мог гостить в одном и том же